355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Максим Горький » Жизнь Клима Самгина. "Прощальный" роман писателя в одном томе » Текст книги (страница 125)
Жизнь Клима Самгина. "Прощальный" роман писателя в одном томе
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 04:48

Текст книги "Жизнь Клима Самгина. "Прощальный" роман писателя в одном томе"


Автор книги: Максим Горький



сообщить о нарушении

Текущая страница: 125 (всего у книги 127 страниц)

– Я всего второй год здесь, жила в Кишиневе, это тоже ужасно, Кишинев. Но здесь… Трудно привыкнуть. Такая противная, злая река. И всем хочется революции.

Пришел Шемякин. Он показался Самгину еще более красивым, холеным, его сопровождал Дронов, как бы для того, чтоб подчеркнуть парадность фигуры Шемякина. Снимая перчатки манерой премьера драмы, он весело говорил:

– Последняя новость: полное расстройство транспорта! Полнейшее, – прибавил он и взмахом руки начертил в воздухе крест. – Четверть всех локомотивов требует капитального ремонта, сорок процентов постоянно нуждаются в мелком.

Расправляя смятые в комок перчатки, жена смотрела на него, сдвинув брови, лоб ее разрезала глубокая морщина, и все лицо так изменилось, что Самгин подумал: ей, наверное, под тридцать.

– Там кто шумит? – приятельски спросил ее Дронов, она ответила:

– Писатели и еще один. – Она обратилась к мужу: – Этот, большевик…

– Ага! Ну – с ним ничего не выйдет. И вообще – ничего не будет! Типограф и бумажник сбесились, ставят такие смертные условия, что проще сразу отдать им все мои деньги, не ожидая, когда они вытянут их по сотне рублей. Нет, я, кажется, уеду в Японию.

– Поезжай, – одобрительно сказал Дронов. – Дай мне денег, я налажу издательство, а ты – удались и сибаритствуй. Налажу дело, приведу отечество в порядок – телеграфирую: возвращайся, все готово для сладкой жизни, чорт тебя дери!

– Шут, – сказал Шемякин, усмехаясь. – Итак, Клим Иванович, беседа о договорах с типографией и бумагой – откладывается…

– Пойдемте чай пить, – предложила жена. Самгин отказался, не желая встречи с Кутузовым, вышел на улицу, в сумрачный холод короткого зимнего дня. Раздраженный бесплодным визитом к богатому барину, он шагал быстро, пред ним вспыхивали фонари, как бы догоняя людей.

– От кого бежишь? – спросил Дронов, равняясь с ним, и, сняв котиковую шапку с головы своей, вытер ею лицо себе. – Зайдем в ресторан, выпьем чего-нибудь, поговорить надо! – требовательно предложил он и, не ожидая согласия, заговорил:

– В Японию собирается. Уедет и увезет большие деньги, бык! Стратонов наковырял денег и – на Алтай, будто бы лечиться, вероятно – тоже в Японию. Некоторые – в Швецию едут.

– Ты все о деньгах, – сердито заметил Самгин.

– Да, да, я все о них! Приятно звучат: донь-динь-дон-бо-омм – по башке. Кажется, опоздал я, – теряют силу деньги, если они не золото… Видел брата?

– Какого брата?

– Дмитрия? Не видел? Идем сюда…

Вошли в ресторан, сели за стол в уголке, Самгин терпеливо молчал, ожидая рассказа, соображая: сколько лет не видел он брата, каким увидит его? Дронов не торопясь выбрал вино, заказал сыру, потом спросил:

– Хочешь глинтвейна? Здесь его знаменито делают. Самгин, закуривая папиросу, кивнул головой, спросил, не вытерпев:

– Где ты видел Дмитрия?

– Ночевал у меня, Тося прислала. Сильно постарел, очень! Вы – не переписывались?

– Нет. Что он делает? Дронов усмехнулся.

– Не знаю, не спрашивал. В девятом году был арестован в Томске, выслан на три года, за попытку бежать дали еще два и – в Березов.

– Пробовал бежать? – спросил Самгин, попытка к бегству не совпадала с его представлением о брате.

– Ты – что: не веришь? Самгин промолчал.

– Спросил твой адрес, я – дал.

– Естественно.

– А Тося действует в Ярославле, – задумчиво произнес Дронов.

– С большевиками?

– Повидимому – да.

Беседа не разгоралась. Самгин не находил вопросов, чувствуя себя подавленным иронической непрерывностью встреч с прошлым.

«Дмитрий… Бесцветный, бездарный… Зачем? Брат. Мать».

Подумалось о том, как совершенно одинок человек: с возрастом даже родовые связи истлевают, теряют силу.

Дронов молча пил вино, иногда кривил губы, прищуривал глаза, усмехаясь, спрашивал вполголоса:

– Слышишь? Да, Самгин слышал:

– Я утверждаю: искусство только тогда выполнит свое провиденциальное назначение, когда оно начнет говорить языком непонятным, который будет способен вызывать такой же священный трепет пред тайной – какой вызывается у нас церковнославянским языком богослужений, у католиков – латинским.

Это говорил высоким, но тусклым голосом щегольски одетый человек небольшого роста, черные волосы его зачесаны на затылок, обнажая угловатый высокий лоб, темные глаза в глубоких глазницах, желтоватую кожу щек, тонкогубый рот с черненькими полосками сбритых усов и острый подбородок. Говорил он стоя, держась руками за спинку стула, раскачивая его и сам качаясь. Его слушали, сидя за двумя сдвинутыми столами, три девицы, два студента, юнкер, и широкоплечий атлет в форме ученика морского училища, и толстый, светловолосый юноша с румяным лицом и счастливой улыбкой в серых глазах. Слушали нервно, несогласно, прерывая его речь криками одобрения и протеста.

– Да, да – я утверждаю: искусство должно быть аристократично и отвлечённо, – настойчиво говорил оратор. – Мы должны понять, что реализм, позитивизм, рационализм – это маски одного и того же дьявола – материализма. Я приветствую футуризм – это все-таки прыжок в сторону от угнетающей пошлости прошлого. Отравленные ею, наши отцы не поняли символизма…

– И Тося где-нибудь тоже ораторствует, – пробормотал Дронов, встряхивая в бокале белое вино. – Завтра поеду к ней. Знаю, как найти, – сказал он, как будто угрожая. – Интересно рассказывал Дмитрий Иванов, – продолжал он, вздохнув и мешая Самгину слушать.

Самгин проглотил последние капли горячего вина, встал и ушел, молча кивнув головой Дронову.

Дмитрий явился в десятом часу утра, Клим Иванович еще не успел одеться. Одеваясь, он посмотрел в щель неприкрытой двери на фигуру брата. Держа руки за спиной, Дмитрий стоял пред книжным шкафом, на сутулых плечах висел длинный, до колен, синий пиджак, черные брюки заправлены за сапоги.

«Машинист. Сцепщик вагонов…»

Потребовалось усилие – хотя и небольшое – для того, чтоб подойти к брату. Ковер и мягкие зимние туфли заглушали шаги, и Дмитрий обернулся лишь тогда, когда брат произнес:

– Здравствуй!

Дмитрий порывисто обнял его, поцеловал в щеку и – оттолкнув, чихнул. Это вышло нелепо, серое лицо Дмитрия покраснело, он пробормотал:

– Извини… Одеколон. – Чихнул еще два раза и <сказал>: – Очень крепкий.

– Постарели мы! – сказал Клим Самгин, садясь к столу, зажигая спиртовку под кофейником.

– Ничего, поживем! – бодро ответил Дмитрий и похвалил, усмехаясь: <– А ты – молодец!>

Клим Самгин нашел, что такая встреча братьев знакома ему, описана в каком-то романе, хотя там не чихали, но там тоже было что-то нелепое, неловкое.

– Ну, рассказывай, – предложил он, присматриваясь к брату. Дмитрий, видимо, только что постригся, побрился, лицо у него простонародное, щетинистые седые усы делают его похожим на солдата, и лицо обветренное, какие бывают у солдат в конце лета, в лагерях. Грубоватое это лицо освещают глаза серовато-синего цвета, в детстве Клим называл их овечьими.

– Место – неуютное. Тоскливо. Смотришь вокруг, – говорил Дмитрий, – и возмущаешься идиотизмом власти, их дурацкими приемами гасить жизнь. Ну, а затем, присмотришься к этой пустынной земле, и как будто почувствуешь ее жажду человека, – право! И вроде как бы ветер шепчет тебе: «Ага, явился? Ну-ко, начинай…»

«Все еще фантазирует, поэтизирует», – подумал Клим. Говорил Дмитрий голосом очень гулким, но шепеляво, мятыми словами, точно у него язык болел.

– Как странно говоришь ты, – заметил он.

– Это – от зубов, – объяснил Дмитрий, – две протезы вставил в Ярославле, почти весь заработок истратил на эту реформу… Природные зубы цынга уничтожила. Там насчет овощей – слабо, и мясо – редкость, даже оленье. Все – рыба, рыба. И погода там рыбья, сухопутному человеку обидно: на земле – болота, сверху – дождь. И грибы, грибы… Речка Сосьва – это просто живорыбный садок. А в сорока верстах – Обь, тоже рыбье царство, – говорил Дмитрий, с явным наслаждением прихлебывая кофе и зачем-то крепко нажимая кулаком левой руки на крышку стола.

Он, кратко и точно топором вырубая фигуры, рассказал о сыне местного купца, капитане камского парохода, высланном на родину за связи с эсерами.

– Большой, волосатый, рыжий, горластый, как дьякон, с бородой почти до пояса, с глазами быка и такой же силой, эдакое, знаешь, сказочное существо. Поссорится с отцом, старичком пудов на семь, свяжет его полотенцами, втащит по лестнице на крышу и, развязав, посадит верхом на конек. Пьянствовал, разумеется. Однако – умеренно. Там все пьют, больше делать нечего. Из трех с лишком тысяч населения только пятеро были в Томске и лишь один знал, что такое театр, вот как!

Дмитрий замолчал, должно быть, вспомнив что-то волнующее, тень легла на его лицо, он опустил глаза, подвинул чашку свою брату.

«Заполняет выдумками пустые года жизни своей», – определил Клим, наливая кофе в чашку, и спросил:

– Ну, что же этот… богатырь?

– Его цынга сожрала, в полгода, – ответил брат.

– Странное дело, – продолжал он, недоуменно вздернув плечи, – но я замечал, что чем здоровее человек, тем более жестоко грызет его цынга, а слабые переносят ее легче. Вероятно, это не так, а вот сложилось такое впечатление. Прокаженные встречаются там, меряченье нередко… Вообще – край не из веселых. И все-таки, знаешь, Клим, – замечательный народ живет в государстве Романовых, чорт их возьми! Остяки, например, и особенно – вогулы…

Он долго и с жаром рассказывал о вогулах, о их племенном родстве с мадьярами, остяках, о ежегодной ярмарке, на которой местные торгаши нагло грабят инородцев.

– Грабить – умеют, да! Только этим уменьем они и возвышаются над туземцами. Но жадность у них коротенькая, мелкая – глупая и даже как-то – бесцельна. В конце концов кулачки эти – люди ни к чему, дрянцо. временно исполняющее должность людей.

Клим Иванович Самгин присматривался к брату все более внимательно. Под пиджаком Дмитрия, как латы, – жилет из оленьей или лосиной кожи, застегнутый до подбородка, виден синий воротник косоворотки. Ладони у него широкие, точно у гребца. И хотя волосы седые, но он напоминает студента, влюбленного в Марину и служившего для всех справочником по различным вопросам.

«Жил в пустом месте и вот наполняет его своими измышлениями», – настойчиво повторял Клим Самгин. слушая.

– Какие-то одноклеточные организмы без функции, – произнес Дмитрий и добродушно засмеялся. – Это, знаешь, мой титул, меня наградил им один товарищ в Полтаве, марксист. Я тогда был – помнишь? – настроен реформаторски, с большевизмом – не ладил. И как-то в споре он мне и сказал: «Знаете вы, Самгин, много, но это – бесплодное знание, оно у вас не функционирует. Материю на костюмчик приобрели хорошую, а сшить костюм – не умеете и вообще, говорит, вы – одноклеточный организм, без функции». Возражаю: «Нет организма без функции!» Не уступает: «Есть, и это – вы!» Насмешил он меня, но – я задумался, а потом серьезно взялся за Маркса и понял, что его философия истории совершенно устраняет все буржуазные социологии и прочие хитросплетения. Затем – Ленин, это, знаешь, крупнейший политический мыслитель…

Он замолчал, отмахиваясь от дыма, потом заметил:

– Много ты куришь! И спросил:

– Про тебя говорят – отошел от партии? Клим Самгин ответил вопросом:

– Кто это говорит?

– Тося, Антонида…

– Я никогда не был членом партии… какой-либо и о политике с этой дамой не беседовал.

– Ну, она – не дама, нет, – пробормотал Дмитрий, а Клим, чтоб избежать дальнейшей беседы на эту тему, спросил:

– Ты знаешь, что Марину убили?

– Да, знаю, как же! Степан сказал. Так и не известно – кто, за что?

– Нет.

– Любопытно, – вполголоса произнес Дмитрий, сунув руки в карманы пиджака и глядя поверх головы брата в окно, – за окном ветер, посвистывая, сорил снегом.

– Ты ведь – семейный? – спросил Клим.

– Нет, нет, – быстро ответил брат и даже отрицательно потряс головой.

– Но, кажется, ты говорил…

– Это – не вышло. У нее, то есть у жены, оказалось множество родственников, дядья – помещики, братья – чиновники, либералы, но и то потому, что сепаратисты, а я представитель угнетающей народности, так они на меня… как шмели, гудят, гудят! Ну и она тоже. В общем она – славная. Первое время даже грустные письма писала мне в Томск. Все-таки я почти три года жил с ней. Да. Ребят – жалко. У нее – мальчик и девочка, отличнейшие! Мальчугану теперь – пятнадцать, а Юле – уже семнадцать. Они со мной жили дружно…

Он выговорил все это очень быстро, а замолчав, еще раз подвинул чашку Климу и, наблюдая, как брат наливает кофе, сказал тише и – с удивлением или сожалением:

– А я, знаешь, привык думать о тебе как о партийце.

И когда, в пятом году, ты сказал мне, что не большевик, я решил: конспирируешь…

От дальнейшего спас Клима Дронов, – он вбежал в комнату так, как будто его сильно толкнули в спину, взмахнул шапкой и пронзительно объявил:

– Сегодня ночью Пуришкевич, князь Юсупов и князек из Романовых, Дмитрий Павлов, убили Распутина.

Несколько секунд все трое молчали, затем Дронов, глядя на братьев, стирая шапкой снег с пальто, потребовал:

– Ну – что скажете, а?

Довольный тем, что Иван явился в неприятную минуту да еще с такой новостью, Клим Иванович Самгин усмехнулся:

– Ты кричишь об этом, как о событии мирового значения.

– Любопытно, – Дмитрий и второй раз произнес это слово вполголоса, а Дронов, снимая пальто, обиженно пробормотал:

– А – что, это – финал оперетки? Ты – сообрази: вчера они Распутина, а завтра – царя Николая.

Дмитрий, махнув рукой, вынул из кармана брюк серебряные часы без цепочки и, глядя на циферблат, сказал медленно и скучно:

– Романовых – много, всех истребить не успеют, который-нибудь испугается и предложит Гучковым-Милюковым: сажайте меня на престол, я буду слушаться ваших указаний.

– Конечно, событие незаурядное, – примирительно заметил Клим, Дронов возбужденно потирал руки, подпрыгивал, играл глазами, как бы стараясь спрятать их, Самгин наблюдал за ним, не понимая; чем испуган или доволен Иван?

Дмитрий, протянув руку брату, сказал:

– Мне – пора.

Дронов пошел вслед за ним и дал Климу Самгину время подумать:

«Мне следовало сказать ему: заходи или что-нибудь в этом роде. Но – нелепо разрешать брату посещать брата. Мы не ссорились», – успокоил он себя, прислушиваясь к разговору в прихожей.

– Как же я найду ее? – спрашивал Дронов. Дмитрий неохотно ответил:

– Я же говорю вам: укажет доктор Изаксон.

– Ага…

Возвратясь, Дронов быстро спросил:

– Как ты его находишь, а?

И раньше, чем Самгин нашел, как следует ответить, Дронов, бегая от стены к стене, точно мышь в мышеловке, забормотал, потирая руки:

– Я его помню таким… скромным. Трещит все, ломается. Революция лезет изо всех щелей. Революция… мобилизует. Правые – левеют, замечаешь, как влиятелен становится прогрессивный блок?

Слепо наткнулся на кресло, сел и, хлопая ладонями по коленям своим, вопросительно и неприятно остановил глаза на лице Самгина, – этим он заставил Клима Ивановича напомнить ему:

– Городской и земский съезды разогнаны.

– А – обыватели? Рабочие?

– Обыватели революции не делают. Рабочие – на фронтах.

Дронов, тяжело вздохнув, чмокнул губами.

– На фронтах тоже неладно. Дмитрий Иванов почти всю ночь рассказывал мне. Признаки – грозные. И убийство Распутина – не шуточка! Нет…

– Чего ты боишься? – спросил Самгин, усмехаясь.

– А я – не знаю, – сказал Дронов. – Я, может быть, и не боюсь.

Он встал, оглянулся, взял с дивана шапку и, глядя внутрь ее, сообщил, приподняв плечи:

– Завтра поеду в Ярославль. Поглядеть на Тосю. Смешно?

– Не очень.

– Да. Первая и единственная. Жил я с ней… замечательно хорошо. Почти три года, а мне скоро пятьдесят. И лет сорок прожил я… унизительно.

– Не ожидал, что ты заговоришь в таком… плачевном тоне, – насмешливо и сухо заметил Самгин.

– Расстроил меня Дмитрий Иванов, – пробормотал Дронов, надевая пальто, и, крякнув, произнес более внятно: – А знаешь, Клим Иванов, не легкое дело найти в жизни смысл.

Наконец он ушел, оставив Самгина утомленным и настроенным сердито. Он перешел в кабинет, сел писать апелляцию по делу, проигранному им в окружном суде. но не работалось. За окном посвистывал ветер, он все гуще сорил снегом, снег шаркал по стеклам, как бы нашептывая холодные, тревожные думы.

«Да, найти в жизни смысл не легко… Пути к смыслу страшно засорены словами, сугробами слов. Искусство, наука, политика – Тримутри, Санкта Тринита – Святая Троица. Человек живет всегда для чего-то и не умеет жить для себя, никто не учил его этой мудрости». Он вспомнил, что на тему о человеке для себя интересно говорил Кумов: «Его я еще не встретил».

«Дмитрий нашел [смысл] в политике, в большевизме. Это – можно понять как последнее прибежище для людей его типа – бездарных людей. Для неудачников. Обилие неудачников – характерно для русской интеллигенции. Она всегда смотрела на оебя как на средство, никто не учил ее быть самоцелью, смотреть на себя как на ценнейшее явление мира».

Он сидел, курил, уставая сидеть – шагал из комнаты в комнату, подгоняя мысли одну к другой, так провел время до вечерних сумерек и пошел к Елене. На улицах было не холодно и тихо, мягкий снег заглушал звуки, слышен был только шорох, похожий на шопот. В разные концы быстро шли разнообразные люди, и казалось, что все они стараются как можно меньше говорить, тише топать.

У Елены, как всегда к вечернему чаю, гости: профессор Пыльников и какой-то высокий, тощий, с козлиной, серого цвета, бородкой на темном, точно закоптевшем лице. Елена встретила веселым восклицанием:

– Слышали о Распутине? Вот это – трюк! Знакомьтесь.

– Воинов, – глубоким басом, неохотно назвал себя лысый; пожимая его холодную жесткую руку, Самгин видел над своим лицом круглые, воловьи глаза, странные глаза, прикрытые синеватым туманом, тусклый взгляд их был сосредоточен на конце хрящеватого, длинного носа. Он согнулся пополам, сел и так осторожно вытянул длинные ноги, точно боялся, что они оторвутся. На узких его плечах френч, на ногах – галифе, толстые спортивные чулки и уродливые ботинки с толстой подошвой.

Пыльников в штатском костюме из мохнатой материи зеленоватого цвета как будто оброс древесным лишаем, он сильно похудел; размахивая черной, в серебре, записной книжкой, он тревожно говорил Елене:

– Я почти три года был цензором корреспонденции солдат, мне отлично известна эволюция настроения армии, и я утверждаю: армии у нас больше не существует.

– Лимона – нет, – сказала Елена, подвигая Самгину стакан чая, прищурив глаза, в зубах ее дымилась папироса. – Говорят, что лимонами торгует только итальянский посол. Итак?

Подскакивая на стуле, Пыльников торопливо продолжал:

– Василий Кириллович цензурует год и тоже может подтвердить: есть отдельные части, способные к бою, но армии как целого – нет!

– Да, – сказал Воинов, качнув головой, и, сунув палец за воротник френча, болезненно сморщил лицо.

– Они меня пугают, – бросив папиросу в полоскательницу, обратилась Елена к Самгину. – Пришли и говорят: солдаты ни о чем, кроме земли, не думают, воевать – не хотят, и у нас будет революция.

– Дорогая, вы – шаржируете!

– Нисколько. Я – уже испугана. Я не хочу революции, а хочу – в Париж. Но я не знаю, кому должна сказать: эй, вы, прошу не делать никаких революций, и – перестаньте воевать!

Она шутила, но Самгин знал, что она сердится, искусно раскрашенное лицо ее улыбалось, но глаза сверкали сухо, и маленькие уши как будто распухли, туго налитые фиолетовой кровью.

Небольшая, ловкая, в странном платье из разномерных красных лоскутков, она напоминала какую-то редкую птицу.

– Вы очень мило шутите, – настойчиво прервал ее Пыльников, но она не дала ему говорить.

– Вам хочется, чтоб я говорила серьезно? Да будет! И, сжав пальцы рук в кулачок, положив его на край стола пред собой, она крепким голосом сказала:

– Насколько я знаю, – солдаты революции не делают. Когда французы шли на пруссаков, они пели:

 
Мы идем, идем, идем,
Точно бараны на бойню.
Нас перебьют, как крыс,
Бисмарк будет смеяться!
 

Пересказав песню по-французски, она продолжала:

– Так это и случилось: пруссаки вздули их. Но, возвратясь в Париж, они немедленно перебили коммунаров. Вот – солдаты! Вероятно, так же будет и у вас. Будет или нет – увидим. А до той поры я дьявольски устала от этих почти ежедневных жалоб на солдат, от страха пред революцией, которым хотят заразить меня. Я – оптимистка или – как это называется? – фаталистка. Будет революция? Значит нужно, чтоб она была. И чтоб встряхнула вас. Заставила бы что-нибудь делать для революции, против революции – что больше нравится вам. Понятно?

Самгин бесшумно аплодировал ей, так что можно было думать – у него чешутся ладони.

«Это не Алина, не выдает себя жертвой и страдалицей…»

– Да, – уныло начал Пыльников, почесывая висок. – Но, видите ли…

Воинов подобрал ноги свои, согнул их, выпрямил, поднялся во весь рост и начал медленно, как бы заикаясь, выжимать из себя густые, тяжелые слова:

– Война жестоко обнаружила основное, непримиримое противоречие истории, которое нас учат понимать превратно. Существует меньшинство, творящее культуру, и большинство, которое играет в этом процессе роль подчиненную, механическую. Автоматы. Физическая сила. Но, в то же время, – Спартак. Стенька Разин. Почти непрерывный Разин. Дикарь, который хочет украсить себя и жену золотом. Только этого хочет. Да, этого. Ницше, гениальный мыслитель, Прометей конца девятнадцатого столетия, первый глубоко понял и указал нам ошибочность нашего понимания логики. И философии истории. Смысла жизни.

Воинов сунул за воротник френча указательные пальцы и, потянув воротник в разные стороны, на секунду закрыл глаза, он делал это, не прерывая натужную речь.

– Интеллигент-революционер считается героем. Прославлен и возвеличен. А по смыслу деятельности своей он – предатель культуры. По намерениям – он враг ее. Враг нации. Родины. Он, конечно, тоже утверждает себя как личность. Он чувствует: основа мира, Архимедова точка опоры – доминанта личности. Да. Но он мыслит ложно. Личность должна расти и возвышаться, не опираясь на массу, но попирая ее. Аристократия и демократия. Всегда – это. И – навсегда.

Он шагнул к Елене, согнулся и, опираясь о стол рукою, выдавил на нее строгие слова:

– Мы – накануне катастрофы. Шутить уже преступно…

– Даже преступно? – спросила женщина, усмехаясь.

– Даже. И преступно искусство, когда оно изображает мрачными красками жизнь демократии. Подлинное искусство – трагично. Трагическое создается насилием массы в жизни, но не чувствуется ею в искусстве. Калибану Шекспира трагедия не доступна. Искусство должно быть более аристократично и непонятно, чем религия. Точнее: чем богослужение. Это – хорошо, что народ не понимает латинского и церковнославянского языка. Искусство должно говорить языком непонятным и устрашающим. Я одобряю Леонида Андреева.

– Ну, а я терпеть не могу и не читаю его, – довольно резко заявила Елена. – И вообще все, что вы говорите, дьявольски премудро для меня. Я – не революционерка, не пишу романов, драм, я просто – люблю жить, вот и все.

– Я тоже не могу согласиться, – заявил Пыльников, но не очень решительно, и спросил: – А вы, Клим Иванович?

– Когда так часто говорят о Марксе, естественно вспомнить Ницше, – не сразу ответил Самгин и затем предложил: – Послушаем дальше.

Он не мог определить своего отношения к смыслу сказанного Воиновым, но он почувствовал, что в разное время и все чаще его мысли кружились близко к этому смыслу.

Он вспомнил мораль басни «Пустынник и медведь»:

«Услужливый дурак опаснее врага».

Воинов снова заставил слушать его, манера говорить у этого человека возбуждала надежду, что он, может быть, все-таки скажет нечто неслыханное, но покамест он угрюмо повторял уже сказанное. Пыльников, согласно кивая головой, вкрадчиво вмешивал в его тяжелые слова коротенькие реплики с ясным намерением пригладить угловатую речь, смягчить ее.

– Кто это? – тихонько спросил Самгин Елену, она, глядя на свое отражение в серебре самовара, приглаживая пальцем брови, ответила вполголоса:

– Кажется, земский начальник, написал или пишет книгу, новая звезда, как говорят о балете. Пыльников таскает всяких… эдаких ко мне, потому что жена не велит ему заниматься политикой, а он думает, что мне приятно терпеть у себя…

Оборвав слова усмешкой, она докончила фразу не очень остроумным, но крепким каламбуром на тему о домах терпимости и тотчас перешла к вопросу более важного характера:

– Послушайте, сударь, – что же будет с деньгами? Надобно покупать золото. Ты понимаешь что-нибудь в старинных золотых вещах?

Нет, Самгин не понимал, но сегодня Елена очень нравилась ему, и, желая сделать приятное ей, он сказал, что пришлет человека, который, наверно, поможет ей в этом случае.

– Иван Дронов, я пришлю его завтра, послезавтра.

Величественно, как на сцене театра, вошла дама, в костюме, отделанном мехом, следом за нею щеголеватый студент с бескровным лицом. Дама тотчас заговорила о недостатке съестных продуктов и о дороговизне тех, которые еще не съедены.

– Двенадцать рублей фунт! – с ужасом в красивых глазах выкрикивала она. – Восемнадцать рублей! И вообще покупать можно только у Елисеева, а еще лучше – в замечательном магазине офицеров гвардии…

Пыльников уже строго допрашивал студента:

– Кто ваши учителя жизни? Не персонально ваши… Студент кротко, высоким тенором отвечал:

– Наиболее охотно читаются: Розанов, Лев Шестов, Мережковский… Из иностранцев – Бергсон, мне кажется.

Воинов вытягивал слова о доминанте личности, снова напоминая Самгину речи Кумова, дама с восторгом рассказывала:

– Есть женщина, продающая вино и конфекты из запасов Зимнего дворца, вероятно, жена какого-нибудь дворцового лакея. Она ходит по квартирам с корзиной и – пожалуйте! Конфекты – дрянь, но вино – отличное! Бордо и бургонь. Я вам пришлю ее.

– Этот – Андронов? Антонов? – не очень жулик? – спросила Елена, – Самгин успокоительно сказал:

– Нет, нет. Воинов гудел:

– Социалисты прокламируют необходимость растворения личности в массе. Это – мистика. Алхимия.

В помощь ему и вслед за ним быстро бежал бойкий голосок Пыльникова:

– Возвращение человека назад, в первобытное состояние, превращение существа, тонко организованного веками культурной жизни, в органическое вещество, каким история культуры и социология показывает нам стада первобытных людей…

Клим Иванович Самгин чувствовал себя человеком, который знает все, что было сказано мудрыми книжниками всего мира и многократно в раздробленном виде повторяется Пыльниковыми, Воиновыми. Он был уверен, что знает и все то, что может быть сказано человеком в защиту от насилия жизни над ним, знает все, что сказали и способны сказать люди, которые утверждают, что человека может освободить только коренное изменение классовой структуры общества.

«Дмитрий Самгин, освободитель человечества», – подумал Клим Иванович Самгин в тон речам Воинова, Пыльникова и – усмехнулся, глядя, как студент, слушая речи мудрецов, повертывает неестественно белое лицо от одного к другому.

Ему казалось, что люди становятся все более мелкими, ничтожными, война подавила, расплющила их. В сравнении с любым человеком он чувствовал себя богачом, человеком огромного опыта, этот опыт требовал других условий, для того чтоб вспыхнуть и ярко осветить фигуру его носителя. Но бесполезно говорить с людями, которые не умеют слушать и сами – он видел это – говорят лучше его, смелее. Опыт тяготил, он истлевал бесплодно, и, несмотря на то, что жизнь была обильна событиями, – Самгину жилось скучно. Все знакомо, все надоело. Хотелось какого-то удара, набатного звона, тревоги, которая испугала бы людей, толкнула, перебросила в другое настроение. Хотелось конца неопределенности.

Конец как будто приближался, но неравномерно, прыжками, прыжок вперед и тотчас же назад. В конце ноября Дума выступила довольно единодушно оппозиционно, но тотчас же последовал раскол «прогрессивного блока», затем правительство разогнало Союзы городов и земств. Аппаратом, который отмечал колебания событий, служил для Самгина Иван Дронов. Жил он недалеко и почтя ежедневно, утром отправляясь на охоту за деньгами, являлся к Самгину и точно стрелял в него новостями, слухами, сплетнями. Однажды Самгин спросил его:

– В конце концов – что ты делаешь, Иван?

– Деньги.

– И – что же?

– Ничего.

– То есть?

– Ну что – то есть? – сердито откликнулся Дронов. – Ну, – спекуляю разной разностью. Сорву пяток-десяток тысяч, потом – с меня сорвут. Игра. Азарт. А что мне еще делать? Вполне приятно и это.

Он сильно старел» на скуластом лице, около ушей, на висках явились морщины, под глазами набухли сизые мешки, щеки, еще недавно толстые, тугие, – жидко тряслись. Из Ярославля он возвратился мрачный.

– Ну, рассказывай, как – Тося? Глядя в пол, Дронов сказал:

– Ходит в худых башмаках. Работает на фабрике махорку. Живет с подругой в лачуге у какой-то ведьмы.

Говорил он дергая пуговицы жилета, лацканы пиджака, как бы ощупываясь, и старался говорить смешно.

– Ведьма, на пятой минуте знакомства, строго спросила меня: «Что не делаете революцию, чего ждете?» И похвасталась, что муж у нее только в прошлом году вернулся из ссылки за седьмой год, прожил дома четыре месяца и скончался в одночасье, хоронила его большая тысяча рабочего народа. Часа два беседовала она со мной, я мычал разное, и казалось мне, что она меня изобьет, выгонит. Пришла Тося, она потемнела, стала как чугунная, а вообще – такая же, как была. Подруга – курчавая, носатая, должно быть – еврейка, интеллигентка. Вокруг них вращается на одной ноге ведьмин сын, весь – из костей, солдат, наступал, отступал, получил Георгия. Все – единодушны, намерены превратить просто войну в гражданскую войну, как заповедано в Циммервальде.

Он замолчал, раскачивая на золотой цепочке карманные часы. Самгин, подождав, спросил:

– Что же говорит Тося?

– Вероятно, то, что думает. – Дронов сунул часы в карман жилета, руки – в карманы брюк. – Тебе хочется знать, как она со мной? С глазу на глаз она не удостоила побеседовать. Рекомендовала меня своим как-то так: человек не совсем плохой, но совершенно бестолковый. Это очень понравилось ведьмину сыну, он чуть не задохнулся от хохота.

И, мигая в попытках остановить блуждающие глаза на лице Самгина, он заговорил тише:

– Кажется, ей жалко было меня, а мне – ее. Худые башмаки… У нее замечательно красивая ступня, пальчики эдакие аккуратные… каждый по-своему – молодец. И вся она – красивая, эх как! Будь кокоткой – нажила бы сотни тысяч, – неожиданно заключил он и даже сам, должно быть, удивился, – как это он сказал такую дрянь? Он посмотрел на Самгина, открыв рот, но Клим Иванович, нахмурясь, спросил:

– Алину Телепневу помнишь? Тоже красавица…

– Да. Где она?

– Не знаю. Была кокоткой, служила у Омона, сошлась с одним богатым… уродом, он застрелился…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю