Текст книги "Жизнь Клима Самгина. "Прощальный" роман писателя в одном томе"
Автор книги: Максим Горький
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 85 (всего у книги 127 страниц)
– Вскоре после венца он и начал уговаривать меня:
«Если хозяин попросит, не отказывай ему, я не обижусь, а жизни нашей польза будет», – рассказывала Таисья, не жалуясь, но как бы издеваясь. – А они – оба приставали – и хозяин и зять его. Ну, что же? – крикнула она, взмахнув головой, и кошачьи глаза ее вспыхнули яростью. – С хозяином я валялась по мужеву приказу, а с зятем его – в отместку мужу…
– Эге-е! – насмешливо раздалось из сумрака, люди заворчали, зашевелились. Лидия привстала, взмахнув рукою с ключом, чернобородый Захарий пошел на голос и зашипел; тут Самгину показалось, что Марина улыбается. Но осторожный шумок потонул в быстром потоке крикливой и уже почти истерической речи Таисьи.
– С ним, с зятем, и застигла меня жена его, хозяинова дочь, в саду, в беседке. Сами же, дьяволы, лишили меня стыда и сами уговорились наказать стыдом.
Она задохнулась, замолчала, двигая стул, постукивая ножками его по полу, глаза ее фосфорически блестели, раза два она открывала рот, но, видимо, не в силах сказать слова, дергала головою, закидывая ее так высоко, точно невидимая рука наносила удары в подбородок ей. Потом, оправясь, она продолжала осипшим голосом, со свистом, точно сквозь зубы:
– В-вывезли в лес, раздели догола, привязали руки, ноги к березе, близко от муравьиной кучи, вымазали все тело патокой, сели сами-то, все трое – муж да хозяин с зятем, насупротив, водочку пьют, табачок покуривают, издеваются над моей наготой, ох, изверги! А меня осы, пчелки жалят, муравьи, мухи щекотят, кровь мою пьют, слезы пьют. Муравьи-то – вы подумайте! – ведь они и в ноздри и везде ползут, а я и ноги крепко-то зажать не могу, привязаны ноги так, что не сожмешь, – вот ведь что!
Близко от Самгина кто-то сказал вполголоса:
– Ой, бесстыдница…
Самгин видел, что пальцы Таисьи побелели, обескровились, а лицо неестественно вытянулось. В комнате было очень тихо, точно все уснули, и не хотелось смотреть ни на кого, кроме этой женщины, хотя слушать ее рассказ было противно, свистящие слова возбуждали чувство брезгливости.
– Сначала-то я молча плакала, не хотелось мне злодеев радовать, а как начала вся эта мошка по лицу, по глазам ползать… глаза-то жалко стало, ослепят меня, думаю, навеки ослепят! Тогда – закричала я истошным голосом, на всех людей, на господа бога и ангелов хранителей, – кричу, а меня кусают, внутренности жгут – щекотят, слезы мои пьют… слезы пьют. Не от боли кричала, не от стыда, – какой стыд перед ними? Хохочут они. От обиды кричу: как можно человека мучить? Загнали сами же куда нельзя и мучают… Так закричала, что не знаю, как и жива осталась. Ну, тут и муженек мой закричал, отвязывать меня бросился, пьяный. А я – как в облаке огненном…
Таисья пошатнулась, чернобородый во-время поддержал ее, посадил на стул. Она вытерла рот косою своей и, шумно, глубоко вздохнув, отмахнулась рукою от чернобородого.
– Избили они его, – сказала она, погладив щеки ладонями, и, глядя на ладони, судорожно усмехалась. – Под утро он говорит мне: «Прости, сволочи они, а не простишь – на той же березе повешусь». – «Нет, говорю, дерево это не погань, не смей, Иуда, я на этом дереве муки приняла. И никому, ни тебе, ни всем людям, ни богу никогда обиды моей не прощу». Ох, не прощу, нет уж! Семнадцать месяцев держал он меня, все уговаривал, пить начал, потом – застудился зимою…
И, облегченно вздохнув, она сказала громко, твердо:
– Издох.
Люди не шевелились, молчали. Тишина продолжалась, вероятно, несколько секунд, становясь с каждой секундой как будто тяжелее, плотней.
Потом вскочил брат Василий и, размахивая руками, затрещал:
– Слышали, братья-сестры? Она – не каялась, она – поучала! Все мы тут опалены черным огнем плоти, дыханием дьявола, все намучены…
Встала Лидия и, постучав ключом, сердито нахмуря брови, резким голосом сказала:
– Подождите, брат Василий! Сестры и братья, – несчастная женщина эта случайно среди нас, брат Василий не предупредил, о чем она будет говорить…
Таисья тоже встала, но пошатнулась, снова опустилась на стул, а с него мягко свалилась на пол. Два-три голоса негромко ахнули, многие «взыскующие града» привстали со стульев, Захарий согнулся прямым углом, легко, как подушку, взял Таисью на руки, понес к двери; его встретил возглас:
– Хватила баба горячего до слез, – и тотчас же угрюмо откликнулся кто-то:
– А – не балуй, не покорствуй бесам!
К Лидии подходили мужчины и женщины, низко кланялись ей, целовали руку; она вполголоса что-то говорила им, дергая плечами, щеки и уши ее сильно покраснели. Марина, стоя в углу, слушала Кормилицына; переступая с ноги на ногу, он играл портсигаром; Самгин, подходя, услыхал его мягкие, нерешительные слова:
– В аграрных беспорядках сектантство почти не принимает участия.
– Этого я не знаю, – сказала Марина. – Курить хотите? Теперь – можно, я думаю. Знакомы?
– Встречались, – напомнил Самгин. Литератор взглянул в лицо его, потом – на ноги и согласился:
– Ах, да, как же! – Потом, зажигая папиросу о спичку и, видимо, опасаясь поджечь бороду себе, сказал:
– Я понимаю так, что это – одной линии с хлыстами.
– Хлыстов – попы выдумали, такой секты нет, – равнодушно сказала Марина и, ласково, сочувственно улыбаясь, спросила Лидию: – Не удалось у тебя сегодня?
– Этот… Терентьев! – гневно прошептала Лидия, проглотив какое-то слово. – И всегда, всегда он придумает что-нибудь неожиданное и грязное.
– Негодяй, – кротко сказала Марина и так же кротко, ласково добавила:
– Мерзавец.
– Но – какая ужасная женщина!
– Несимпатична, – согласилась Марина, демонстративно отмахиваясь от дыма папиросы, – литератор извинился и спрятал папиросу за спину себе.
Лидия, вздохнув, заметила:
– Рассказала она хорошо.
– Об ужасах всегда хорошо рассказывают, – лениво проговорила Марина, обняв ее за плечи, ведя к двери.
– Это – очень верно! – согласился Кормилицын и выразил сожаление, что художественная литература не касается сектантского движения, обходит его.
– Не совсем обошла, некоторые – касаются, – сказала Марина, выговорив слово «касаются» с явной иронией, а Самгин подумал, что все, что она говорит, рассчитано ею до мелочей, взвешено. Кормилицыну она показывает, что на собрании убогих людей она такая же гостья, как и он. Когда писатель и Лидия одевались в магазине, она сказала Самгину, что довезет его домой, потом пошепталась о чем-то с Захарием, который услужливо согнулся перед нею.
На улице она сказала кучеру:
– Поезжай за мной.
«Следовало сказать: за нами», – отметил Самгин.
Пошли пешком, Марина говорила:
– Не люблю этого сочинителя. Всюду суется, все знает, а – невежда. Статейки пишет мертвым языком. Доверчив был супруг мой, по горячности души знакомился со всяким… Ну, что же ты скажешь о «взыскующих града»?
Самгин сказал, что он ничего не понял.
– Да, мутновато! Читают и слушают пророков, которые пострашнее. Чешутся. Души почесывают. У многих душа живет под мышками. – И, усмехнувшись, она цинично добавила, толкнув Клима локтем:
– А у баб – гораздо ниже.
Он сказал, нахмурясь, что все более не понимает ее.
– А Лидию понял? – спросила она.
– Разумеется – нет. Трудно понять, как это дочь прожектера и цыганки, жена дегенерата из дворян может превратиться в ханжу, на английский лад?
– Вот как ты сердито, – сказала Марина веселым голосом. – Такие ли метаморфозы бывают, милый друг! Вот Лев Тихомиров усердно способствовал убийству папаши, а потом покаялся сынку, что – это по ошибке молодости сделано, и сынок золотую чернильницу подарил ему. Это мне Лидия рассказала.
Проводив Клима до его квартиры, она зашла к Безбедову пить чай. Племянник ухаживал за нею с бурным и почтительным восторгом слуги, влюбленного в хозяйку, счастливого тем, что она посетила его. В этом суетливом восторге Самгин чувствовал что-то фальшивое, а Марина добродушно высмеивала племянника, и было очень странно, что она, такая умная, не замечает его неискренности.
Пожелав взглянуть, как Самгин устроился, она обошла комнаты и сказала:
– Ну, что ж? Все – есть, только женщины не хватает. Валентин – не беспокоит?
– Нимало.
– То-то. А если беспокоит – скажи, я его утихомирю. Скучаешь?
Заботливые и ласковые вопросы ее приятно тронули Самгина; он сказал, что хотя и не скучает, но еще не вжился в новую обстановку.
– Ну, конечно, – сказала Марина, кивнув головой. – Долго жил в обстановке, где ко всему привык и уже не замечал вещей, а теперь все вещи стали заметны, лезут в глаза, допытываются: как ты поставишь нас?
– Это надо понимать аллегорически? – спросил он, усмехаясь.
– Как хочешь, – ответила она тоже с улыбкой. Ее спокойное лицо, уверенная речь легко выжимала и отдаляла все, что Самгин видел и слышал час тому назад.
– Везде, друг мой, темновато и тесно, – сказала она, вздохнув, но тотчас добавила:
– Только внутри себя светло и свободно. Тут Самгин пожаловался: жизнь слишком обильна эпизодами, вроде рассказа Таисьи о том, как ее истязали; каждый из них вторгается в душу, в память, возбуждает…
– Вопросы, на которые у нас нет иных ответов, кроме книжных, – пренебрежительно закончила Марина его фразу. – А ты – откажись от вопросов-то, замолчи вопросы, – посоветовала она, усмехаясь, прищурив глаза. – Ваш брат, интеллигент, привык украшаться вопросами для кокетства друг перед другом, вы ведь играете на сложность: кто кого сложнее? И запутываете друг друга. Вопросы-то решаются не разумом, а волей… Вот французы учатся по воздуху летать, это – хорошо! Но это – воля решает, разум же только помогает. И по земле свободно ходить тоже только воля научит. – Она тихонько засмеялась, говоря: – Я бы вот вопрос об этой великомученице просто решила: сослала бы ее в монастырь подальше от людей и где устав построже.
– Сурово, но справедливо, – согласился Самгин и, вспомнив мстительный голос сестры Софьи, спросил: кто она?
– Дочь заводчика искусственных минеральных вод. Привлекалась к суду по делу темному: подозревали, что она отравила мужа и свекра. Около года сидела в тюрьме, но – оправдали, – отравителем оказался брат ее мужа, пьяница.
Сидя за рабочим столом Самгина, она стала рассказывать еще чью-то историю – тоже темную; Самгин, любуясь ею, слушал невнимательно и был очень неприятно удивлен, когда она, вставая, хозяйственно сказала:
– Срок платежа кончается в июне, значит, к этому времени ты купишь эти векселя от лица Лидии Муромской. Так? Ну, а теперь простимся, завтра я уезжаю, недельки на полторы.
Когда он наклонился поцеловать ее руку, Марина поцеловала его в лоб, а затем, похлопав его по плечу, сказала, как жена мужу:
– Не скучай!
Губы у нее были как-то особенно ласково горячие, и прикосновение их кожа лба ощущала долго.
Вспоминая все это, Самгин медленно шагал по комнате и неистово курил. В окна ярко светила луна, на улице таяло, по проволоке телеграфа скользили, в равном расстоянии одна от другой, крупные, золотистые капли и, доскользнув до какой-то незаметной точки, срывались, падали. Самгин долго, бессмысленно следил за ними, насчитал сорок семь капель и упрекнул кого-то:
«Все на том же месте».
Ушел в спальню, разделся, лег, забыв погасить лампу, и, полулежа, как больной, пристально глядя на золотое лезвие огня, подумал, что Марина – права, когда она говорит о разнузданности разума.
«Воспитанная литераторами, публицистами, «критически мыслящая личность» уже сыграла свою роль, перезрела, отжила. Ее мысль все окисляет, покрывая однообразной ржавчиной критицизма. Из фактов совершенно конкретных она делает не прямые выводы, а утопические, как, например, гипотеза социальной, то есть – в сущности, социалистической революции в России, стране полудиких людей, каковы, например, эти «взыскующие града». Но, назвав людей полудикими, он упрекнул себя:
«Я отношусь к людям слишком требовательно и неисторично. Недостаток историчности суждений – общий порок интеллигенции. Она говорит и пишет об истории, не чувствуя ее».
Затем он подумал, что неправильно относится к Дуняше, недооценивает ее простоту. Плохо, что и с женщиной он не может забыться, утратить способность наблюдать за нею и за собой. Кто-то из французских писателей горько жаловался на избыток профессионального анализа… Кто? И, не вспомнив имя писателя, Самгин уснул.
Марина не возвращалась недели три, – в магазине торговал чернобородый Захарий, человек молчаливый, с неподвижным, матово-бледным лицом, темные глаза его смотрели грустно, на вопросы он отвечал кратко и тихо; густые, тяжелые волосы простеганы нитями преждевременной седины. Самгин нашел, что этот Захарий очень похож на переодетого монаха и слишком вял, бескровен для того, чтоб служить любовником Марины.
«Именно – служить. Муж тоже, наверное, служил ей».
Тут у него мелькнула мысль, что, может быть, Марина заставит и его служить ей не только как юриста, но он тотчас же отверг эту мысль, не представляя себя любовником Марины. Возбуждая в нем любопытство мужчины, уже достаточно охлажденного возрастом и опытом, она не будила сексуальных эмоций. Не чувствовал он и прочной симпатии к ней, но почти после каждой встречи отмечал, что она все более глубоко интересует его и что есть в ней странная сила; притягивая и отталкивая, эта сила вызывает в нем неясные надежды на какое-то необыкновенное открытие.
Но в конце концов он был доволен тем, что встретился с этой женщиной и что она несколько отвлекает его от возни с самим собою, доволен был, что устроился достаточно удобно, независимо и может отдохнуть от пережитого. И все чаще ему казалось, что в этой тихой полосе жизни он именно накануне какого-то важного открытия, которое должно вылечить его от внутренней неурядицы и поможет укрепиться на чем-то прочном.
Когда приехала Марина, Самгин встретил ее с радостью, удивившей его.
Она, видимо, сильно устала, под глазами ее легли тени, сделав глаза глубже и еще красивей. Ясно было, что ее что-то волнует, – в сочном голосе явилась новая и резкая нота, острее и насмешливей улыбались глаза.
– Ну, какие же новости рассказать? – говорила она, усмехаясь, облизывая губы кончиком языка. – По газетам ты знаешь, что одолевают кадетики, значит – возрадуйся и возвеселись! В Государственной думе засядут коллеги твои, адвокаты. В Твери тоже губернатора ухлопали, – читал? Слышала, что есть распоряжение: крестьянские депутации к царю не пускать. Дурново внушает губернаторам, чтобы не очень расстреливали. Что еще? Видела одного епископа, он недавно беседовал с царем, говорит, что царь – самый спокойный человек в России. Говорил это епископ со вздохами, с грустью…
На минуту она задумалась, нахмурясь, потом спросила:
– Дай-ко папироску.
И, закурив, но отмахиваясь от дыма платком, прищурясь, заговорила снова:
– Старообрядцы очень зашевелились. Похоже, что у нас будет две церкви: одна – лает, другая – подвывает! Бездарные мы люди по части религиозного мышления, и церковь у нас бесталанная…
Самгин осторожно заметил:
– Не понимаю, почему тебя, такую большую, красивую, интересуют эти вопросы…
– А ты – что же, думаешь, что религия – дело чахоточных? Плохо думаешь. Именно здоровая плоть требует святости. Греки отлично понимали это.
Утопив папиросу в полоскательной чашке, она продолжала, хмурясь:
– На мой взгляд, религия – бабье дело. Богородицей всех религий – женщина была. Да. А потом случилось как-то так, что почти все религии признали женщину источником греха, опорочили, унизили ее, а православие даже деторождение оценивает как дело блудное и на полтора месяца извергает роженицу из церкви. Ты когда-нибудь думал – почему это?
– Нет, – ответил Самгин и начал рассказывать о Макарове. Марина, хлебнув мадеры, долго полоскала ею рот, затем, выплюнув вино в полоскательную чашку, извинилась:
– Прости, второй день железный вкус какой-то во рту.
Вытерла губы платочком и пренебрежительно отмахнулась им, говоря:
– Феминизм, суфражизм – все это, милый мой, выдумки нищих духом.
Самгин снова замолчал, а она заговорила о своих делах в суде, о прежнем поверенном своем:
– Дурак надутый, а хочет быть жуликом. Либерал, а – чего добиваются либералы? Права быть консерваторами. Думают, что это не заметно в них! А ведь добьются своего, – как думаешь?
– Возможно, – согласился Самгин.
Марина засмеялась. Каждый раз, беседуя с нею, он ощущал зависть к ее умению распоряжаться словами, формировать мысли, но после беседы всегда чувствовал, что Марина не стала понятнее и центральная ее мысль все-таки неуловима.
Разговорам ее о религии он не придавал значения, считая это «системой фраз»; украшаясь этими фразами, Марина скрывает в их необычности что-то более значительное, настоящее свое оружие самозащиты; в силу этого оружия она верит, и этой верой объясняется ее спокойное отношение к действительности, властное – к людям. Но – каково же это оружие?
По судебным ее делам он видел, что муж ее был умным и жестоким стяжателем; скупал и перепродавал земли, леса, дома, помещал деньги под закладные усадеб, многие операции его имели характер явно ростовщический.
«Гедонист!» – усмехался Самгин, читая дела.
Марина не только не смущалась этой деятельностью, но успешно продолжала ее.
«На кой чорт ей нужны деньги? – соображал Самгин. – Достаточно богата – живет скромно. На филантропию тратит не так уж много…»
На руках у него было дело о взыскании по закладной с земского начальника, усадьбу которого крестьяне разгромили и сожгли. Марина сказала:
– Платить ему – нечем, он картежник, кутила; получил в Петербурге какую-то субсидию, но уже растранжирил ее. Земля останется за мной, те же крестьяне и купят ее.
Постукивая пальцем по плечу Самгина, Марина засмеялась:
– Вот видишь: мужик с барином ссорятся, а купчиха выигрывает! И всегда так было.
Самгин не заметил цинизма в этих ее словах, и это очень удивило его.
О том, что «купец выигрывает», она говорила часто и всегда – шутливо, точно поддразнивая Клима.
– А ведь если в Думу купцы да попы сядут, – вам, интеллигентам, не сдобровать.
– Есть рабочие, – напомнил он.
– Есть ли? Будут. Но до этого – далеко! Он заметил, что, возвратясь из поездки, Марина стала относиться к нему ласковее, более дружески, без той иронии, которая нередко задевала его самолюбие. И это новое ее отношение усиливало неопределенные надежды его, интерес к ней.
Через несколько дней он должен был ехать в один из городов на Волге утверждать Марину в правах на имущество, отказанное ей по завещанию какой-то старой девой.
– Кстати, Клим Иванович, – сказала она. – Лет десять тому назад был там осужден купец Потапов за принадлежность к секте какой-то. На суде читаны были письма Клавдии Звягиной, была такая в Пензе, она скончалась года за два до этого процесса. И рукопись некоего Якова Тобольского. Так ты – «не в службу, а в дружбу» – достань мне документы эти. Они, конечно, в архиве, и тебе надобно обратиться к регистратору Серафиму Пономареву, поблагодарить его; дашь рублей полсотни, можно и больше. Документами этими я очень интересуюсь, собираю кое-что, когда-нибудь покажу тебе. У меня есть письма Владимира Соловьева, оптинского старца одного, Зюдергейма, о «бегунах» есть кое-что; это еще супруг начал собирать. Очень интересно все. Ты Серафиму этому скажи, что для ученой работы документы нужны.
Как всегда, ее вкусный голос и речь о незнакомом ему заставили Самгина поддаться обаянию женщины, и он не подумал о значении этой просьбы, выраженной тоном человека, который говорит о забавном, о капризе своем. Только на месте, в незнакомом и неприятном купеческом городе, собираясь в суд, Самгин сообразил, что согласился участвовать в краже документов. Это возмутило его. «Однако, чорт возьми! Какая оплошность». Но, находясь в грязненькой, полутемной комнате регистратуры, он увидел пред собой розовощекого маленького старичка, старичок весело улыбался, ходил на цыпочках и симпатично говорил мягким тенорком. Самгин не мог бы объяснить, что именно заставило его попробовать устойчивость старичка. Следуя совету Марины, он сказал, что занимается изучением сектантства. Старичок оказался не трудным, – внимательно выслушав деловое предложение, он сказал любезно:
– Конечно, возможно-с, так как документы не денежные. И ежели попы не воспользовались ими, могу поискать. Обыкновенно документы такого рода отправляются в святейший правительствующий синод, в библиотеку оного.
А через два дня, показывая Самгину пакет писем и тетрадку в кожаной обложке, он сказал, нагловато глядя в лицо Самгина:
– Заголовочек сочинения соблазнительный какой, смотрите-ко: «Иакова» – не просто – Якова, а Иакова, вот как-с! «Иакова Тобольского размышление о духе, о плоти и Диаволе» – Диаволе, а не Дьяволе! Любопытно, должно быть-с!
И, положив тетрадь на стол, прижав ее розовой, пухлой ручкой, непреклонно потребовал:
– Прибавьте двадцать пять.
Самгин прибавил и тут же решил устроить Марине маленькую сцену, чтоб на будущее время обеспечить себя от поручений такого рода. Но затем он здраво подумал:
«Дает ли мне этот случай право думать, что такие поручения могут повторяться?»
Дорогой, в вагоне, он достал тетрадь и, на ее синеватых страницах, прочитал рыжие, как ржавчина, слова:
«И лжемыслие, яко бы возлюбив человека господь бог возлюбил также и рождение и плоть его, господь наш есть дух и не вмещает любви к плоти, а отметает плоть. Какие можем привести доказательства сего? Первое: плоть наша грязна и пакостна, подвержена болезням, смерти и тлению…»
Перевернув несколько страниц, написанных круглым, скучным почерком, он поймал глазами фразу, выделенную из плотных строк: «Значит: дух надобно ставить на первое место, прежде отца и сына, ибо отец и сын духом рождены, а не дух отцом».
«Какая ерунда, – подумал Самгин и спрятал тетрадь в портфель. – Не может быть, чтобы это серьезно интересовало Марину. А юридический смысл этой операции для нее просто непонятен».
В городе, подъезжая к дому Безбедова, он увидал среди улицы забавную группу: полицейский, с разносной книгой под мышкой, старуха в клетчатой юбке и с палкой в руках, бородатый монах с кружкой на груди, трое оборванных мальчишек и педагог в белом кителе – молча смотрели на крышу флигеля; там, у трубы, возвышался, качаясь, Безбедов в синей блузе, без пояса, в полосатых брюках, – босые ступни его ног по-обезьяньи цепко приклеились к тесу крыши. Размахивая длинным гибким помелом из грязных тряпок, он свистел, рычал, кашлял, а над его растрепанной головой в голубом, ласково мутном воздухе летала стая голубей, как будто снежно-белые цветы трепетали, падая на крышу.
– Обленились до чорта, – ожирели! – заорал Безбедов, когда Самгин вошел во двор. – Ну, – я их – взбодрю! Я – подниму! Вот увидите! Улыбнетесь…
Самгин, махнув ему шляпой, подумал:
«А – правильно говорят: страшно смешной».
Предвечерним чаем Безбедов сходил на реку, выкупался и, сидя за столом с мокрыми волосами, точно в измятой старой шапке, кашляя, потея, вытирая лицо чайной салфеткой, бормотал:
– Муромская приехала. Рассказывает, будто царь собрался в Лондон бежать, кадетов испугался, а кадеты левых боятся, и вообще чорт знает что будет!
Он закашлялся бухающими звуками, лицо и шея его вздулись от напора крови, белки глаз, покраснев, выкатились, оттопыренные уши дрожали. Никогда еще Самгин не видел его так жутко возбужденным.
– А новый министр, Столыпин, говорит, – трус и дурак.
Слушая невнимательно, Самгин спросил:
– Кому говорит?
– Никому не говорит, – сердито ответил Безбедов. – Это – не он говорит, а – Муромская. Истеричка, чорт ее… Пылит, как ветер.
Откашлялся, плюнул в платок и положил его на стол, но сейчас же брезгливо, одним пальцем, сбросил на пол и, снова судорожно вытирая лоб, виски салфеткой, забормотал раздраженно:
– Кричит: продавайте лес, уезжаю за границу! Какому чорту я продам, когда никто ничего не знает, леса мужики жгут, все – испугались… А я – Блинова боюсь, он тут затевает что-то против меня, может быть, хочет голубятню поджечь. На-днях в манеже был митинг «Союза русского народа», он там орал: «Довольно!» Даже кровь из носа потекла у идиота…
Закурив трубку, он немножко успокоился и широко оскалил неровные крупные зубы.
– Кричал: «Финляндия хочет отложиться, шведы объявляют нам войну», – вообще: кипит похлебка!
Было ясно, что он торопится выбросить из памяти новости, отягощающие ее. Самгин усмехнулся.
– Да, смешно, – сказал Безбедов. – Царь Думу открывал в мантии, в короне, а там все – во фраках. Во фраках или в сюртуках, – не знаете?
– Не знаю.
– Уморительно! Чорт, до чего дожили, а? Вроде Англии. Он – в мантии, а они – во фраках! Человек во фраке напоминает стрижа. Их бы в кафтаны какие-нибудь нарядить. Хорошо одетый человек меньше на дурака похож.
Самгин, поправив очки, взглянул на него; такие афоризмы в устах Безбедова возбуждали сомнения в глупости этого человека и усиливали неприязнь к нему. Новости Безбедова он слушал механически, как шум ветра, о них не думалось, как не думается о картинах одного и того же художника, когда их много и они утомляют однообразием красок, техники. Он отметил, что анекдотические новости эти не вызывают желания оценить их смысл. Это было несколько странно, но он тотчас нашел объяснение:
«Безбедов говорит с высоты своей голубятни, тоном человека, который принужден говорить о пустяках, не интересных для него. Тысячи людей портят себе жизнь и карьеру на этих вопросах, а он, болван…»
Самгин рассердился и ушел. Марины в городе не было, она приехала через восемь дней, и Самгина неприятно удивило то, что он сосчитал дни. Когда он передал ей пакет писем и тетрадку «Размышлений», она, небрежно бросив их на диван, сказала весьма равнодушным тоном:
– Спасибо.
Это убедило Самгина, что купчиха действительно не понимает юридического смысла поступка, который он сделал по ее желанию. Объяснить ей этот смысл он не успел, – Марина, сидя в позе усталости, закинув руки за шею, тоже начала рассказывать новости:
– Ну, батюшка, Петербург совершенно ошалел. Водила меня Лидия по разным политическим салонам…
– Вы были там вместе?
– Ну да.
Самгин отметил, что Безбедов не сказал ему об этом. Она, играя бровями, с улыбочкой в глазах, рассказала, что царь капризничает: принимая председателя Думы – вел себя неприлично, узнав, что матросы убили какого-то адмирала, – топал ногами и кричал, что либералы не смеют требовать амнистии для политических, если они не могут прекратить убийства; что келецкий губернатор застрелил свою любовницу и это сошло ему с рук безнаказанно. Столыпиным недовольны за то, что он не решается прикрыть Думу, на митингах левые бьют кадетов, – те, от обиды, поворачивают направо.
– Видела знаменитого адвоката, этого, который стихи пишет, он – высокого мнения о Столыпине, очень защищает его, говорит, что, дескать, Столыпин нарочно травит конституционалистов левыми, хочет напугать их, затолкать направо поглубже. Адвокат – мужчина приятный, любезен, как парикмахер, только уж очень привык уголовных преступников защищать.
Рассказывала она почти то же, что и ее племянник. Тон ее рассказов Самгин определил как тон человека, который, побывав в чужой стране, оценивает жизнь иностранцев тоже с высоты какой-то голубятни.
– Ты говоришь точно о детских шалостях, – заметил он; Марина усмехнулась:
– Разве? Как старуха? Учительница старая? Охлаждаю твое пламенное сердце революционера? Дай папироску.
Подавая ей портсигар, Самгин заметил, что рука его дрожит. В нем разрасталось негодование против этой непонятно маскированной женщины. Сейчас он скажет ей кое-что по поводу идиотских «Размышлений» и этой операции с документами. Но Марина опередила его намерение. Закурив, выдувая в потолок струю дыма и следя за ним, она заговорила вполголоса, медленно:
– Зря ты, Клим Иванович, ежа предо мной изображаешь, – иголочки твои не страшные, не колют. И напрасно ты возжигаешь огонь разума в сердце твоем, – сердце у тебя не горит, а – сохнет. Затрепал ты себя – анализами, что ли, не знаю уж чем! Но вот что я знаю:
критически мыслящая личность Дмитрия Писарева, давно уже лишняя в жизни, вышла из моды, – критика выродилась в навязчивую привычку ума и – только.
Так она говорила минуты две, три. Самгин слушал терпеливо, почти все мысли ее были уже знакомы ему, но на этот раз они звучали более густо и мягко, чем раньше, более дружески. В медленном потоке ее речи он искал каких-нибудь лишних слов, очень хотел найти их, не находил и видел, что она своими словами формирует некоторые его мысли. Он подумал, что сам не мог бы выразить их так просто и веско.
«Действительно, – когда она говорит, она кажется старше своих лет», – подумал он, наблюдая за блеском ее рыжих глаз; прикрыв глаза ресницами, Марина рассматривала ладонь своей правой руки. Самгин чувствовал, что она обезоруживает его, а она, сложив руки на груди, вытянув ноги, глубоко вздохнула, говоря:
– Устала я и говорю, может быть, грубо, нескладно, но я говорю с хорошим чувством к тебе. Тебя – не первого такого вижу я, много таких людей встречала. Супруг мой очень преклонялся пред людями, которые стремятся преобразить жизнь, я тоже неравнодушна к ним. Я – баба, – помнишь я сказала: богородица всех религий? Мне верующие приятны, даже если у них религия без бога.
Самгин чувствовал себя в потоке мелких мыслей, они проносились, как пыльный ветер по комнате, в которой открыты окна и двери. Он подумал, что лицо Марины мало подвижно, яркие губы ее улыбаются всегда снисходительно и насмешливо; главное в этом лице – игра бровей, она поднимает и опускает их, то – обе сразу, то – одну правую, и тогда левый глаз ее блестит хитро. То, что говорит Марина, не так заразительно, как мотив: почему она так говорит?
– Милый друг, – революционер – мироненавистник, но не мизантроп, людей он любит, для них и живет, – слышал Самгин.
– Это – романтизм, – сказал он.
– Так ли?
– Романтизм. И ты – не способна к нему Она удивленно спросила:
– Разве я назвала себя революционеркой?
– Я тоже не рекомендовался тебе революционером, – необдуманно сказал Самгин и почувствовал, что краснеет.
– Верно, – согласилась она. – Не называл, но… Ты не обижайся на меня: по-моему, большинство интеллигентов – временно обязанные революционеры, – до конституции, до республики. Не обидишься?
– Нет, – сказал Самгин, понимая, что говорит неправду, – мысли у него были обиженные и бежали прочь от ее слов, но он чувствовал, что раздражение против нее исчезает и возражать против ее слов – не хочется, вероятно, потому, что слушать ее – интересней, чем спорить с нею. Он вспомнил, что Варвара, а за нею Макаров говорили нечто сродное с мыслями Зотовой о «временно обязанных революционерах». Вот это было неприятно, это как бы понижало значение речей Марины.