355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Максим Горький » Жизнь Клима Самгина. "Прощальный" роман писателя в одном томе » Текст книги (страница 67)
Жизнь Клима Самгина. "Прощальный" роман писателя в одном томе
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 04:48

Текст книги "Жизнь Клима Самгина. "Прощальный" роман писателя в одном томе"


Автор книги: Максим Горький



сообщить о нарушении

Текущая страница: 67 (всего у книги 127 страниц)

Полковник начал размашисто писать, перо торопливо ерзало по бланку, над бровями полковника явились мелкие морщинки и поползли вверх. Самгин подумал:

«Сейчас спросит: так как же, а?»

Но полковник, ткнув перо в стаканчик, с мелкой дробью, махнул рукой под стол, стряхивая с пальцев что-то, отвалился на спинку стула и, мигая, вполголоса спросил:

– Скажите… Это – не в порядке дознания, – даю вам честное слово офицера! Это – русский человек спрашивает тоже русского человека… других мыслей, честного человека. Вы допускаете..?

– Конечно, – поторопился Самгин, не представляя, что именно он допускает.

– Этот поп – Гапон, Агафон этот, – вы его видели, да?

– Да, – ответил Самгин, не пугаясь своей храбрости.

– Что же это… какой же это человек? – шопотом спросил жандарм, ложась грудью на стол и сцепив пальцы рук. – Действительно – с крестами, с портретами государя вел народ, да? Личность? Сила?

Лицо полковника вдруг обмякло, как будто скулы его растаяли, глаза сделались обнаженнее, и Самгин совершенно ясно различил в их напряженном взгляде и страх и негодование. Пожав плечами и глядя в эти спрашивающие глаза, он ответил:

– На мой взгляд это не крупный человек…

Он тотчас понял, что этого не следовало говорить, и торопливо прибавил:

– Но он силен, очень силен тем, что его любят и верят ему…

– А сам-то – ничтожество? – тоже поспешно спросил полковник. – Ведь – ничтожество? – повторил он

уже требовательно.

И, снова откинувшись на спинку стула, собрав лицо в кулачок, полковник Васильев сквозь зубы, со свистом и приударяя ладонью по бумагам на столе, заговорил кипящими словами:

– Наши сведения – полнейшее ничтожество, шарлатан! Но – ведь это еще хуже, если ничтожество, ху-же! Ничтожество – и водит за нос департамент полиции, градоначальника, десятки тысяч рабочих и – вас, и вас тоже! – горячо прошипел он, ткнув пальцем в сторону Самгина, и снова бросил руки на стол, как бы чувствуя необходимость держаться за что-нибудь. – Невероятно! Не верю-с! Не могу допустить! – шептал он, и его подбрасывало на стуле.

Глядя в его искаженное лютовскими гримасами лицо, Самгин подумал, что полковник ненормален, что он может бросить в голову чем-нибудь, а то достанет револьвер из ящика стола…

– Мне кажется, полковник, что эта беседа не имеет отношения, – осторожно и тоже тихо заговорил Самгин, но тот прервал его.

– А – не кажется вам, что этот поп и его проклятая затея – ответ церкви вам, атеистам, и нам – чиновникам, – да, и нам! – за Толстого, за Победоносцева, за угнетение, за то, что церкви замкнули уста? Что за попом стоят епископы и эта проклятая демонстрация – первый, пробный шаг к расколу церкви со светской властью. А?

Самгин был ошеломлен и окончательно убедился в безумии полковника. Он поправил очки, придумывая – что сказать? Но Васильев, не ожидая, когда он заговорит, продолжал:

– Как же вы не понимаете, что церковь, отвергнутая вами, враждебная вам, может поднять народ и против вас? Может! Нам, конечно, известно, что вы организуетесь в союзы, готовясь к самозащите от анархии…

Самгин взглянул на возбужденного жандарма внимательнее, – послышалось, что жандарм говорит разумно.

– А – что значат эти союзы безоружных? Доктора и адвокаты из пушек стрелять не учились. А вот в «Союзе русского народа» – попы, – вы это знаете? И даже – архиереи, да-с!

Темное его лицо покрылось масляными капельками пота, глаза сильно покраснели, и шептал он все более бессвязно. Самгин напрасно ожидал дальнейшего развития мысли полковника о самозащите интеллигенции от анархии, – полковник, захлебываясь словами, шептал:

– Культурные люди, знатоки истории… Должны бы знать: всякая организация строится на угнетении… Государственное право доказывает неоспоримо… Ведь вы – юрист…

Внезапно он вздрогнул, отвалился от стола, прижал руку к сердцу, другую – к виску и, открыв рот, побагровел.

– Вам нехорошо? – испуганно спросил Самгин, вскочив со стула. Полковник махнул рукою сверху вниз и пробормотал:

– Укатали бурку… крутые горки! Вытер лицо платком и шумно вздохнул.

– Если б не такое время – в отставку!

И, подвинув Самгину бланк, предложил устало:

– Прочитайте. Подпишите.

– Долго вы будете держать меня? – спросил Клим.

– Это – не я решаю. Откровенно говоря – я бы всех выпустил: уголовных, политических. Пожалуйте, – разберитесь в ваших желаниях… да! Мое почтение!

Потом Самгин ехал на извозчике в тюрьму; рядом с ним сидел жандарм, а на козлах, лицом к нему, другой – широконосый, с маленькими глазками и усами в стрелку. Ехали по тихим улицам, прохожие встречались редко, и Самгин подумал, что они очень неумело показывают жандармам, будто их не интересует человек, которого везут в тюрьму. Он был засорен словами полковника, чувствовал себя уставшим от удивления и механически думал:

«Болен. Выдохся. Испуган и хотел испугать меня. Не стоит думать о нем».

Но и в камере пред ним все плавало искаженное гримасами Лютова потное лицо, шипели в тишине слова:

«Вы организуетесь для самозащиты от анархии…»

«Это – единственно разумное, что он сказал», – подумал Самгин.

Над камерой его пели осторожно, вполголоса двое уголовных, пели, как поют люди, думающие о своем чужими словами.

 
По песочку,
 

– говорил один,

 
Бережком,
 

– вторил другой, и оба задушевно, в голос, тянули:

 
Тамо – эх, да – тамо страннички иду-уть.
 

Голоса плыли мимо окна камеры Клима, ласково гладя теплую тишину весенней ночи, щедро насыщая ее русской печалью, любимой и прославленной за то, что она смягчает сердце.

«Может быть – убийцы и уж наверное – воры, а – хорошо поют», – размышлял Самгин, все еще не в силах погасить в памяти мутное пятно искаженного лица, кипящий шопот, все еще видя комнату, где из угла смотрит слепыми глазами запыленный царь с бородою Кутузова.

«Очень путает разум это смешение хорошего и дурного в одном человеке…»

Песня мешала уснуть, точно зубная боль, еще не очень сильная, но грозившая разыграться до мучительной. Самгин спустил ноги с нар, осторожно коснулся деревянного пола и зашагал по камере, ступая на пальцы, как ходят по тонкому слою льда или по непрочной, гибкой дощечке через грязь.

За окном мурлыкали:

 
Эх, ночь темна-а…
Ой, темна, темным-темна…
 

Ночь была светлая. Петь стали тише, ухо ловило только звуки, освобожденные от слов.

«Толстой – прав, не доверяя разуму, враждуя с ним. Достоевский тоже не любил разума. Это вообще характерно для русских…»

Самгин вспомнил, как Никонова сказала о Толстом:

«Мучительный старик, все знает».

«Хуже, чем если б умерла», – подумал он.

Неприятно вспомнилась Варвара, которая приезжала на свидание в каком-то слишком модном костюме; разговаривала она грустным, обиженным тоном, а глаза у нее веселые.

В окно смотрели три звезды, вкрапленные в голубоватое серебро лунного неба. Петь кончили, и точно от этого стало холодней. Самгин подошел к нарам, бесшумно лег, окутался с головой одеялом, чтоб не видеть сквозь веки фосфорически светящегося лунного сумрака в камере, ч почувствовал, что его давит новый страшок, не похожий на тот, который он испытал на Невском; тогда пугала смерть, теперь – жизнь.

Недели две он прожил в состоянии человека, который чем-то отравлен. Корнев заботливо выстукивал ему новости, но они скользили по застывшему, не волнуя.

«Спивак выпустили. Дунаев и Флеров отправлены в Москву. Заключен мир с японцами, очень скверный. Школа Спивак закрыта».

Самгин, слушая стук по камню, представлял длинноногую, сухую фигуру Корнева орудием, которое неутомимо разрушает стену.

«В Иваново-Вознесенске огромная забастовка, руководят наши. Восстание в Черноморском флоте».

Новости следовали одна за другой с небольшими перерывами, и казалось, что с каждым днем тюрьма становится все более шумной; заключенные перекликались между собой ликующими голосами, на прогулках Корнев кричал свои новости в окна, и надзиратели не мешали ему, только один раз начальник тюрьмы лишил Корнева прогулок на три дня. Этот беспокойный человек, наконец, встряхнул Самгина, простучав:

«Вчера застрелен Васильев».

«Кем?» – спросил Самгин.

«Понятно. Не пойман».

А утром он крикнул, проходя по коридору мимо камеры:

– До свидания, Самгин! Иду на волю! Скоро всех… До утра Клим не мог уснуть, вспоминая бредовой шопот полковника и бутылочку красных чернил, пронзенную лучом солнца. Он не жалел полковника, но все-таки было тяжко, тошно узнать, что этот человек, растрепанный, как Лютов, как Гапон, – убит.

И тотчас вспомнил, как Иноков, идя с ним по набережной, мимо разрушенного амбара, сказал:

– Смотрите!

На гнилом бревне, дополняя его ненужность, сидела грязно-серая, усатая крыса в измятой, торчавшей клочьями шерсти, очень похожая на старушку нищую; сидела она бессильно распластав передние лапы, свесив хвост мертвой веревочкой; черные бусины глаз ее в красных колечках неподвижно смотрели на позолоченную солнцем реку. Самгин поднял кусок кирпича, но Иноков сказал:

– Не троньте, она и так умрет.

Самгин помнил, что эти слова очень смутили его. Но теперь он решительно подумал:

«А человека Иноков может убить».

Но ни о чем и ни о ком, кроме себя, думать не хоте. лось. Теперь, когда прекратился телеграфный стук в стену и никто не сообщал тревожных новостей с воли, – Самгин ощутил себя забытым. В этом ощущении была своеобразно приятная горечь, упрекающая кого-то, в словам она выражалась так:

«Хороша жизнь, когда человек чувствует себя в тюрьме более свободным, чем на воле».

В тюрьме он устроился удобно, насколько это оказалось возможным; камеру его чисто вымыли уголовные, обед он получал с воли, из ресторана; читал, занимался ликвидацией предприятий Варавки, переходивших в руки Радеева. Несколько раз его посещал, в сопровождении товарища прокурора, Правдин, адвокат городского головы; снова явилась Варвара и, сообщив, что его скоро выпустят, спросила быстрым шепотком:

– Ты знаешь, что Никонова?..

– Знаю! – громко ответил он.

– Ужасное время, дорогой!

После убийства полковника Васильева в тюрьме появилось шестеро новых заключенных, и среди них Самгин увидел Дронова. Было почти приятно смотреть, как Иван Дронов, в кургузенькой визитке и соломенной шляпе, спрятав руки в карманы полосатых брюк, мелкими шагами бегает полчаса вдоль стены, наклонив голову, глядя под ноги себе, или вдруг, точно наткнувшись на что-то, остановится и щиплет пальцами светлорыжие усики. И не верилось, что эта фигура из старинного водевиля может играть какую-то роль в политике. После десятка прогулок Дронов исчез» а Самгин подумал, усмехаясь:

«Он провел в тюрьме пять часов».

Выпустили Самгина неожиданно и с какой-то обидной небрежностью: утром пришел адъютант жандармского управления с товарищем прокурора, любезно поболтали и ушли„объявив, что вечером он будет свободен, но освободили его через день вечером. Когда он ехал домой, ему показалось, что улицы необычно многолюдны и в городе шумно так же, как в тюрьме. Дома его встретил доктор Любомудров, он шел по двору в больничном халате, остановился, взглянул на Самгина из-под ладони и закричал:

– Ага, узник! Поздравляю! Дела-то, а? Встает Русь на дыбы…

Тем же тоном он сообщил, что Аркадий болен дизентерией. Эта шумная встреча надолго окрасила дальнейшие дни Самгина. Полковник Васильев не преувеличил: дом – действительно штаб-квартира большевиков; наверху у доктора и во флигеле Спивак было шумно, как на вокзале. Самгина изумляло обилие людей, они ходили по саду, сидели в беседке, ворчали, спорили, шептались, исчезали и являлись снова. На дворе соседа, лесопромышленника Табакова, щелкали шары крокета, а старший сын его, вихрастый, большеносый юноша с длинными руками и весь в белом, точно официант из московского трактира, виновато стоял пред Спивак и слушал ее торопливую речь.

– Это – недопустимо, понимаете? Это – меньшевизм. Ваша обязанность – разоблачать пред рабочими попытку фальсификации идеи народного представительства.

Спивак, несмотря на то что сын ее лежал опасно больной, была почти невидима, с утра исчезала куда-то, являлась на полчаса, на час и снова исчезала. Очень похудев, бледная, она стала сумрачней, и, пожалуй, что-то злое появилось в ее круглом лице кошки, в плотно сжатых губах, в изгибе озабоченно нахмуренных бровей. Стояли мохнатые дни августа, над городом ползли сизые тучи, по улицам – тени, люди шагали необычно быстро. Со дня на день ожидался манифест о конституции, и Табаков, встряхивая рыжеватыми вихрами, повторяя уроки Спивак, высоким тенором говорил кому-то в саду:

– Эта конституция будет милостынею царя либералам для того, чтоб они помогли крепче затянуть петлю на шее рабочего класса.

«Баран, – думал Самгин, вспоминая слова Тагильского о людях, которые предают интересы своего класса. – Него ради?» – спрашивал он себя в сотый раз.

Вдруг, точно с потолка, упал Иноков, развалился в кресле и, крепко потирая руки, спросил:

– Как сиделось? Скверненькая у нас тюрьма, а вот в Седлеце…

Лицо его обросло темной, густой бородкой, глазницы углубились, точно у человека, перенесшего тяжкую болезнь, а глаза блестели от радости, что он выздоровел. С лица похожий на монаха, одет он был, как мастеровой; ноги, вытянутые на средину комнаты, в порыжевших, стоптанных сапогах, руки, сложенные на груди, темные, точно у металлиста, он – в парусиновой блузе, в серых, измятых брюках.

– Революционера начинают понимать правильно, – рассказывал он, поблескивая улыбочкой в глазах. – Я, в Перми, иду ночью по улице, – бьют кого-то, трое. Вмешался «в число драки», избитый спрашивает: «Вы – что же – революционер?» – «Почему?» – «Да вот, защищаете незнакомого вам человека». Ловко сказано?

Закурив очень вонючую папиросу, он посмотрел в синий дым ее, сунул руку за голенище сапога и положил на стол какую-то медную вещь, похожую на ручку двери.

– Вот – вам! Помните, я у вас пресс-папье сломал? Самгин удивленно взял в руки отлитую из меди фигурку женщины со змеей в руке.

– Это было так давно. И вы – помнили?

– А – что ж? Не люблю оставаться в долгу. Клеопатра. Сам лепил и отливал сам. Интересное дело – лепка и литье! Думаю заняться.

– Вы – эсер? – спросил Самгин.

– Нет, – сказал Иноков, отрицательно тряхнув головой. – И к эсдекам не тянет. Беки, меки – не умещается это ни в душе, ни в голове моей. Должно быть – анархист, что ли…

Медная, довольно искусно сделанная фигурка Клеопатры несколько примирила Самгина с Иноковым.

– Да, вероятно, вы анархист, – сказал он задумчиво и спросил: – Вы знаете, Корвин – в «Союзе русского народа»?

– Ну и чорт с ним, – тихо ответил Иноков. – Забавно это, – вздохнул он, помолчав. – Я думаю, что мне тогда надобно было врага – человека, на которого я мог бы израсходовать свою злость. Вот я и выбрал этого… скота. На эту тему рассказ можно написать, – враг для развлечения от… скуки, что ли? Вообще я много выдумывал разных… штучек. Стихи писал. Уверял себя, что влюблен…

Усмехнувшись, Иноков прикрыл глаза, точно задремал. «Это он врет», – подумал Самгин, а Иноков, не открывая глаз, заговорил:

– Да – вот что: на Каме, на пароходе – сестра милосердия, знакомое лицо, а – кто? Не могу вспомнить. Вдруг она эдак поежилась, закуталась пледом – Лидия Тимофеевна. Оказалось, везет мужа в Тверь – хоронить.

– Убит?

– Тиф. Или – воспаление легких, не помню. Замечательно рассказывала она, как солдаты станцию громили, так рассказывала, будто станция-то – ее усадьба…

Иноков поджал ноги, собрался весь в комок и, поблескивая глазами, оживленно, с явным удовольствием, заговорил:

– Я тоже видел это, около Томска. Это, Самгин, – замечательно! Как ураган: с громом, с дымом, с воем влетел на станцию поезд, и все вагоны сразу стошнило солдатами. Солдаты – в судорогах, как отравленные, и – сразу: зарычала, застонала матерщина, задребезжали стекла, все затрещало, заскрипело, – совершенно как в неприятельскую страну ворвались!

Жадно затянувшись дымом, он продолжал с увлечением.

– Меньше часа они воевали и так же – с треском, доем – исчезли, оставив вокзал изуродованным, как еврейский дом после погрома. Один бородач – красавец! – воткнул на штык фуражку начальника станции и встал на задней площадке вагона эдаким монументом! Великолепная фигура! Свирепо настроена солдатня. В таком настроении – Петербург разгромить можно. Вот бы Девятого-то января пустить туда эдаких, – закончил он и снова распустился в кресле, обмяк, улыбаясь.

Исподлобья глядя на его монашеское лицо, Самгин хотел спросить: «Зачем это нужно, чтоб Петербург был разгромлён?» Но, помолчав, сухо спросил:

– А зачем вы ездили в Сибирь?

– Да так… посмотреть, – устало ответил Иноков и, позевнув, продолжал: – Вот и сюда приехал вчера, тоже не знаю зачем. Все здесь известно мне, никого у меня нет.

– Встретил на улице Томилина. Растолстел он, надутый такой, глаза жирком заплыли. Позвал меня к себе, чай пить. Сожительница его умерла, теперь он домохозяин, живет с какой-то дылдой в пенснэ и перекувырнулся к богу. Забавнейшая штука! «Все, говорит, я исследовал и, кроме бога, утверждаемого именно православной церковью, ничего неоспоримого – нет!» – «А – как же третий инстинкт, инстинкт познания?» Оказывается, он-то и ведет к богу, это есть инстинкт богоискательства. Поругался я с ним. Слушайте-ко, Самгин, – можно выспаться у вас?

Не очень охотно Клим отвел его в столовую, пустую и темную, окна ее были закрыты ставнями. Там, сидя на диване и снимая сапог. Иноков спросил:

– Вы верите в заговоры? В бабьи заговоры на кровь, на любовную сухоту?

– Разумеется, не верю, – сердито ответил Самгин.

– А я – верю. Сам видел, как старухи кровь заговаривают. И, по-моему, философия – заговор на совесть, на успокоение встревоженной Совести. Нет?

– Спите, – пробормотал Самгин, уходя и думая:

«Надо скорей кончить здесь все и – в Москву!»

Утром Иноков исчез, оставив на полу столовой множество окурков. В этот день дома города как будто стиснулись, выдавив на улицы всех жителей. Торжественно звонил соборный колокол, трещали пролетки извозчиков, люди шагали быстро, говорили крикливо и необычно перепутались: рядом с горожанами, одетыми празднично, шла растрепанная мастеровщина, всюду сновали оборванные ребятишки, стремясь как на пожар или на парад. День, как все дни этой недели, был мохнатый и бесхарактерный, не то – извинялся, что недостаточно ясен, не то – грозил дождем. Мелко изорванные, сизые и серые облака придавали небу вид рубища или паруса, испещренного заплатами.

К собору, где служили молебен, Самгин не пошел, а остановился в городском саду и оттуда посмотрел на площадь; она была точно огромное блюдо, наполненное салатом из овощей, зонтики и платья женщин очень напоминали куски свеклы, моркови, огурцов. Сад был тоже набит людями, образовав тесные группы, они тревожно ворчали; на одной скамье стоял длинный, лысый чиновник и кричал:

– Господа! Мне – ничего не надо, никаких переворотов жизни, но, господа, ура вашей радости, восхищению вашему, огням души – ур-ра!

Самгин не видел на лицах слушателей радости и не видел «огней души» в глазах жителей, ему казалось, что все настроены так же неопределенно, как сам он, и никто еще не решил – надо ли радоваться? В длинном ораторе он тотчас признал почтово-телеграфного чиновника Якова Злобина, у которого когда-то жил Макаров. Его ура поддержали несколько человек, очень слабо и конфузливо, а сосед Самгина, толстенький, в теплом пальто, заметил:

– Ишь, как размахался!

– Возмущается, – сказал кто-то.

– Эхе-хе…

Озорниковато расталкивая публику, прошло десятка три работниц с фабрики варенья; одна из них, очень красивая, приплясывая, потряхивая пестрой юбкой, пела:

 
Пойду в переулочек,
Куплю барам булочек,
Куплю барам сухарей,
Нате, жрите поскорей!
 

– Это самые распутные девки в городе у нас, – сказал Самгину толстенький, как бы хвастаясь особенностью города,

Товарки певицы осторожно хихикали, опасливо оглядывались, за ними торжественно следовал хозяин фабрики, столетний слепец Ермолаев, в черных кружочках очков на зеленоватом, длиннобородом лице усопшего. Его вели под руки сын Григорий, неуклюжий, как ломовой извозчик, старик лет шестидесяти, первый скандалист города, а под другую руку поддерживал зять Неелов, хозяин кирпичного завода, похожий на уродливую тыкву, тоже старик, с веселым лицом, носатый, кудрявый. Сверкая желтыми белками глаз, Григорий Ермолаев покрикивал на людей:

– Сторонитесь! Не видите?

А отец его, в черном сюртуке до пят, в черном бархатном картузе, переставляя деревянные ноги, вытирал ладонью мертвый, мокрый нос и храпел:

– Не допускайте, православные, не допускайте! Прихрамывая, качаясь, но шагая твердо и широко, раздвигая людей, как пароход лодки, торопливо прошел трактирщик и подрядчик по извозу Воронов, огромный человек с лицом, похожим на бараний курдюк, с толстой палкой в руке. За ним так же торопливо и озабоченно шли другие видные члены «Союза русского народа»: бывший парикмахер, теперь фабрикант «искусственных минеральных вод» Бабаев; мясник Коробов; ассенизатор Лялечкин; банщик Домогайлов; хозяин скорняжной мастерской Затиркин, непобедимый игрок в шашки, человек плоскогрудый, плосколицый, с равнодушными глазами.

Самгин постоял в саду часа полтора и убедился, что средний городской обыватель чего-то побаивается, но обезьянье любопытство заглушает его страх. О политическом значении события эти люди почти не говорят, может быть, потому, что не доверяют друг другу, опасаются сказать лишнее.

– Сказывали – музыка будет на площади, – слышал Самгин.

– К чему же это – музыка, если солдат не пригнали?

– Не царский день.

– Вот именно – не царский!

– Союзнички наши идут.

– Обязаны.

Маленький человечек в полосатом костюме и серой шляпе, размахивая тростью, беспокоился:

– А отчего полиции нет? Вы не знаете – почему нет полиции?

– Народ – трезвый.

И только мрачный человек в потертом пальто и дворянской фуражке не побоялся высказать откровенно свой взгляд: отодвинув Самгина плечом, он встал на его место и сказал басом:

– Ничего доброго из этой жидовской затеи не будет, а союзники – болваны.

В общем люди были так же бесхарактерны, как этот мохнатый, пестрый день. Многие, точно прячась, стояли в тени под деревьями, но из облаков выглядывало солнце, обнаруживая их. На площадь, к собору, уходили немногие и нерешительно.

Самгин подвинулся к решетке сада как раз в тот момент, когда солнце, выскользнув из облаков, осветило на паперти собора фиолетовую фигуру протоиерея Славороссова и золотой крест на его широкой груди. Славороссов стоял, подняв левую руку в небо и простирая правую над толпой благословляющим жестом. Вокруг и ниже его копошились люди, размахивая трехцветными флагами, поблескивая окладами икон, обнажив лохматые и лысые головы. На минуту стало тихо, и зычный голос сказал, как в рупор:

– Не верьте обольщениям безумцев, не верьте хитростям инородцев!

Было хорошо видно, что люди с иконами и флагами строятся в колонну, и в быстроте, с которой толпа очищала им путь, Самгин почувствовал страх толпы. Он рассмотрел около Славороссова аккуратненькую фигурку историка Козлова с зонтиком в одной руке, с фуражкой в другой; показывая толпе эти вещи, он, должно быть, что-то говорил, кричал. Маленький на фоне массивных дверей собора, он был точно подросток, загримированный старичком.

– Пошли, – сказал кто-то сзади Клима. Толпа, отхлынув от собора, попятилась к решетке сада, и несколько минут Самгин не мог видеть ничего, кроме затылков, но вскоре люди, обнажая головы, начали двигаться вдоль решетки, молча тиская друг друга, и пред Самгиным поплыли разнообразные, но одинаково серьезно настроенные профили.

– Куда же это они… прямо на нас? – проворчал тощий человек впереди Клима и отодвинулся; тогда Самгин увидал каменное лицо Корвина, из-под его густых усов четко и яростно выскакивали правильно разрубленные слова:

– «Бла-го-вер-рно-му импе-ра-то-ру…»

Почти не разделенные тонкой чертой переносья глаза его, – это уже когда-то отметил Самгин, – были как цифра 8.

Рядом с ним мелко шагал, тыкая в землю зонтиком, бережно держа в руке фуражку, историк Козлов, розовое его личико было смочено потом или слезами, он тоже пел, рот его открыт, губы шевелились, но голоса не слышно было, над ним возвышалось слепое, курдючное лицо Воронова, с круглой дырой в овчинной бороде.

– «Ал-лександр-ровичу-у», – ревела дыра.

Воронов нес портрет царя, Лялечкин – икону в золоченом окладе; шляпа-котелок, привязанная шнурком за пуговицу пиджака, тоже болталась на груди его, он ее отталкивал иконой, а рядом с ним возвышалась лысая. в черных очках на мертвом лице голова Ермолаева, он, должно быть, тоже пел или молился, зеленоватая борода его тряслась. Он был страшен, его, должно быть, затем и вывели, чтоб устрашать народ. Густо двигались люди с флагами, иконами, портретами царя и царицы в багетных рамках; изредка проплывала яркая фигурка женщины, одна из них шла, подняв нераскрытый красный зонтик, на конце его болтался белый платок.

«Триста, ну – пятьсот человек, – сосчитал Самгин, – а в городе живет семьдесят тысяч».

Он вспомнил мощное движение массы рабочих с Выборгской стороны Петербурга, бархатистый гул ее говора, торжественное настроение. Стало надсадно и безнадежно скучно слушать нестройный вой союзников.

«Удивительная страна. Все в ней не так… не то».

Люди из сада потянулись за манифестантами, явно не желая смешиваться с ними. Площадь пустела. В десятке шагов от решетки на булыжнике валялась желтенькая дамская перчатка, пальцы ее были сложены двухперстным крестом; это воскресило в памяти Самгина отрубленную кисть руки на снегу. Он посмотрел, как толпа втискивала себя в устье главной улицы города, оставляя за собой два широких хвоста, вышел на площадь, примял перчатку подошвой и пошел к набережной. Его обогнала рыженькая собачка с перчаткой в зубах, загнув хвостишко кольцом, она тоже мчалась к реке, тогда Самгин снова возвратился в сад. Там на спинках скамеек сидели воробьи, точно старенькие люди; по черноватой воде пруда плавал желтый лист тополей, напоминая ладони с обрубленными пальцами. Самгин посидел на скамье, снова подумал о чудовищном несоответствии цифр.

«Пятьсот, семьсот человек и – семьдесят тысяч».

Домой идти н «хотелось.

«Там, вероятно, «гремят народные витии», – подумал он, но все-таки пошел пустыми переулками, мимо запертых ворот и закрытых окон маленьких домиков. Здесь было тихо, даже дети не кричали, только легкий ветер пошевеливал жухлые листья на деревьях садов, да из центра города доплывал ворчливый шумок. Для того, чтоб попасть домой, Самгин должен был пересечь улицу, по которой шли союзники, но, когда он хотел свернуть в другой переулок – встречу ему из-за угла вышел, широко шагая, Яков Злобин с фуражкой в руке, с распухшим лицом и пьяными глазами; размахнув руки, как бы желая обнять Самгина, он преградил ему путь, говоря негромко, удивленно:

– Можете представить – убили человека! Воронов, трактирщик, палкой по голове, на моих глазах – всенародно! Позвольте – что же это значит? Это – аптекарь Гейнце… известный всем!

Самгин остановился. Он знал Гейнце, скромного и умного человека, очень заметного работника в культурных учреждениях города.

– Он ехал на извозчике, и вдруг Воронов бросился, – рассказывал Злобин, взмахивая рукой, задевая фуражкой о забор, из опухшего глаза его сочились слезы, длинные ноги топали, он качался, но Самгин видел, что он не пьян, а – возмущен, испуган.

– В магазине Фурмана выбили стекла, приказчика окровавили, – перечислял Злобин, всхлипывая, всхрапывая. – Лошадь – палкой по морде. За что? Разве свобода…

Самгин обошел его, как столб, повернул за угол переулка, выводившего на главную улицу, и увидал, что переулок заполняется людями, они отступали, точно разбитое войско, оглядывались, некоторые шли даже задом наперед, а вдали трепетал высоко поднятый красный флаг, длинный и узкий, точно язык.

– Демонстрация, – озабоченно сказал адвокат Правдин, здороваясь с Климом, и, снимая перчатку с левой руки, добавил, вздохнув: – Боюсь – будет демонстрация бессилия.

Самгину хотелось повернуть назад, но сделать это было бы неловко пред Правдиным, тем более, что он, спрятав перчатки в карман, предложил:

– Что же, пойдемте… Надо же. Самгин пошел за ним, присоединилось еще десятка два людей.

– Мы, так сказать, блокированы, – говорил Правдин. – Там, – он указал рукою за плечо свое, – союзники буянят, а впереди – эти, наши… Надо всячески стараться убедить, чтоб…

Его толкнули в спину, и он пошел быстрее, схватив Самгина за руку.

В конце улицы топтались вокруг красного флага демонстранты: железнодорожники, мастеровые, гимназисты, было много девушек, преобладала молодежь.

– Триста, четыреста, – сосчитал Самгин и вспомнил: «Семьдесят тысяч!»

В центре толпы, с флагом на длинном древке, стоял Корнев, голова его была выше всех. Самгин отметил, что сегодня у Корнева другое лицо, не столь сухое и четкое, как всегда, и глаза – другие, детские глаза.

– Товарищи! – командовал, приложив ладони ко рту, как рупор, гривастый, похожий на протодьякона, одетый в синюю блузу с разорванным воротом. – По пяти в ряд!

Люди перетасовывались, около знамени взмыли еще три красных флага.

– Товарищи! Господа! – кричал Правдин. – Подумайте, к чему может привести вас…

– Кого это – вас? – закричал на него рыжий гимназист.

Гривастый человек взмахнул головой, высоко поднял кулак и сильным голосом запел:

– «Вы жертвою пали», – Самгин взглянул в его резкое лицо и узнал Вараксина, друга Дунаева.

Правдин, сняв шляпу, грустным тенорком подхватил:

– «Любви беззаветной к наро-оду».

Пошли не в ногу, торжественный мотив марша звучал нестройно, его заглушали рукоплескания и крики зрителей, они торчали в окнах домов, точно в ложах театра, смотрели из дверей, из ворот. Самгин покорно и спокойно шагал в хвосте демонстрации, потому что она направлялась в сторону его улицы. Эта пестрая толпа молодых людей была в его глазах так же несерьезна, как манифестация союзников. Но он невольно вздрогнул, когда красный язык знамени исчез за углом улицы и там его встретил свист, вой, рев.

– Чорт побери – слышите? – спросил Правдин, ускоряя шаг, но, свернув за угол, остановился, поднял ногу и, спрятав ее под пальто, пробормотал, держась за стену, стоя на одной ноге: – Ботинок развязался.

Самгин через очки взглянул вперед, где колыхались трехцветные флаги, блестели оклады икон и воздух над головами людей чертили палки; он заметил, что некоторые из демонстрантов переходят с мостовой на панели. Хлопали створки рам, двери, и сверху, как будто с крыши, суровый голос кричал:

– Ворота запри! Спусти Мурзу с цепи!

– Зайдемте сюда, я поправлюсь, – предложил Правдин, открывая дверь магазина дамских мод, и как раз в этот момент часть демонстрантов попятилась назад, втолкнув Самгина в магазин. Правдина радостно встретила толстая дама в пенснэ на мучном носу, он представил ей Самгина и забыл о нем, так же как забыл о ботинке. Самгин встал у косяка витрины, глядя направо; он видел, что монархисты двигаются быстро, во всю ширину улицы, они как бы скользят по наклонной плоскости, и в их движении есть что-то слепое, они, всей массой, качаются со стороны на сторону, толкают стены домов, заборы, наполняя улицу воем, и вой звучит по-зимнему – зло и скучно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю