355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Максим Горький » Жизнь Клима Самгина. "Прощальный" роман писателя в одном томе » Текст книги (страница 37)
Жизнь Клима Самгина. "Прощальный" роман писателя в одном томе
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 04:48

Текст книги "Жизнь Клима Самгина. "Прощальный" роман писателя в одном томе"


Автор книги: Максим Горький



сообщить о нарушении

Текущая страница: 37 (всего у книги 127 страниц)

– Ему было тогда лет восемь или десять, и нашли его в день, когда я родилась. Моя мать, очень суеверная, видя в этом какое-то указание свыше, и уговорила отца оставить мальчика у нас. Он был очень дикий, трудный мальчик, его стали учить грамоте, – он убежал. До пятнадцати лет с ним ничего не могли сделать. Потом он был подпаском в монастыре и снова жил у нас; отец очень много возился с ним, но все неудачно. Мужики обвинили его в попытке растлить маленькую девочку и едва не убили. Он снова ушел в монастырь, был послушником, последний раз я его видела таким суровым, молчаливым монашком. С той поры прошло двадцать лет, и за это время он прожил удивительно разнообразную жизнь, принимал участие в смешной авантюре казака Ашинова, который хотел подарить России Абиссинию, работал где-то во Франции бойцом на бойнях, наконец был миссионером в Корее, – это что-то очень странное, его миссионерство. Честолюбив, неудачник и поэтому озлоблен. Грубоват, как видите. Изумительная память. Вы познакомьтесь с ним, он – интересный.

– Не хочу, – сказал Самгин. – Я уже устал от интересных людей.

– Да? – равнодушно спросила Спивак.

– Да, – повторил он задорно. – Мне кажется, интересные люди – это люди, которые хотят доказать, что они интересны.

– Вот как? – спросила женщина, остановясь у окна флигеля и заглядывая в комнату, едва освещенную маленькой ночной лампой. – Возможно, что есть и такие, – спокойно согласилась она. – Ну, пора спать.

Ветер, встряхивая деревья, срывал сухой лист, все быстрее плыли облака, гася и зажигая звезды.

– Елизавета Львовна, скажите: почему вы революционерка? – вдруг спросил Самгин.

Она, замедлив шаг, посмотрела на него.

– Странный вопрос.

– Я знаю.

– Запоздалый вопрос.

– Детский и так далее, но – все-таки? Идя впереди его, Спивак сказала негромко:

– Не назову себя революционеркой, но я человек совершенно убежденный, что классовое государство изжило себя, бессильно и что дальнейшее его существование опасно для культуры, грозит вырождением народу, – вы всё это знаете. Вы – что же?..

– Это – от Кутузова, – пробормотал Клим.

– И – потому? – спросила она, входя на крыльцо флигеля. – Да, Степан мой учитель. Вас грызут сомнения какие-то?

В ее вопросе Климу послышалась насмешка, ему захотелось спорить с нею, даже сказать что-то дерзкое, и он очень не хотел остаться наедине с самим собою. Но она открыла дверь и ушла, пожелав ему спокойной ночи. Он тоже пошел к себе, сел у окна на улицу, потом открыл окно; напротив дома стоял какой-то человек, безуспешно пытаясь закурить папиросу, ветер гасил спички. Четко звучали чьи-то шаги. Это – Иноков.

– Куда вы? – окликнул его Самгин.

– Вообще, в пространство. А вы что, один? Можно к вам?

– Идите.

Через пять минут Иноков, сидя в комнате Самгина с папиросой в зубах, со стаканом вина в руке, жаловался:

– Нервы у меня – ни к чорту! Бегаю по городу… как будто человека убил и совесть мучает. Глупая штука!

Всегда как будто напоказ неряшливый, сегодня Иноков был особенно запылен и растрепан; в первую минуту он даже показался пьяным Самгину.

– Вы что делаете теперь? Иноков устало вздохнул:

– Редактирую сочинение «О методах борьбы с лесными пожарами», – старичок один сочинил. Малограмотный старичок, а – бойкий. Моралист, гуманист, десять заповедей, нагорная проповедь. «Хороший тон», – есть такое евангелие, изданное «Нивой». Забавнейшее, – обезьян и собак дрессировать пригодно.

Слова он говорил насмешливые, а звучали они печально и очень торопливо, как будто он бежал по словам. Вылив остаток вина из бутылки в стакан, он вдруг спросил:

– А – что, бывает с вами так: один Самгин ходит, говорит, а другой все только спрашивает: это – куда же ты, зачем?

– Нет, не бывает, – твердо сказал Клим, очень удивленный. – Не ожидал, что вы скажете это. Есть такие сектантские стишки:

 
Нога кричит: куда иду?
Рука…
 

– Сектантство, самозванство… мещанство, – пробормотал Иноков и, усмехаясь, нелепо прибавил: – Чернокнижие.

– Чернокнижие? Что вы хотите сказать? – еще более удивился Клим.

– Так, сболтнул. Смешно и… отвратительно даже, когда подлецы и идиоты делают вид, что они заботятся о благоустройстве людей, – сказал он, присматриваясь, куда бросить окурок. Пепельница стояла на столе за книгами, но Самгин не хотел подвинуть ее гостю.

«Диомидов – врет, он – домашний, а вот этот действительно – дикий», – думал он, наблюдая за Иноковым через очки. Тот бросил окурок под стол, метясь в корзину для бумаги, но попал в ногу Самгина, и лицо его вдруг перекосилось гримасой.

– Вы думаете, что способны убить человека? – спросил Самгин, совершенно неожиданно для себя подчинившись очень острому желанию обнажить Инокова, вывернуть его наизнанку. Иноков посмотрел на него удивленно, приоткрыв рот, и, поправляя волосы обеими руками, угрюмо спросил:

– Это вы по поводу Корвина, что ли?

– Чего вы хотите от него?

– Чтоб он издох. А – почему вы догадались, что я об этом думаю?

– По лицу, – сказал Самгин.

– Какой вы проницательный, чорт возьми, – тихонько проворчал Иноков, взял со стола пресс-папье – кусок мрамора с бронзовой, тонконогой женщиной на нем – и улыбнулся своей второй, мягкой улыбкой. – Замечательно проницательный, – повторил он, ощупывая пальцами бронзовую фигурку. – Убить, наверное, всякий способен, ну, и я тоже. Я – не злой вообще, а иногда у меня в душе вспыхивает эдакий зеленый огонь, и тут уж я себе – не хозяин.

Самгин слушал внимательно, ожидая, когда этот дикарь начнет украшать себя перьями орла или павлина. Но Иноков говорил о себе невнятно, торопливо, как о незначительном и надоевшем, он был занят тем, что отгибал руку бронзовой женщины, рука уже была предостерегающе или защитно поднята.

– Пишете стихи? – спросил Самгин.

– Пишем. Скверно пишем, – озабоченно трудясь над пресс-папье, ответил Иноков. – Рифмы мешают. Как только рифма, – чувствуешь, что соврал.

Он отломил руку женщины, пресс положил на стол, обломок сунул в карман и сказал:

– Извините. Плохая бронза, слишком мягка, излишек олова. Можно припаять, я припаяю.

Он оглянулся, взял книгу со стола, посмотрел на корешок и снова сунул на стол.

– Шопенгауэра я читал по-немецки с одним знакомым. Студент ярославского лицея, выгнанный, лентяй, жаждет истины. Ночью приходит ко мне, – в одном доме живем, – жалуется: вот, Шлейермахер утверждает, что идея счастья была акушеркой, при ее помощи разум родил понятие о высшем благе. Но он же сказал, что добродетель и блаженство разнородны по существу и что Кант ошибался, смешав идею высшего блага с элементами счастья. Расстраивается: как это примирить? А вы, говорю, не примиряйте, все это ерунда. Обижается. Я его натравил на Томилина, – знаете, конечно, Томилина-то?

Самгин кивнул. Иноков снова взял пресс и начал отгибать длинную ногу бронзовой женщины, продолжая:

– Человек – фабрикант фактов. «Система фраз», – хотел сказать Самгин, но – воздержался.

– Фактов накоплено столько, что из них можно построить десятки теорий прогресса, эволюции, оправдания и осуждения действительности. А мне вот хочется дать в морду прогрессу, – нахальная, циничная у него морда.

– Это – из Достоевского, из подполья, – сказал Самгин, с любопытством следя, как гость отламывает бронзовую ногу.

– Ну, так что? – спросил Иноков, не поднимая головы. – Достоевский тоже включен в прогресс и в действительность. Мерзостная штука действительность, – вздохнул он, пытаясь загнуть ногу к животу, и, наконец, сломал ее. – Отскакивают от нее люди – вы замечаете это? Отлетают в сторону.

Он взглянул на Клима, постукивая ножкой по мрамору, и спросил:

– Как падали рабочие-то, а? Действительность, чорт… У меня, знаете, эдакая… светлейшая пустота в голове, а в пустоте мелькают кирпичи, фигурки… детские фигурки.

Лицо Инокова стало суровым, он прищурил глаза, и Клим впервые заметил, что ресницы его красиво загнуты вверх. В речах Инокова он не находил ничего вымышленного, даже чувствовал нечто родственное его мыслям, но думал:

«Анархист».

– Кто-то стучит, – сказал Иноков, глядя в окно. Клим прислушался. Осторожно щелкала щеколда калитки, потом заскрипело дерево ворот, точно собака царапалась.

– Неужели – воры? – спросил Иноков, улыбаясь. Клим подошел к окну и увидал в темноте двора, что с ворот свалился большой, тяжелый человек, от него отскочило что-то круглое, человек схватил эту штуку, накрыл ею голову, выпрямился и стал жандармом, а Клим, почувствовав неприятную дрожь в коже спины, в ногах, шепнул с надеждой:

– Это – к Спивак.

– Эх, – угрюмо сказал Иноков, отталкивая его. – Пойду к ней.

Он убежал, оставив Самгина считать людей, гуськом входивших на двор, насчитал он чортову дюжину, тринадцать человек. Часть их пошла к флигелю, остальные столпились у крыльца дома, и тотчас же в тишине пустых комнат зловеще задребезжал звонок.

«Пусть отопрет горничная», – решил Самгин, но, зачем-то убавив огня в лампе, побежал открывать дверь.

Первым втиснулся в дверь толстый вахмистр с портфелем под мышкой, с седой, коротко подстриженной бородой, он отодвинул Клима в сторону, к вешалке для платья, и освободил путь чернобородому офицеру в темных очках, а офицер спросил ленивым голосом:

– Господин Самгин? Клим наклонил голову.

– Этот человек был у вас?

– Да ведь я же сказал вам, – грубо и громко крикнул Иноков из-за спины офицера.

– Ваша комната?

– Это – обыск? – спросил Клим и кашлянул, чувствуя, что у него вдруг высохло в горле.

Выгнув грудь, закинув руки назад, офицер встряхнул плечами, старый жандарм бережно снял с него пальто, подал портфель, тогда офицер, поправив очки, тоже спросил тоном старого знакомого:

– А что ж иное может быть?

«Не надо волноваться», – посоветовал себе Клим, сунув глубоко в карманы брюк стеснявшие его руки.

Странно и обидно было видеть, как чужой человек в мундире удобно сел на кресло к столу, как он выдвигает ящики, небрежно вытаскивает бумаги и читает их, поднося близко к тяжелому носу, тоже удобно сидевшему в густой и, должно быть, очень теплой бороде. По темным стеклам его очков скользил свет лампы, огонь которой жандарм увеличил, но думалось, что очки освещает не лампа, а глаза, спрятанные за стеклами. Пальцы офицера тупые, красные, а ногти острые, синие. Надув волосатое лицо, он действовал не торопясь, в жестах его было что-то даже пренебрежительное; по тому, как он держал в руках бумаги, было видно, что он часто играет в карты.

«Вот как это делается», – уныло подумал Самгин, а жандарм, встряхивая тощей пачкой газетных вырезок, ленивенько спрашивал:

– Это – ваши статейки?

– Да. Из местной газеты.

– Читал. А – это?

– Различные заметки для будущих статей. Клим хотел бы отвечать на – вопросы так же громко и независимо, хотя не так грубо, как отвечает Иноков, но слышал, что говорит он, как человек, склонный признать себя виноватым в чем-то.

Офицер отложил заметки в сторону, постучал по ним пальцем, как старик по табакерке, и, вздохнув, начал допрашивать Инокова:

– Чем занимаетесь? Пишете… гм! Где пишете?

– У себя в комнате, на столе, – угрюмо ответил Иноков; он сидел на подоконнике, курил и смотрел в черные стекла окна, застилая их дымом.

– Прошу не шутить, – посоветовал жандарм, дергая ногою, – репеек его шпоры задел за ковер под креслом, Климу захотелось сказать об этом офицеру, но он промолчал, опасаясь, что Иноков поймет вежливость как угодливость. Клим подумал, что, – если б Инокова не было, он вел бы себя как-то иначе. Иноков вообще стеснял, даже возникало опасение, что грубоватые его шуточки могут как-то осложнить происходящее.

«Не нужно волноваться», – еще раз напомнил он себе и все более волновался, наблюдая, как офицер пытается освободить шпору, дергает ковер.

Седобородый жандарм, вынимая из шкафа книги, встряхивал их, держа вверх корешками, и следил, как молодой товарищ его, разрыв постель, заглядывает под кровать, в ночной столик. У двери, мечтательно покуривая, прижался околоточный надзиратель, он пускал дым за дверь, где неподвижно стояли двое штатских и откуда притекал запах йодоформа. Самгин поймал взгляд молодого жандарма и шепнул ему:

– Отцепите шпору.

– Благодарю, – сказал офицер, когда жандарм припал на колено пред ним.

«Осел, – мысленно обругал его Клим. – Иноков может подумать, что ты благодаришь меня».

Но Иноков, сидя в облаке дыма, прислонился виском к стеклу и смотрел в окно. Офицер согнулся, чихнул под стол, поправил очки, вытер нос и бороду платком и, вынув из портфеля пачку бланков, начал не торопясь писать. В этой его неторопливости, в небрежности заученных движений было что-то обидное, но и успокаивающее, как будто он считал обыск делом несерьезным.

Вошел помощник пристава, круглолицый, черноусый, похожий на Корвина, неловко нагнулся к жандарму и прошептал что-то.

– Пуаре пришел, – вдруг воскликнул Иноков. – Здравствуйте, Пуаре!

Полицейский выпрямился, стукнув шашкой о стол, сделал строгое лицо, но выпученные глаза его улыбались, а офицер, не поднимая головы, пробормотал:

– Сейчас. Фомин, – понятых!

Из коридора к столу осторожно, даже благоговейно, как бы к причастию, подошли двое штатских, ночной сторож и какой-то незнакомый человек, с измятым, неясным лицом, с забинтованной шеей, это от него пахло йодоформом. Клим подписал протокол, офицер встал, встряхнулся, проворчал что-то о долге службы и предложил Самгину дать подписку о невыезде. За спиной его полицейский подмигнул Инокову глазом, похожим на голубиное яйцо, Иноков дружески мотнул встрепанной головой.

– Пошли к Елизавете Львовне, – сказал он, спрыгнув с подоконника и пытаясь открыть окно. Окно не открывалось. Он стукнул кулаком по раме и спросил:

– Неужели арестуют? У нее – ребенок.

– На это не смотрят, – заметил Клим, тоже подходя к окну. Он был доволен, обыск кончился быстро, Иноков не заметил его волнения. Доволен он был и еще чем-то.

– У вас – дружба с этим Пуаре? – спросил он, готовясь к вопросам Инокова.

Взглянув на него. Иноков достал папиросу, но, не закуривая, положил ее на переплет рамы.

– Всегда спокойная, холодная, а – вот, – заговорил он, усмехаясь, но тотчас же оборвал фразу и неуместно чмокнул. – Пуаре? – переспросил он неестественно громко и неестественно оживленно начал рассказывать: – Он – брат известного карикатуриста Каран-д'Аша, другой его брат – капитан одного из пароходов Добровольного флота, сестра – актриса, а сам он был поваром у губернатора, затем околоточным надзирателем, да…

Сжав пальцы рук в один кулак, он спросил тише, беспокойно:

– Вы думаете – найдут у нее что-нибудь? Клим пожал плечами:

– Не знаю.

– Беспутнейший человек этот Пуаре, – продолжал Иноков, потирая лоб, глаза и говоря уже так тихо, что сквозь его слова было слышно ворчливые голоса на дворе. – Я даю ему уроки немецкого языка. Играем в шахматы. Он холостой и – распутник. В спальне у него – неугасимая лампада пред статуэткой богоматери, но на стенах развешаны в рамках голые женщины французской фабрикации. Как бескрылые ангелы. И – десятки парижских тетрадей «Ню». Циник, сластолюбец…

Он замолчал, прислушался.

– Как они долго, чорт их возьми! – пробормотал он, отходя от окна; встал у шкафа и, рассматривая книги, снова начал:

– Как-то я остался ночевать у него, он проснулся рано утром, встал на колени и долго молился шопотом, задыхаясь, стуча кулаками в грудь свою. Кажется, даже до слез молился… Уходят, слышите? Уходят!

Да, на дворе топали тяжелые ноги, звякали шпоры, темные фигуры ныряли в калитку.

– Светлее стало, – усмехаясь заметил Самгин, когда исчезла последняя темная фигура и дворник шумно запер калитку. Иноков ушел, топая, как лошадь, а Клим посмотрел на беспорядок в комнате, бумажный хаос на столе, и его обняла усталость; как будто жандарм отравил воздух своей ленью.

«Вот еще один экзамен», – вяло подумал Клим, открывая окно. По двору ходила Спивак, кутаясь в плед, рядом с нею шагал Иноков, держа руки за спиною, и ворчал что-то.

– Ну, это глупости, – громко сказала женщина. Самгин тоже вышел на двор, тогда они оба замолчали, а он сообщил:

– Скоро светать будет.

Женщина взглянула в тусклое небо, ее лицо было так сердито заострено, что показалось Климу незнакомым.

– А вы бы его за волосы, – вдруг посоветовал Иноков и сказал Самгину: – У нее товарищ прокурора в бумагах рылся, скотина.

– Сядемте, – предложила Спивак, не давая ему договорить, и опустилась на ступени крыльца, спрашивая Инокова:

– Что ж, написали вы рассказ?

Клим догадался, что при Инокове она не хочет говорить по поводу обыска. Он продолжал шагать по двору, прислушиваясь, думая, что к этой женщине не привыкнуть, так резко изменяется она.

Пели петухи, и лаяла беспокойная собака соседей, рыжая, мохнатая, с мордой лисы, ночами она всегда лаяла как-то вопросительно и вызывающе, – полает и с минуту слушает: не откликнутся ли ей? Голосишко у нее был заносчивый и едкий, но слабенький. А днем она была почти невидима, лишь изредка, высунув морду из-под ворот, подозрительно разнюхивала воздух, и всегда казалось, что сегодня морда у нее не та, что была вчера.

– Изорвал, знаете; у меня все расползлось, людей не видно стало, только слова о людях, – глухо говорил Иноков, прислонясь к белой колонке крыльца, разминая пальцами папиросу, – Это очень трудно – писать бунт; надобно чувствовать себя каким-то… полководцем, что ли? Стратегом…

Он подергал плечом, взбил волосы со лба, но наклонился к Елизавете Львовне, и волосы снова осыпали топорное лицо его.

– Пишу другой: мальчика заставили пасти гусей, а когда он полюбил птиц, его сделали помощником конюха. Он полюбил лошадей, но его взяли во флот. Он море полюбил, но сломал себе ногу, и пришлось ему служить лесным сторожем. Хотел жениться – по любви – на хорошей девице, а женился из жалости на замученной вдове с двумя детьми. Полюбил и ее, она ему родила ребенка; он его понес крестить в село и дорогой заморозил…

– Вы это выдумали? – тихонько спросила Спивак.

– Не все» – ответил Иноков почему-то виноватым тоном. – Мне Пуаре рассказал, он очень много знает необыкновенных историй и любит рассказывать. Не решил я – чем кончить? Закопал он ребенка в снег и ушел куда-то, пропал без вести или – возмущенный бесплодностью любви – сделал что-нибудь злое? Как думаете?

Спивак ответила кратко и невнятно.

Мутный свет обнаруживал грязноватые облака; завыл гудок паровой мельницы, ему ответил свист лесопилки за рекою, потом засвистело на заводе патоки и крахмала, на спичечной фабрике, а по улице уже звучали шаги людей. Все было так привычно, знакомо и успокаивало, а обыск – точно сновидение или нелепый анекдот, вроде рассказанного Иноковым. На крыльцо флигеля вышла горничная в белом, похожая на мешок муки, и сказала, глядя в небо:

– Аркаша проснулся!

Спивак, вскочив, быстро пошла, плед тащился за нею по двору. Медленно, всем корпусом повертываясь вслед ей, Иноков пробормотал:

– Пойду и я.

Вошел в дом, тотчас же снова явился в разлетайке, в шляпе и, молча пожав руку Самгина, исчез в сером сумраке, а Клим задумчиво прошел к себе, хотел раздеться, лечь, но развороченная жандармом постель внушала отвращение. Тогда он стал укладывать бумаги в ящики стола, доказывая себе, что обыск не будет иметь никаких последствий. Но логика не могла рассеять чувства угнетения и темной подспудной тревоги.

В полдень, придя в редакцию, он вдруг очутился в новой для него атмосфере почтительного и поощряющего сочувствия, там уже знали, что ночью в городе были обыски, арестован статистик Смолин, семинарист Долганов, а Дронов прибавил:

– Слесарь с мельницы Радеева, аптекарский ученик – еврей, учительница приходской школы Комарова.

Он сообщил, что жена чернобородого ротмистра Попова живет с полицейским врачом, а Попов за это получает жалованье врача.

– Он так скуп, что заставляет чинить обувь свою жандарма, бывшего сапожника.

– Да, вот и вас окрестили, – сказал редактор, крепко пожимая руку Самгина, и распустил обиженную губу свою широкой улыбкой. Робинзон радостно сообщил, что его обыскивали трижды, пять с половиной месяцев держали в тюрьме, полтора года в ссылке, в Уржуме.

– Меня там чуть-чуть тараканы не съели. Замечательный город: в девяносто третьем году мальчишки пели:

 
Греми, слава, трубой!
Мы дрались, турок, с тобой.
По горам твоим Балканским
Раздалась слава о нас!
 

Франтоватый адвокат Правдин, скорбно пожав плечами, сказал:

– Судьба всех честных людей России. Не знаем ни дня, ни часа…

Самгин пробовал убедить себя, что в отношении людей к нему как герою есть что-то глупенькое, смешное, но не мог не чувствовать, что отношение это приятно ему. Через несколько дней он заметил, что на улицах и в городском саду незнакомые гимназистки награждают его ласковыми улыбками, а какие-то люди смотрят на него слишком внимательно. Он иронически соображал:

«Сыщики? Или это либералы определяют мою готовность к жертве ради конституции?»

И мелькала опасливая мысль: не пришлось бы заплатить за это внимание чересчур дорого? Его особенно смущал и раздражал Дронов, он вертелся вокруг ласковой, но обеспокоенной собачкой и назойливо допрашивал:

– Значит – и ты причастен?

Клим слышал в этом вопросе удивление, морщился. а Дронов, потирая руки, как человек очень довольный, спрашивал быстреньким шопотом:

– Ты с Долгановым, семинаристом, знаком?

– Нет, – громко ответил Самгин, – я не люблю семинаристов.

Дронов продолжал нашептывать и сватать:

– Приехал один молодой писатель, ух, резкий парень! Хочешь – познакомлю? Тут есть барышня, курсистка, Маркса исповедует…

Знакомиться с писателем и барышней Самгин отказался и нашел, что Дронов похож на хромого мужика с дач Варавки, тот ведь тоже сватал. Из всех знакомых людей только один историк Козлов не выразил Климу сочувствия, а, напротив, поздоровался с ним молча, плотно сомкнув губы, как бы удерживаясь от желания сказать какое-то словечко; это обидно задело Клима. Аккуратный старичок ходил вооруженный дождевым зонтом, и Самгин отметил, что он тыкает концом зонтика в землю как бы со сдерживаемой яростью, а на людей смотрит уже не благожелательно, а исподлобья, сердито, точно он всех видел виноватыми в чем-то перед ним.

Когда Самгина вызвали в жандармское управление, он пошел туда, настроясь героически, уверенный, что скажет там нечто внушительное, например:

«Прошу не толкать меня туда, куда сам я не намерен идти!»

Вообще, скажет что-нибудь в этом духе. Он оделся очень парадно, надел новые перчатки и побрил растительность на подбородке. По улице, среди мокрых домов, метался тревожно осенний ветер, как будто искал где спрятаться, а над городом он чистил небо, сметая с него грязноватые облака, обнажая удивительно прозрачную синеву.

В светлом, о двух окнах, кабинете было по-домашнему уютно, стоял запах хорошего табака; на подоконниках – горшки неестественно окрашенных бегоний, между окнами висел в золоченой раме желто-зеленый пейзаж, из тех, которые прозваны «яичницей с луком»: сосны на песчаном обрыве над мутнозеленой рекою. Ротмистр Попов сидел в углу за столом, поставленным наискось от окна, курил папиросу, вставленную в пенковый мундштук, на мундштуке – палец лайковой перчатки.

– Прошу, – сказал он тоном старого знакомого;

в серой тужурке, сильно заношенной, он казался добродушным и еще более ленивым.

– Осень-то как рано пожаловала, – сообщил он, вздохнув, выдул окурок из мундштука в пепельницу-череп и, внимательно осматривая прокуренную пенку, заговорил простецки:

– Пригласил вас, чтоб лично вручить бумаги ваши, – он постучал тупым пальцем по стопке бумаг, но не подвинул ее Самгину, продолжая все так же: – Кое-что прочитал и без комплиментов скажу – оч-чень интересно! Зрелые мысли, например: о необходимости консерватизма в литературе. Действительно, батенька, чорт знает как начали писать; смеялся я, читая отмеченные вами примерчики: «В небеса запустил ананасом, поет басом» – каково?

«Льстит, дурак, подкупить хочет», – сообразил Самгин, наблюдая, как из бронзового черепа синий вьется дымок.

Ротмистр снял очки, обнажив мутносерые, влажные глаза в опухших веках без ресниц, чернобородое лицо его расширилось улыбкой; он осторожно прижимал к глазам платок и говорил, разминая слова языком, не торопясь:

– Особенно и приятно порадовала меня заметочка о девчонке, которая крикнула: «Да что вы озорничаете?» И ваше рассуждение по этому поводу – очень, очень интересно!

«Вот скотина», – мысленно выругался Самгин, но выругался не злясь, а как бы по обязанности.

Он ожидал увидеть глаза черные, строгие или по крайней мере угрюмые, а при таких почти бесцветных глазах борода ротмистра казалась крашеной и как будто увеличивала благодушие его, опрощала все окружающее. За спиною ротмистра, выше головы его, на черном треугольнике – бородатое, широкое лицо Александра Третьего, над узенькой, оклеенной обоями дверью – большая фотография лысого, усатого человека в орденах, на столе, прижимая бумаги Клима, – толстая книга Сенкевича «Огнем и мечом».

– Могу я узнать – чем вызван обыск? – спросил Самгин и по тону вопроса понял, что героическое настроение, с которым он шел сюда, уже исчезло.

Ротмистр надел очки, пощупал пальцами свои сизые уши, вздохнул и сказал теплым голосом:

– Предписание из Москвы; должно быть, имеете компрометирующие знакомства.

– Обыск этот ставит меня в позицию неудобную, – заявил Самгин и тотчас же остерег себя: «Как будто я жалуюсь, а не протестую».

Ротмистр Попов всем телом качнулся вперед так, что толкнул грудью стол и звякнуло стекло лампы, он положил руки на стол и заговорил, понизив голос, причмокивая, шевеля бровями:

– Ну да, я понимаю! Разумеется, я напишу в Москву отзыв, который гарантирует вас от повторения таких – скажем – необходимых неприятностей, если, конечно, вы сами не пожелаете вызвать повторения.

Непонятным движением мускулов лица офицер раздвинул бороду, приподнял усы, но рот у него округлился и густо хохотнул:

– Хо-хо-о!

И, пальцем подвинув Самгину папиросницу, спросил очень ласково:

– Курите? А я – отчаянно, вот усы порыжели от табаку.

Усы у него были совершенно черные, даже без седых нитей, заметных в бороде.

– Отчаянно, потому что работа нервная, – объяснил он, вздохнул, и вдруг в горле его забулькало, заклокотало, а говорить он стал быстро и уже каким-то секретным тоном.

– Согласитесь, что не в наших интересах раздражать молодежь, да и вообще интеллигентный человек – дорог нам. Революционеры смотрят иначе: для них человек – ничто, если он не член партии.

Он сообщил, что пошел в жандармы по убеждению в необходимости охранять культуру, порядок.

– Ни в одной стране люди не нуждаются в сдержке, в обуздании их фантазии так, как они нуждаются у нас, – сказал он, тыкая себя пальцем в мягкую грудь, и эти слова, очень понятные Самгину, заставили его подумать:

«Вероятно, Дронов наврал о нем и его жене».

– Революционеры, батенька, рекрутируются из неудачников, – слышал Клим знакомое и убеждающее. – Не отрицаю: есть среди ник и талантливые люди, вы, конечно, знаете, что многие из них загладили преступные ошибки юности своей полезной службой государству.

Говорил он все теплее, секретней и закрыв глаза. Можно бы думать, что это говорит Варавка, изменивший свой голос.

Где-то близко зазвучал рояль с такой силой, что Самгин вздрогнул, а ротмистр, расправив пальцем дымящиеся усы, сказал с удовольствием:

– Жена, в четыре руки с дочерью.

Он шумно потянул носом, как бы внюхиваясь в музыку, – нос у него был большой, бесформенно разбухший и красноват.

– Дочь моя учится в музыкальной школе и – в восторге от лекций madame Спивак по истории музыки. Скажите, madame Спивак урожденная Кутузова?

Самгин машинально ответил;

– Она – дочь уездного предводителя дворянства, – я не знака его фамилию, а Кутузов – сын крестьянина.

– Вот как? Дворянка я – замужем за евреем, эхе-хе!

– Но ведь уже дед его был крещен, – заметил Клим, вслушиваясь в неумело разыгрываемый этюд.

– Вообще эта школа – большая заслуга вашей родительницы пред городом, – почтительно сказал ротмистр Попов и тем же тоном спросил: – А вы давно знакомы с Кутузовым?

Поняв, что надо быть осторожнее, Самгин поправился да стуле и сказал, что столовался с Кутузовым в Петербурге, в одной семье.

– Крестьянин? – вздохнул ротмистр, и, подняв руку, грозя пальцем, он выдвинул нижнюю челюсть так, что густейшая борода его поднялась почти горизонтально. И, наклонясь к Самгину через стол, он иронически продекламировал:

 
Простой цветочек дикой
Попал в один букет с гвоздикой.
 

– Наивность, батенька! Еврей есть еврей, и это с него водой не смоешь, как ее ни святи, да-с! А мужик есть мужик. Природа равенства не знает, и крот петуху не товарищ, да-с! – сообщил он тихо и торжественно.

Это вышло так глупо, что Самгин не мог сдержать улыбку, а ротмистр писал пальцем одной руки затейливые узоры, а другою, схватив бороду, выжимал из нее все более курьезные слова:

– Алиансы, мезальянсы! Нет-с, природа против мезальянсов, декадансов…

Забавно было видеть, как этот ленивый человек оживился. Разумеется, он говорит глупости, потому что это предписано ему должностью, но ясно, что это простак, честно исполняющий свои обязанности. Если б он был священником или служил в банке, у него был бы широкий круг знакомства и, вероятно, его любили бы. Но – он жандарм, его боятся, презирают и вот забаллотировали в члены правления «Общества содействия кустарям».

Конечно, Дронов налгал о нем.

Но Попов внезапно, хотя и небрежно спросил:

– Вы с той поры, после Петербурга, не встречали Кутузова?

Захваченный врасплох, Самгин не торопился ответить, а ротмистр снял очки, протер глаза платком, и в глазах его вспыхнули веселые искорки.

– Не встречали? – повторил он, протирая очки. – На днях?

– Да, – сказал Клим, – я его видел. Он уже испытывал тревогу и, чтоб скрыть ее, развязно осведомился:

– Разве Кутузов считается опасным человеком? Несколько секунд, очень неприятных, ротмистр Попов рассматривал лицо Клима веселыми глазами, потом ответил ленивенькими словами:

– Вы должны знать это по случаю с братом вашим, Дмитрием. А что такое этот Иноков?

Дальнейшую беседу с ротмистром Клим не любил вспоминать, постарался забыть ее. Помнил он только дружеский совет чернобородого жандарма с больными глазами:

– Держитесь подальше от этих ловцов человеков, подальше. И – не бойтесь говорить правду.

Когда ротмистр, отпуская Клима, пожал его руку, ладонь ротмистра, на взгляд пухлая, оказалась жесткой и в каких-то шишках, точно в мозолях.

Самгин вышел на улицу подавленный, все вышло не так, как он представлял, и смутно чувствовалось, что он вел себя неумно, неловко.

«Конечно, я не сказал ничего лишнего. Да и что мог я сказать. Характеристика Инокова? Но они сами видели, как он груб и заносчив».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю