Текст книги "Жизнь Клима Самгина. "Прощальный" роман писателя в одном томе"
Автор книги: Максим Горький
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 120 (всего у книги 127 страниц)
– Это – преувеличение! – решительно крикнула дама в очках. – Мой сын – прапорщик.
– Вы – кадетка, а дети интеллигентов – всегда левее отцов, и значит…
Длинный человек, похожий на кувшин, покачнулся и сказал глухим басом:
– Не будем прерывать докладчика…
Самгин начал рассказывать о беженцах-евреях и, полагаясь на свое не очень богатое воображение, об условиях их жизни в холодных дачах, с детями, стариками, без хлеба. Вспомнил старика с красными глазами, дряхлого старика, который молча пытался и не мог поднять бессильную руку свою. Он тотчас же заметил, что его перестают слушать, это принудило его повысить тон речи, но через минуту-две человек с волосами дьякона, гулко крякнув, заявил:
– Филосемитом вы не сделаете меня.
Какой-то лысенький, с бородкой, неряшливо рассеянной по серому лицу, держа себя за ухо, торопливо и обиженно кислым голосом заговорил:
– Да, пожалуйста, не надо! Зачем же дразнить? С фронта идут тревожные слухи о них, о евреях.
– Шпионы, – басом сказала толстая дама.
– Да, вот видите? Нам нужно отказаться от либерального шаблона…
– До войны – контрабандисты, а теперь – шпионы. Наша мягкотелость – вовсе еще не Христова любовь к людям, – тревожно, поспешно и как-то масляно говорил лысоватый. – Ведь когда было сказано «несть ни эллина, ни иудея», так этим говорилось: все должны быть христианами…
– Дело Бейлиса доказало, какова сплоченность этих людей…
– А – дело Дрейфуса?
Самгина ошеломил этот неожиданный и разноголосый, но единодушный взрыв злости, и, кроме того, [он] понимал, что, не успев начать сражения, он уже проиграл его. Он стоял, глядя, как люди все более возбуждают друг друга, пальцы его играли карандашом, скрывая дрожь. Уже начинали кричать друг на друга, а курносый человек с глазами хорька так оглушительно шлепнул ладонью по столу, что в буфете зазвенело стекло бокалов.
Чей-то молодой голос резко крикнул:
– Вы сами изуродовали их чертой оседлости.
– В Риме было гетто-Люди продолжали спор, выбрасывая друг пред другом слова, точно козырей в игре.
– Азеф!
– Распутин!
– Гейне!
– Дизраели!
– Позор погромов…
– Погромы были и в Германии.
– Предлагаю прекратить эту… сумятицу, – звучно и властно заговорил человек, похожий на кувшин. Он покачнулся к столу, но тотчас же, вынув руки из карманов брюк, спрятал их за спину, выпрямился. – Мы собрались не для того, чтоб просмотреть наше отношение к еврейскому вопросу. Не время решать этот… вопрос, пред нами стоит другой, более значительный и трагический, это – наш вопрос, вопрос многострадальной родины нашей. Думая о нем, решая его, мы должны быть объективными… Конечно, среди евреев шпионы так же возможны, как среди русских. Допустим, что в процентном отношении к единокровной массе евреев-шпионов больше, чем русских, это можно объяснить географически – евреи живут на границе. Но я напомню саркастическую шутку Бодуэна-де-Куртене: когда русский украдет, говорят: «Украл вор», а когда украдет еврей, говорят: «Украл еврей».
Самгин услыхал чей-то шопот:
– Слышите? Сказалась примесь жидовской крови.
– У него? Может ли быть? Князь…
– Титул не гарантирует от заразы. Мать великого князя Александра Михайловича жила с евреем…
Где-то близко дребезжал звонок, мягко хлопала дверь, в столовую осторожно входили.
Спокойно и уверенно звучал голос длинного человека, все более напоминая жужжание шмеля,
– И надобно помнить, что у нас, в армии, вероятно, не один десяток тысяч евреев. Если неосторожные, бестактные слухи проникнут в печать, они могут вызвать в армии очень вредный резонанс.
– Ловко завернул…
– Либерал! Их тактика – пугать.
– Не следует забывать и о том, что, если пять депутатов-социалистов осуждены на каторжные работы, так это еще не значит, что зло вырвано с корнем. Учреждение, которое призвано к борьбе с внутренним врагом, хотя и позволило случаями Азефа и Богрова несколько скомпрометировать технические приемы своей работы. но все же достаточно осведомлено о движении и намерениях враждебных сил, а силы эти возбуждают протесты и забастовки рабочих, пропагандируют анархическую идею пораженчества. Я считаю весьма ценным сообщение докладчика о том, что среди беженцев тоже обнаружена пропаганда…
Клим Иванович Самгин почувствовал себя несколько смущенным.
«Об этом я мог бы умолчать. Но ведь я не назвал, пропагандиста».
И тотчас же спросил себя:
«А – почему следовало молчать?»
Искать ответа не было времени. За спиною Самгина, в углу комнаты, шептали:
– Ой, как пугает…
– Да-а… Однако все-таки, знаете… Оратор медленно вытащил руки свои из-за спины и скрестил их на груди, продолжая жужжащим голосом:
– Что же нам делать? Некоторые из присутствующих здесь уже знакомы с идеей, которую я прокламирую. Она очень проста. Союзы городов и земств должны строго объединиться как организация, на которую властью исторического момента возлагается обязанность замещать Государственную думу в течение сроков ее паралича. Этот единый союз прогрессивно настроенных людей имел бы пред Думой преимущество широты и, так сказать, всеобъемлемости. Он вовлекает в свои пределы все ценное, здравомыслящее, что осталось за дверями Думы. Одним словом – широко демократическое объединение, куда входят мелкие служащие, грамотные рабочие и так далее. Создав такую организацию, мы отнимаем почву у «ослов слева», как выразился Милюков, и получим широкую возможность произвести во всей стране отбор лучших людей.
– Значит – левых? – спросил толстый с глазами хорька. Оратор, не взглянув на него и не изменяя тона, спросил:
– Разве вы себя и товарищей по вашей партии включаете а число худших?
Он замолчал, но, когда человека два-три попробовали аплодировать, он поднял руку запрещающим жестом.
– Еще несколько слов. Очень хорошо известно, что евреи – искусные пропагандаторы. Поэтому расселение евреев черты оседлости должно иметь характер изоляции, то есть их нужно отправлять в местности с населением крестьянским и не густым.
– А что они будут делать там? – сердито спросил молодой голос.
– Они – найдут дело, – сказал курносый.
– Это – легенда, что евреи с голода умирают… Самгину очень понравилась идея длинного оратора и его манера говорить. В шмелином, озабоченном жужжании его чувствовалась твердая вера человека в то, что он исполняет трудную обязанность проповедника единой несокрушимой истины и что каждое его слово – ценнейший подарок людям. Клим Иванович даже пожалел, что внешность оратора не совпадает с его верой, ему бы огненно-рыжие волосы, аскетическое, бескровное лицо, горящие глаза, широкие жесты. Маслянистый, лысый старичок объявил перерыв, люди встали из-за стола и немедленно столкнулись в небольшие группочки. Самгин отметил, что количество их возросло почти вдвое. К нему подошел краснощекий толстяк.
– Не узнаете? Стратонов. Вы, батенька, тоже постарели. А я вот хвораю – диабет у меня.
Название болезни он произнес со вкусом, с важностью и облизал языком оттопыренные синеватые губы. Курносым он казался потому, что у него вспухли, туго надулись щеки и нос утонул среди них.
– Приятно было слышать, что и вы отказались от иллюзий пятого года, – говорил он, щупая лицо Самгина пристальным взглядом наглых, но уже мутноватых глаз. – Трезвеем. Спасибо немцам – бьют. Учат. О классовой революции мечтали, а про врага-соседа и забыли, а он вот напомнил.
Подошла дама в золотых очках, взяла его под руку и молча повела куда-то.
– Ну, куда ты, куда? – бормотал он, тяжело шагая. Следующая неприятная встреча – Тагильский. Досадно было видеть его в такой же форме военного чиновника, с золотыми погонами на плечах.
– А я читал в газетах, что вы…
– В каких газетах? – спросил Тагильский.
– Не помню.
– В петербургской было это напечатано только в одной. Поторопилась газета умертвить меня.
– Зачем это вы?
– По пьяному делу. Воюем, а? – спросил он, взмахнув стриженой, ежовой головой. – Кошмар! В двенадцатом году Ванновский говорил, что армия находится в положении бедственном: обмундирование плохое, и его недостаточно, ружья устарели, пушек – мало, пулеметов – нет, кормят солдат подрядчики, и – скверно, денег на улучшение продовольствия – не имеется, кредиты – запаздывают, полки – в долгах, И при всем этом – втюрились в драку ради защиты Франции от второго разгрома немцами.
Говоря довольно громко, Тагильский тыкал пальцем в ремень пояса Клима Ивановича и, заставляя его отступать, прижал к стене, где, шопотом и оба улыбаясь, беседовали масляный старичок с Ногайцевым.
Он сильно изменился в сравнении с тем, каким Самгин встретил его здесь в Петрограде: лицо у него как бы обтаяло, высохло, покрылось серой паутиной мелких морщин. Можно было думать, что у него повреждена шея, – голову он держал наклоня и повернув к левому плечу, точно прислушивался к чему-то, как встревоженная птица. Но острый блеск глаз и задорный, резкий голос напомнил Самгину Тагильского товарищем прокурора, которому поручено какое-[то] особенное расследование темного дела по убийству Марины Зотовой.
«Пытался он втиснуть меня в это дело и утопить в нем или – спасал?» – подумал Клим Иванович, слушая бесцеремонную речь.
– Помните Струве «Эрос в политике»? – спросил Тагильский и, сверкнув зубами, широким жестом показал на публику. – Эротоманы, а?
– Язычок у вас, Антон Никифорович, несправедливый, – вздыхая, сказал Ногайцев.
– Годится для сотрудничества в «Новом времени»? – спросил Тагильский, – маслянистый старичок, дважды качнув головой вверх и вниз, смерив Тагильского узенькими глазками, кротко сказал:
– В нашем органе социалисты не сотрудничают.
– Почему? Социализм – не страшен после того, как дал деньги на войну. Он особенно не страшен у нас, где Плеханов пошел в историю под ручку с Милюковым.
Старичок не спеша отклеился от стены и молча пошел прочь.
– Меньшиков, – назвал его Тагильский, усмехаясь. – Один из крупнейших в лагере мошенников пера и разбойников печати, как знаете, разумеется. В словаре Брокгауза о нем сказано, что, будучи нравственно чутким человеком, он одержим искренним стремлением познать истину.
Ногайцев, играя пальцами в бороде, благосклонно улыбаясь, сказал негромко:
– Лицемерие в нем заметно, фарисей!
– Толстовец, – добавил Тагильский. Ногайцев фыркнул в бороду и удалился, позволив Самгину отметить, что сапоги носит он бархатные, на мягкой подошве.
– Недавно в таком же вот собрании встретил Струве, – снова обратился Тагильский к Сангину. – Этот, сообразно своей натуре, продолжает быть слепым, как сыч днем. Осведомился у меня: как мыслю? Я сказал: «Если б можно было выкупать идеи, как лошадей, которые гуляли в – барском овсе, я бы дал вам до пятачку за те мои идеи, которыми воспользовался сборник «Вехи».
Давно уже заметив, что солидные люди посматривают на Тагильского хмуро, Клим Иванович Самгин сообразил, что ему тоже следует отойти прочь от этого человека. Он шагнул вперед, но Тагильский подхватил его под руку:
– Куда вы? Подождите, здесь ужинают, и очень вкусно. Холодный ужин и весьма неплохое вино. Хозяева этой старой посуды, – показал он широким жестом на пестрое украшение стен, – люди добрые и широких взглядов. Им безразлично, кто у них ест и что говорит, они достаточно богаты для того, чтоб участвовать в истории; войну они понимают как основной смысл истории, как фабрикацию героев и вообще как нечто очень украшающее жизнь.
Он возбуждал в Самгине не новые подозрения.
«Ведет себя нагло и, кажется, хочет вызвать скандал, потому что обозлен неудачами. А может быть, это его способ реабилитировать себя в глазах общества».
Но, рядом с этой догадкой и не устраняя [ее], ожила другая:
«Разведчик. Соглядатай. Делает карьеру радикала, для того чтоб играть роль Азефа. Но как бы то ни было, его насмешка над красивой жизнью – это насмешка хама, о котором писал Мережковский, это отрицание культуры сыном трактирщика и – содержателя публичного дома».
– Ага, явился наш мудрец, бесстрашный мудрец, послушаем неизреченное, – не понижая голоса, проговорил Тагильский.
Мудрецом назвал он маленького человечка с лицом в черной бородке, он сидел на стуле и, подскакивая, размахивая руками, ощупывая себя, торопливо и звонко выбрасывал слова:
– Но вдруг окажется, что спя – тот самый Иванушка-дурачок, Иван-царевич, которого издревле ласкала мечта народа о справедливом царе, – святая мечта?
Его лицо, слепленное из мелких черточек и густо покрытое черным волосом, его быстро бегающие глаза и судорожные движения тела придавали ему сходство с обезьяной «мартышкой», а говорил он так, как будто одновременно веровал, сомневался, испытывал страх, обжигающий его.
– «Глас народа – глас божий»? Нет, нет! Народ говорит только о вещественном, о материальном, но – таинственная мысль народа, мечта его о, царствии божием – да! Это святые мысль и мечта. Святость требует притворства – да, да! Святость требует маски. Разве мы не знаем святых, которые притворялись юродивыми Христа ради, блаженными, дурачками? Они делали это для того, чтоб мы не отвергли их, не осмеяли святость их пошлым смехом нашим…
Его молча слушали человек десять, слушали, искоса поглядывая друг на друга, ожидая, кто первый решится возразить, а он непрерывно говорил, подскакивая, дергаясь, умоляюще складывая ладони, разводя руки, обнимая воздух, черпая его маленькими горстями, и казалось, что черненькие его глазки прячутся в бороду, перекатываясь до ушей, опускаясь к ноздрям.
«В нем есть нечто от Босха, от гротеска», – нашел Самгин, внимательно слушая тревожный звон слов.
– И, может быть, все позорное, что мы слышим об этом сибирском мужичке, только юродство, только для того, чтоб мы преждевременно не разгадали его, не вовлекли его в наши жалкие споры, в наши партии, кружки, не утопили в омуте нашего безбожия… Господа, – творится легенда…
Хорошо поет, собака,
Убедительно поет!
– сказал Тагильский, и в ту же секунду раздался жужжащий голос человека с брюшком на длинных ногах:
– Менее всего, дорогой и уважаемый, менее всего в наши дни уместна мистика сказок, как бы красивы ни были сказки. Разрешите напомнить вам, что с января Государственная дума решительно начала критику действий правительства, – действий, совершенно недопустимых в трагические дни нашей борьбы с врагом, сила коего грозит нашему национальному бытию, да, именно так!
Угрожает нам порабощением. Вы, конечно, знаете о росте злоупотреблений провинциальной администрации, – злоупотреблений, вызвавших, сенатские ревизии, о немецком погроме в Москве, о поведении Горемыкина, закрытии Вольно-экономического общества и других этого типа мероприятиях, которые еще более усиливают тягостное впечатление наших неудач на фронтах.
Говорил он все более сердито, и теперь голос его стал похож на холодное свистящее шипение водяной струи, когда она, под сильным давлением, вырывается из брандспойта.
– Вы знаете также, что нам, не без труда, удалось соединить шесть фракций Думы в единый прогрессивный блок и что назревает необходимость слияния Земского и Городского союзов в одну организацию. Деревня и город, помещик и фабрикант имеют пред собой одного и того же врага. Как патриоты, мы вправе надеяться, что все подлинно прогрессивные силы страны поймут значение этого блока. Мы не только вправе надеяться, но считаем себя вправе требовать. Поэтому я с глубоким огорчением выслушал вашу литературно остроумную, но политически, безусловно, вредную попытку как-то оправдать Распутина именно в то время, когда его гнусное, разрушающее влияние возрастает.
– Я те задам! – проворчал Тагильский, облизнул губы, сунул руки в карманы и осторожно, точно кот, охотясь за птицей, мелкими шагами пошел на оратора, а Самгин «предусмотрительно» направился к прихожей, чтоб, послушав Тагильского, в любой момент незаметно уйти. Но Тагильский не успел сказать ни слова, ибо толстая дама возгласила:
– Пожалуйте к столу, господа! Закусите чем бог послал…
Не только Тагильский ждал этого момента – публика очень единодушно двинулась в столовую. Самгин ушел домой, думая о прогрессивном блоке, пытаясь представить себе место в нем, думая о Тагильском и обо всем, что слышал в этот вечер. Все это нужно было примирить, уложить плотно одно к другому, извлечь крупицы полезного, забыть о том, что бесполезно.
Время шло с поразительной быстротой. Обнаруживая свою невещественность, оно бесследно исчезало в потоках горячих речей, в дыме слов, не оставляя по себе ни пепла, ни золы. Клим Иванович Самгин много видел, много слышал и пребывал самим собою как бы взвешенный в воздухе над широким течением событий. Факты проходили пред ним и сквозь него, задевали, оскорбляли, иногда – устрашали. Но – все проходило, а он непоколебимо оставался зрителем жизни. Он замечал, что чувство уважения к своей стойкости, сознание независимости все более крепнет в нем. Он не мог бы назвать себя человеком равнодушным, ибо все, что непосредственно касалось его личности, очень волновало его. Так, например, повторилось нечто пережитое им лет за десять до этого года.
По дороге на фронт около Пскова соскочил с расшатанных рельс товарный поезд, в составе его были три вагона сахара, гречневой крупы и подарков солдатам. Вагонов этих не оказалось среди разбитых, но не сохранилось и среди уцелевших от крушения. Климу Ивановичу Самгину предложили расследовать это чудо, потому что судебное следствие не отвечало на запросы Союза, который послал эти вагоны одному из полков ко дню столетнего юбилея его исторической жизни.
Следствие вел провинциальный чиновник, мудрец весьма оригинальной внешности, высокий, сутулый, с большой тяжелой головой, в клочьях седых волос, встрепанных, точно после драки, его высокий лоб, разлинованный морщинами, мрачно украшали густейшие серебряные брови, прикрывая глаза цвета ржавого железа, горбатый, ястребиный нос прятался в плотные и толстые, точно литые, усы, седой волос усов очень заметно пожелтел от дыма табака. Он похож был на военного в чине не ниже полковника.
– Евтихий Понормов, – отрекомендовался он, протянув Самгину руку как будто нехотя или нерешительно, а узнав, зачем приехал визитер, сказал: – Не могу вас порадовать: чорт их знает куда исчезли эти проклятые вагоны.
Голос у него был грубый, бесцветный, неопределенного тона, и говорил он с сожалением, как будто считал своей обязанностью именно радовать людей и был огорчен тем, что в данном случае не способен исполнить обязанность эту.
– Установлено, что крестьяне села, возле коего потерпел крушение поезд, грабили вагоны, даже избили кондуктора, проломили череп ему, кочегару по морде попало, но ведь вагоны-то не могли они украсть. Закатили их куда-то, к чорту лешему. Семь человек арестовано, из них – четыре бабы. Бабы, сударь мой, чрезвычайно обозлены событиями! Это, знаете, очень… Не радует, так сказать.
Самгин спросил: солдаты сопровождали поезд?
– А – как же? Одиннадцать человек. Солдат арестовал военный следователь, установив, что они способствовали грабежу. Знаете: бабы, дело – ночное и так далее. Н-да. Воровство, всех форм, весьма процветает. Воровство и мошенничество.
Самгин видел, что этот человек, согбенный трудом обличения воров и мошенников, давно устал и относится к делу своему с глубоким равнодушием.
– Могу я ознакомиться с протоколами допросов?
– Вообще это не принято, но – война и ваше официальное положение… Я думаю – можно. – Он заговорил более оживленно: – Кстати: вы где остановились? Нигде еще – н-да! Чемодан на вокзале? Ага.
И уже с оттенком торжества в голосе он сообщил:
– Остановиться здесь – негде. Город натискан беженцами, ранеными, отдыхающими от военных трудов, спекулянтами, шулерами и всяким мародерством и дерьмом. Но могу вас обрадовать: тут все обыватели, даже и зажиточные, зарабатывают, сдавая комнаты. Ценные, мелкие вещи прячут, сами выселяются в сараи, бани, садовые беседки. Моя квартирохозяйка тоже из эдаких. Можете остановиться у нее, но в комнате, уже занятой одним военным; подпоручик, ранен и – дурак. С обедом, чаем или кофе, с ужином она взимает по двадцать пять рублей – деньги дешевы.
Когда Самгин сказал, что он согласен, следователь как будто удивился:
– Хотя, в сущности, что вы будете делать здесь? Впрочем – это меня не касается. Позовем хозяйку.
Передвинув языком папиросу из правого угла рта в левый, он снял телефонную трубку:
– Да. Сейчас же.
Явилась хозяйка, маленькая, ловкая, рыжеволосая, в зеленом переднике, с кукольным румяным личиком и наивными глазами серого цвета.
– Полина Петровна Витовт, – сказал о ней следователь.
Она очень ласково улыбнулась и отвела Самгина в комнату с окнами на двор, загроможденный бочками. Клим Иванович плохо спал ночь, поезд из Петрограда шел медленно, с препятствиями, долго стоял на станциях, почти на каждой толпились солдаты, бабы, мохнатые старики, отвратительно визжали гармошки, завывали песни, – звучал дробный стук пляски, и в окна купе заглядывали бородатые рожи запасных солдат. Утомительно было даже вспомнить этот день, весь в грохоте и скрежете железа, в свисте, воплях песен, криках, ругательствах, в надсадном однообразном вое гармоник. Клим Иванович, сняв френч, прилег на кушетку и почти немедленно уснул и проснулся от странного ощущения – какая-то сила хочет поставить его вверх ногами. Самгин приподнял голову и в ногах у себя увидел другую; черная, она была вставлена между офицерских погон на очень толстые, широкие плечи. Легко было понять, что офицер, приподнимая и встряхивая кушетку, трудится с явным намерением сбросить с нее человека. Самгин быстро подобрал свои ноги, спустив их на пол, и поспешно осведомился:
– Что вы делаете? Что вам угодно?
– Книга, тут должна быть книга, – громко чмокнув, объяснил офицер, выпрямляясь. Голос у него был сиплый, простуженный или сорванный; фигура – коренастая, широкогрудая, на груди его ползал беленький крестик, над низеньким лбом щеткой стояли черные волосы.
– Подпоручик Валерий Николаев Петров, – сказал он, становясь против Самгина. Клим Иванович тоже назвал себя, протянул руку, но офицер взмахнул головой, добавил:
– Я не могу пожать вашу руку.
– Почему?
– Вы – сидите, я – стою. Допустимо ли, чтоб офицер стоял пред штатским с протянутой рукой?
– Я – близорук, да еще со сна, – миролюбиво объяснил Самгин, видя пред собой бритое, толстогубое лицо с монгольскими глазками и широким носом.
– Вам следовало объяснить мне это, – сказал офицер, спрятав руки свои за спину.
– Вот я и объясняю.
– Поздно. Вы дали мне право думать, что ваше поведение – это обычное поведение штатских либералов, социалистов и вообще этих, которые прячутся в Земском и Городском союзах, путаясь у нас в ногах…
Поднимая голос, он сипел и свистел все громче:
– Вы даже улыбнулись, подчеркнув этим неуважение к защитнику родины и чести армии, – неуважение, на которое я вправе ответить револьверной– пулей.
«Этот – может», – подумал Самгин и, стараясь подавить тревожное чувство, миролюбиво выговорил: – Да, армия в наши дни заслуживает…
Петров вкусно чмокнул.
– В наши дни? А в шестом-седьмом годах, уничтожая революционеров, – не заслуживала, нет?
– Разумеется, и тогда, – торопливо согласился Самгин.
– Рад слышать, – сказал поручик Петров. – Рад, – повторил он. – Иначе… Я – сторонник дуэлей. А – вы?
– Не приходилось решать этот вопрос, – осторожно ответил Самгин. – Но ведь, кажется, во время войны дуэли – запрещены?
– Да. А – почему? – настойчиво спросил поручик.
– О-очень понятно, – сказал Самгин, чувствуя, что у него вспотели виски. – Представьте, что штатский вызывает вас и вы… человек высокой ценности, становитесь под его пулю…
Поручик Петров ослепленно мигнул, чмокнул и, растянув толстые губы широкой улыбкой, протягивая Самгину руку с короткими пальцами, одобрительно, даже с радостью просипел:
– Браво! Вашу руку… Приятно встретить разумного человека… Мы – выпьем! Пива, да? Отличное пиво.
Он ткнул пальцем в стену, явилась толстая, белобрысая женщина.
– Бир, – сказал Петров, показывая ей два пальца. – Цвей бир! [25]Ничего не понимает, корова. Черт их знает, кому они нужны, эти мелкие народы? Их надобно выселить в Сибирь, вот что! Вообще – Сибирь заселить инородцами. А то, знаете, живут они на границе, все эти латыши, эстонцы, чухонцы, и тяготеют к немцам. И все – революционеры. Знаете, в пятом году, в Риге, унтер-офицерская школа отлично расчесала латышей, били их, как бешеных собак. Молодцы унтер-офицеры, отличные стрелки…
Кошмарное знакомство становилось все теснее и тяжелей. Поручик Петров сидел плечо в плечо с Климом Самгиным, хлопал его ладонью по колену, толкал его локтем, плечом, радовался чему-то, и Самгин убеждался, что рядом с ним – человек ненормальный, невменяемый. Его узенькие, монгольские глаза как-то неестественно прыгали в глазницах и сверкали, точно рыбья чешуя. Самгин вспомнил поручика Трифонова, тот был менее опасен, простодушнее этого.
«Тот был пьяница, неудачник, а этот – нервнобольной. Безумный. Герой».
Толстая женщина принесла пиво и вазочку соленых сухарей. Петров, гремя саблей, быстро снял портупею, мундир, остался в шелковой полосатой рубашке, засучил левый рукав и, показав бицепс, спросил Самгина:
– Утешительно? Пьем за армию! Ну, расскажите-ка, что там, в Петрограде? Что такое – Распутин и вообще все эти сплетни?
Но он не стал ждать рассказа, а, выдернув подол рубахи из брюк, обнажил левый бок и, щелкая пальцем по красному шраму, с гордостью объяснил:
– Штыком! Чтоб получить удар штыком, нужно подбежать вплоть ко врагу. Верно? Да, мы, на фронте, не щадим себя, а вы, в тылу… Вы – больше враги, чем немцы! – крикнул он, ударив дном стакана по столу, и матерно выругался, стоя пред Самгиным, размахивая короткими руками, точно пловец. – Вы, штатские, сделали тыл врагом армии. Да, вы это сделали. Что я защищаю? Тыл. Но, когда я веду людей в атаку, я помню, что могу получить пулю в затылок или штык в спину. Понимаете?
– Я слышал о случаях убийства офицеров солдатами, – начал Самгин, потому что поручик ждал ответа.,
– Ага, слышали?
– Да, но я не верю в это…
– Наивно не верить. Вы, вероятно, притворяетесь, фальшивите. А представьте, что среди солдат, которых офицер ведет на врага, четверо были выпороты этим офицером в 907 году. И почти в любой роте возможны родственники мужиков или рабочих, выпоротых или расстрелянных в годы революции.
Мысль о таких коварных возможностях была совершенно новой для Клима Ивановича, и она ошеломила его.
«Люди вроде Кутузова, конечно, вспомнили бы о Немезиде», – тотчас сообразил он и затем сказал:
– Никогда не думал об этом.
– Не думали? А теперь что думаете? Клим Иванович Самгин развел руками и вполне искренно выговорил:
– Это положение вдвое возвышает мужество и героизм офицерства. Защищать отечество…
– При условии – одна пуля в лоб, другая в затылок, – так? Да? Так?
– Да-а, – протяжно откликнулся Самгин в ответ на свистящий шопот.
Поручик Валерий Николаевич Петров заглянул в лицо его, положил руки на плечи ему и растроганно произнес:
– Дайте, я вас поцелую, голубчик!
Толстые губы его так плотно и длительно присосались, что Самгин почти задохнулся, – противное ощущение засасывания обострялось колющей болью, которую причиняли жесткие, подстриженные усы. Поручик выгонял мизинцем левой руки слезы из глаз, смеялся всхлипывающим смехом, чмокал и говорил:
– Спасибо, голубчик! Ситуация, чорт ее возьми, а? И при этом мой полк принимал весьма деятельное участие в борьбе с революцией пятого года – понимаете?
В правой руке он держал стакан, рука дрожала, выплескивая пиво, Самгин прятал ноги под стул и слушал сипящее кипение слов:
– Но полковник еще в Тамбове советовал нам, офицерству, выявить в ротах наличие и количество поротых и прочих политически неблагонадежных, – выявить и, в первую голову, употреблять их для разведки и вообще – ясно? Это, знаете, настоящий отец-командир! Войну он кончит наверняка командиром дивизии.
Он очень долго рассказывал о командире, о его жене, полковом адъютанте; приближался вечер, в открытое окно влетали, вместе с мухами, какие-то неопределенные звуки, где-то далеко оркестр играл «Кармен», а за грудой бочек на соседнем дворе сердитый человек учил солдат петь и яростно кричал:
– Болван! Слушай – такт! Ать, два, левой, левой! Делай – ать, два!
И визгливый тенорок выпевал:
Жизни тот один достоин,
Кыто н-на смерть всегда готов.
– Хор – делай!
Хор громко, но не ладно делал на мотив «Было дело под Полтавой»:
Православный русский воин,
Не считая, бьет врагов…
Так громчей, музыка,
Играй победу…
– Отставить, болваны!
– Я повел двести тридцать, осталось – шестьдесят два, – рассказывал поручик, притопывая ногой.
Самгин слушал его и пытался представить себе – скоро ли и чем кончится эта беседа.
– Сто восемьдесят шесть… семнадцать… – слышал он. – Войну мы ведем, младшее офицерьё. Мы – впереди мужиков, которые ненавидят нас, дворянство, впереди рабочих, которых вы, интеллигенты, настраиваете против царя, дворян и бога…
Он пошатнулся, точдо одна яога у него вдруг стала короче, крепко потер лоб, чмокнул, подумал.
– Я не персонально про вас, а – вообще о штатских, об интеллигентах. У меня двоюродная сестра была замужем за революционером. Студент-горняк, башковатый тип. В седьмом году сослали куда-то… к чорту на кулички. Слушайте: что вы думаете о царе? Об этом жулике Распутине, о царице? Что – вся эта чепуха – правда?
– Отчасти, видимо, правда…
– Отчасти, – проворчал Петров. – А – как велика часть?
– Трудно сказать.
Поручик Петров сел на кушетку, взял саблю, вынул до половины клинок из ножен и вложил его, сталь смачно чмокнула, он повторил и, получив еще более звучный чмок, отшвырнул саблю, сказав:
– Скучно все-таки. В карты играете? Ага! Этот тип, следователь, тоже играет. И жена его… Идемте к ним, они нас обыграют.
Самгин не решился отказаться да и не имел причины, – ему тоже было скучно. В карты играли долго и скучно, сначала в преферанс, а затем в стуколку. За все время игры следователь сказал только одну фразу:
– В конце концов – нельзя понять: ты играешь, или тобой карты играют?
– Так же и обстоятельства, – добавил поручик. Выиграв кучу почтовых марок и бумажных денег, рыженькая, смущенно улыбаясь, заявила:
– Больше – не могу.
– Тогда – давай еще пива, – сказал следователь. Она ушла, начали играть в девятку. Петров непрерывно глотал пиво, но не пьянел, а только урчал, мурлыкал:
Ж-жизни тот один достоин…
Кто всегда, да-да-да-да…
Ни туда и ни сюда, и никуда, —
И ерунда…
Играл он равнодушно, нелепо рискуя, много проигрывая. Сидели посредине комнаты, обставленной тяжелой жесткой мебелью под красное дерево, на книжном шкафе, возвышаясь, почти достигая потолка, торчала гипсовая голова (Мицкевича), над широким ковровым диваном – гравюра: Ян Собесский под Веной. Одно из двух окон в сад было открыто, там едва заметно и беззвучно шевелились ветви липы, в комнату втекал ее аптечный запах, вползали неопределенные [шорохи?], заплутавшиеся в ночной темноте. Самгин отказался играть в девятку, курил и, наблюдая за малоподвижным лицом поручика, пробовал представить его в момент атаки: впереди – немцы, сзади – мужики, а он между ними один. Думалось о поручике грустно.