Текст книги "Жизнь Клима Самгина. "Прощальный" роман писателя в одном томе"
Автор книги: Максим Горький
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 109 (всего у книги 127 страниц)
Юрин играл, повторяя одни и те же аккорды, и от повторения сила их мрачности как будто росла, угнетая Самгина, вызывая в нем ощущение усталости. А Таисья ожесточенно упрекала:
– Ах, Клим Иванович, – почему литераторы так мало и плохо пишут о женских судьбах? Просто даже стыдно читать: все любовь, любовь…
– Но позвольте, любовь…
– Да, да, я знаю, это все говорят: смысл женской жизни! Наверное, даже коровы и лошади не думают так. Они вот любят раз в год.
Она – раздражала не тем, как говорила, а потому, что разрушала его представление о ней, ему было скучно и хотелось сказать ей что-нибудь обидное, разозлить еще больше.
– «Любовь и голод правят миром», – напомнил Самгин.
– Нет! Не верю, что это навсегда, – сказала женщина. Он отметил, что густой ее голос звучал грубо, малоподвижное лицо потемнело и неприятно расширились зрачки.
«Злится», – решил он.
– Вот – увидите, – говорила [она], – и голода не будет, и любовь будет редким счастьем, а не дурной привычкой, как теперь.
– Скучное будущее обещаете вы, – ответил он на ее смешное пророчество.
– Будет месяц любви, каждый год – месяц счастья. Май, праздник всех людей…
– Это кондитерская мечта, это от пирожного, – сказал Самгин, усмехаясь.
Таисья выпрямилась, точно готовясь кричать, но он продолжал:
– Вы сообразите: каково будет беременным работать на полях, жать хлеб.
Женщина встала, пересела на другой стул и, спрятав лицо за самоваром, сказала:
– Вот как? Вы не любите мечтать? Не верите, что будем жить лучше?
– «Хоть гирше, та инше», – сказал Дронов, появляясь в двери. – Это – бесспорно, до этого – дойдем. Прихрамывая на обе ноги по очереди, – сегодня на левую, завтра – на правую, но дойдем!
– Ты – как мышь, – встретила его Таисья и пошла в гостиную.
– Я в прихожей подслушивал, о чем вы тут… И осматривал карманы пальто. У меня перчатки вытащили и кастет. Кастет – уже второй. Вот и вооружайся. Оба раза кастеты в Думе украли, там в раздевалке, должно быть, осматривают карманы и лишнее – отбирают.
Юрин перестал играть, кашлял, Таисья что-то внушительно говорила ему, он ответил:
– Мне горячее вредно.
Дронов у буфета, доставая бутылки, позванивая стаканами, рассказывал что-то о недавно организованной фракции октябристов.
– Лидер у них Гололобов, будто бы автор весьма популярного в свое время рассказа, одобренного Толстым, – «Вор», изданного «Посредником». Рассказец едва ли автобиографический, хотя оный Гололобов был вице-губернатором.
Самгин нашел, что последняя фраза остроумна, и, усмехаясь, искоса посмотрел на Ивана, подумал:
«Злая дрянь».
– Н-да, – продолжал Дронов, садясь напротив Клима. – Правые – организуются, а у левых – деморализация. Эсеры взорваны Азефом, у эсдеков группа «Вперед», группочка Ленина, плехановцы издают «Дневник эсдека», меньшевики-ликвидаторы «Голос эсдека», да еще внефракционная группа Троцкого. Это – история или – кавардак?
Самгин слушал его невнимательно, его больше интересовала мягкая речь Таисьи в прихожей.
– Я тебя прошу – не приходи! Тебе надобно лежать. Хочешь, я завтра же перевезу тебе фисгармонию?
– Хорошо бы, – пробормотал Дронов. Самгин все яснее сознавал, что он ошибся в оценке этой женщины, и его досада на нее росла.
– Умирает, – сказала она, садясь к столу и разливая чай. Густые брови ее сдвинулись в одну черту, и лицо стало угрюмо, застыло. – Как это тяжело: погибает человек, а ты не можешь помочь ему.
– Погибать? – спросил Дронов, хлебнув вина.
– Не балагань, Иван.
– Да – нет, я – серьезно! Я ведь знаю твои… вкусы. Если б моя воля, я бы специально для тебя устроил целую серию катастроф, войну, землетрясение, глад, мор, потоп – помогай людям, Тося!
Вздохнув, Таисья тихо сказала:
– Дурак.
– Нет, – возразил Дронов. – Дуракам – легко живется, а мне трудно.
– Не жадничай, легче будет.
– Спасибо за совет, хотя я не воспользуюсь им. И, подпрыгнув на стуле, точно уколотый гвоздем, он заговорил с патетической яростью:
– Клим Иванович – газету нужно! Большую де-мо-кра-ти-че-скую газету. Жив быть не хочу, а газета будет. Уговаривал Семидубова – наиграй мне двести тысяч – прославлю во всем мире. Он – мычит, чорт его дери. Но – чувствую – колеблется.
– Я бы в газете – корректоршей или конторщицей, – помечтала Тося.
А в общем было скучно, и Самгина тихонько грызли тягостные ощущения ненужности его присутствия в этой комнате с окнами в слепую каменную стену, глупости Дронова и его дамы.
«Почему я зависим от них?» Минут через пять он собрался уходить.
– Значит – завтра ищем квартиру? – уверенно сказала Таисья.
– Да, – ответил он.
Квартиру нашли сразу, три маленьких комнаты во втором этаже трехэтажного дома, рыжего, в серых пятнах; Самгин подумал, что такой расцветки бывают коровы. По бокам парадного крыльца медные и эмалированные дощечки извещали черными буквами, что в доме этом обитают люди странных фамилий: присяжный поверенный Я. Ассикритов, акушерка Интралигатина, учитель танцев Волков-Воловик, настройщик роялей и починка деревянных инструментов П. Е. Скромного, «Школа кулинарного искусства и готовые обеды на дом Т. П. Федькиной», «Переписка на машинке, 3-й этаж, кв. 6, Д. Ильке», а на двери одной из квартир второго этажа квадратик меди сообщал, что за дверью живет Павел Федорович Налим.
«Демократия», – поморщился Самгин, прочитав эти вывески.
Но комнаты были светлые, окнами на улицу, потолки высокие, паркетный пол, газовая кухня, и Самгин присоединил себя к демократии рыжего дома.
В заботах по устройству квартиры незаметно прошло несколько недель. Клим Иванович обставлял свое жилище одинокого человека не торопясь, осмотрительно и солидно: нужно иметь вокруг себя все необходимое и – чтобы не было ничего лишнего. Петербург – сырой город, но в доме центральное отопление, и зимою новая мебель, наверно, будет сохнуть, трещать по ночам, а кроме того, новая мебель не нравилась ему по формам. Для кабинета Самгин подобрал письменный стол, книжный шкаф и три тяжелых кресла под «черное дерево», – в восьмидесятых годах эта мебель была весьма популярной среди провинциальных юристов либерального настроения, и замечательный знаток деталей быта П. Д. Боборыкин в одном из своих романов назвал ее стилем разочарованных. Для гостиной пригодилась мебель из московского дома, в маленькой приемной он поставил круглый стол, полдюжины венских стульев, повесил чей-то рисунок пером с Гудонова Вольтера, гравюру Матэ, изображавшую сердитого Салтыкова-Щедрина, гравюрку Гаварни – французский адвокат произносит речь. Эта обстановка показалась ему достаточно оригинальной и вполне удовлетворила его.
Разыскивая мебель на Апраксином дворе и Александровском рынке, он искал адвоката, в помощники которому было бы удобно приписаться. Он не предполагал заниматься юридической практикой, но все-таки считал нужным поставить свой корабль в кильватер более опытным плавателям в море столичной жизни. Он поручил Ивану Дронову найти адвоката с большой практикой в гражданском процессе, дельца не очень громкого и – внепартийного.
– Понимаю! – догадался Дронов. – Не хочешь ходить под ручку с либералами и прочими жуликами из робких. Так. Найдем сурка. Животное не из редких.
Иван Дронов вертелся, точно кубарь. Самгин привык думать, что кнутик, который подхлестывает этого человека, – хамоватая жажда большого дела для завоевания больших денег. Но чем более он присматривался к нянькину внуку, тем чаще являлись подозрения, что Дронов каждый данный момент и во всех своих отношениях к людям – человечишка неискренний. Он не скрывает своей жадности, потому что прячет за нею что-то, может быть, гораздо худшее. Вспоминались– те подозрения, которые возбуждала Марина, вспоминался Евно Азеф. Самгин отталкивал эти подозрения и в то же время невольно пытался утвердить их.
Реорганизация жизни. Общее стремление преодолеть хаос, создать условия правовой закономерности, условия свободного развития связанных сил. Для многих действительность стала соблазнительней мечты. Таисья сказала о нем: мечтатель. Был, но превратился в практика. Не следует так часто встречаться с ним. Но Дронов был почти необходим. Он знал все, о чем говорят в «кулуарах» Государственной думы, внутри фракций, в министерствах, в редакциях газет, знал множество анекдотических глупостей о жизни царской семьи, он находил время читать текущую политическую литературу и, наскакивая на Самгина, спрашивал:
– Ты читал «Общественное движение» Мартова, Потресова? Нет? Вышла первая часть второго тома. Ты – погляди – посмеешься!
Самгин вспоминал себя в Москве, когда он тоже был осведомителем и оракулом, было досадно, что эта позиция занята, занята легко, мимоходом, и не ценится захватчиком. И крайне тягостно было слышать возражения Дронова, которые он всегда делал быстро, даже пренебрежительно.
Однажды Ногайцев, вообще не терпевший противоречий, спорил по поводу земельной реформы Столыпина с длинным, семинарской выправки землемером Хотяинцевым. Ногайцев – красный, вспотевший – кричал:
– Зверски ошибочно рассуждаете! Или мужик будет богат, или – погибнем «яко обри, их же несть ни племени, ни рода».
Обнажив крупные неровные зубы, Хотяинцев предлагал могучим, но неприятно сухим басом:
– Поезжайте в деревню, увидите, как там мироеды дуван дуванят.
Самгин, заметив, что Тося смотрит на него вопросительно, докторально сказал:
– Однако – создано пятьсот семьдесят девять тысяч новых земельных собственников, и, конечно, это лучшие из хозяев.
– Во-от! – подхватил Ногайцев. – Мы обязаны им великолепным урожаем прошлого года._
Тут и вмешался Дронов, перелистывая записную книжку; не глядя ни на кого, он сказал пронзительно:
– Ерунду плетешь, пан. На сей год число столыпинских помещиков сократилось до трехсот сорока двух тысяч! Сократилось потому, что сильные мужики скупают землю слабых и организуются действительно крупные помещики, это – раз! А во-вторых: начались боевые выступления бедноты против отрубников, хутора – жгут! Это надобно знать, почтенные. Зря кричите. Лучше – выпейте! Провидение божие не каждый день посылает нам бенедиктин.
В пронзительном голосе Ивана Самгин ясно слышал нечто озлобленное, мстительное. Непонятно было, на кого направлено озлобление, и оно тревожило Клима Самгина. Но все же его тянуло к Дронову. Там, в непрерывном вихре разнообразных систем фраз, слухов, анекдотов, он хотел занять свое место организатора мысли, оракула и провидца. Ему казалось, что в молодости он очень хорошо играл эту роль, и он всегда верил, что создан именно для такой игры. Он думал:
«Я слишком увлекся наблюдением и ослабил свою волю к действию. К чему, в общем и глубоком смысле, можно свести основное действие человека, творца истории? К самоутверждению, к обороне против созданных им идей, к свободе толкования смысла фактов».
Самгин, мысленно повторив последнюю фразу, решил записать ее в тетрадь, где он коллекционировал свои «афоризмы и максимы».
В квартиру Дронова, как на сцену, влекла его и Тося. За несколько недель он внимательно присмотрелся к ней и нашел, что единственно неприятное в ней – ее сходство с Мариной, быть может, только внешнее сходство, – такая же рослая, здоровая, стройная. Неумна, непоколебимо спокойна. По глупости откровенна, почти до неприличия. Если ее не спрашивать ни о чем, она может молчать целый час, но говорит охотно и порою с забавной наивностью. О себе рассказывает безжалостно, как о чужом человеке, а вообще о людях – бесстрастно, с легонькой улыбочкой в глазах, улыбка эта не смягчала ее лица. Клим Иванович Самгин стал думать, что это существо было бы нелишним и очень удобным в его квартире. Она все обостряла его любопытство:
«Странная фигура. Глупа, но, кажется, не без хитрости».
И, сознавая, что влечение к этой женщине легко может расти, он настраивал свое отношение к ней иронически, полувраждебно,
Однажды, поздно вечером, он позвонил к Дронову. Дверь приоткрылась не так быстро, как всегда, и цепь, мешавшая вполне открыть ее, не была снята, а из щели раздался сердитый вопрос Таисьи:
– Кто это?
В прихожей надевал пальто человек с костлявым, аскетическим лицом, в черной бороде, пальто было узко ему. Согнувшись, он изгибался и покрякивал, тихонько чертыхаясь.
– Дайте помогу, – предложила Таисья.
– Спасибо. Готово, – ответил ей гость. – Вот черти… Прощайте.
Шляпу он надел так, будто не желал, чтоб Самгин видел его лицо.
– Я знаю этого человека, – сообщил Самгин.
– Да? – спросила Таисья.
– Его фамилия – Поярков. Таисья, помолчав, спросила:
– За границей познакомились?
– В Москве. Давно.
Таисья молча кивнула головой.
– Иван знаком с ним?
– Нет, – строго сказала Таисья, глядя в лицо его. – Я тоже не знаю – кто это. Его прислал Женя. Плохо Женьке. Но Ивану тоже не надо знать, что вы видели здесь какого-то Пожарского? Да?
– Пояркова.
– Не надо это знать Ивану, понимаете? Самгин молча кивнул головой, сообразив:
«Очевидно – нелегальный. Что он может делать теперь, здесь, в Петербурге? И вообще в России?»
Привычная упрощенность отношения Самгина к женщинам вызвала такую сцену: он вернулся с Тосей из магазина, где покупали посуду; день был жаркий, полулежа на диване, Тося, закрыв глаза, расстегнула верхние пуговицы блузки. Клим Иванович подсел к ней и пустил руку свою под блузку. Тося спросила;
– Что это вас интересует там?
Спросила она так убийственно спокойно и смешно, что Самгин невольно отнял руку и немножко засмеялся, – это он позволял себе очень редко, – засмеялся и сказал:
– Мне кажется, у вас есть комический талант.
– Если есть, так – не там, – ответила она. Самгин встал, отошел от нее, спросил:
– Вы не пробовали играть на сцене?
– Приглашали. Мой муж декорации писал, у нас актеры стаями бывали, ну и я – постоянно в театре, за кулисами. Не нравятся мне актеры, все – герои. И в трезвом виде и пьяные. По-моему, даже дети видят себя вернее, чем люди этого ремесла, а уж лучше детей никто не умеет мечтать о себе.
Самгин послушал, подумал, затем сказал:
– А наверное, вы очень горячая женщина.
– Охладили уже. Любила одного, а живу – с третьим. Вот вы сказали – «любовь и голод правят миром», нет, голод и любовью правит. Всякие романы есть, а о нищих романа не написано…
– Это очень метко, – признал Самгин.
Он заметил, что после его шаловливой попытки отношение Тоси к нему не изменилось: она все так же спокойно, не суетясь, заботилась о благоустройстве его квартиры.
Клим Иванович Самгин понимал, что столь заботливое отношение к нему внушено Таисье Дроновым, и находил ее заботы естественными.
«И любит гнезда вить», – вспомнил он слова Ивана о Таисье.
Она нашла ему прислугу, коренастую, рябую, остроглазую бабу, очень ловкую, чистоплотную, но несколько излишне и запоздало веселую: волосы на висках ее были седые.
Осенью Клим Иванович простудился: поднялась температура, болела голова, надоедал кашель, истязала тихонькая скука, и от скуки он спросил:
– Сколько вам лет, Агафья?
– Лета мои будто небольшие: тридцать четыре, – охотно ответила она.
– Рано завели седые волосы. Она усмехнулась и, облизав губы кончиком языка, не сказала ничего, но, видимо, ждала еще каких-то вопросов.
– Вы давно знаете Дронову?
– Давненько, лет семь-восемь, еще когда Таисья Романовна с живописцем жила. В одном доме жили. Они – на чердаке, а я с отцом в подвале.
Она стояла, опираясь плечом на косяк двери, сложив руки на груди, измеряя хозяина широко открытыми глазами.
Самгин лежал на диване, ему очень хотелось подробно расспросить Агафью о Таисье, но он подумал, что это надобно делать осторожно, и стал расспрашивать Агафью о ее жизни. Она сказала, что ее отец держал пивную, и, вспомнив, что ей нужно что-то делать в кухне, – быстро ушла, а Самгин почувствовал в ее бегстве нечто подозрительное.
При первой же встрече он поблагодарил Таисью:
– Славную прислугу нашли вы для меня.
– Ганька – очень хорошая, – подтвердила Таисья. И на вопрос – кто она? – Таисья очень оживленно рассказала: отец Агафьи был матросом военного флота, боцманом в «добровольном», затем открыл пивную и начал заниматься контрабандой. Торговал сигарами. Он вел себя так, что матросы считали его эсером. Кто-то донес на него, жандармы сделали обыск, нашли сигары, и оказалось, что у него большие тысячи в банке лежат. Арестовали старика.
Самгин отметил, что она рассказывает все веселее и с тем удовольствием, которое всегда звучит в рассказах людей о пороках и глупости знакомых.
– Я его помню: толстый, без шеи, голова прямо из плеч растет, лицо красное, как разрезанный арбуз, и точно татуировано, в черных пятнышках, он был обожжен, что-то взорвалось, сожгло ему брови. Усатый, зубастый, глаза – точно у кота, ручищи длинные, обезьяньи, и такой огромный живот, что руки некуда девать. Он все держал их за спиной. Наглый, грубый… Агафья с отцом не жила, он выдал ее замуж за старшего дворника, почти старика, но иногда муж заставлял ее торговать пивом в пивнухе тестя. Жила она очень несчастно, а я – голодно, и она немножко подкармливала меня с мужем моим, она – добрая! Она бегала к нам, на чердак. У нас бывало очень весело, молодые художники, студенты, Женя Юрин. Иногда мы с ней всю ночь до утра рассуждали: почему так скверно все? Но уже кое-что понимали.
– Когда Ганьку с ее стариком тоже арестовали за контрабанду, Женя попросил меня назваться (двоюродной) [сестрой] ее, ходить на свидание с ней и передавать записки политическим женщинам. Мы это наладили очень удачно, ни разу не попались. Через несколько месяцев ее выпустили, а отец помер в тюрьме. Дворника осудили. После тюрьмы Ганька вступила в кружок самообразования, сошлась там с матросом, жила с ним года два, что ли, был ребенок, мальчугашка. Мужа ее расстреляли в конце пятого года… До военной службы он был акробатом в цирке, такой гибкий, легкий, горячий. Очень грамотный. Веселый, точно скворец, танцор. После его смерти Ганька захворала, ее лечили в больнице Святого Николая, это – сумасшедший дом.
Самгин слушал рассказ молча и внутренне протестуя: никуда не уйдешь от этих историй! А когда Таисья кончила, он, вынудив себя улыбнуться, сказал:
– Значит, мне будет служить… в некотором роде политическая деятельница и притом – сумасшедшая?
Нахмурясь, сдвинув брови в одну линию, Таисья возразила:
– Напрасно усмехаетесь. Никакая она не деятельница, а просто – революционерка, как все честные люди бедного сословия. Класса, – прибавила она. – И – не сумасшедшая, а… очень просто, если бы у вас убили любимого человека, так ведь вас это тоже ударило бы.
И, так как Самгин молчал, она сказала, точно утешая его:
– Зато около вас – человек, который не будет следить за вами, не побежит доносить в полицию.
– Это, конечно, весьма ценно. Попробую заняться контрабандой или печатать деньги, – пошутил Клим Иванович Самгин. Таисья, приподняв брови, взглянула на него.
– Рассердить меня хотите? Трудное дело.
– Нет, – поспешно сказал Самгин, – нет, я не хочу этого. Я шутил потому, что вы рассказывали о печальных фактах… без печали. Арест, тюрьма, человека расстреляли.
Она вопросительно посмотрела на него, ожидая еще каких-то слов, но не дождалась и объяснила:
– Что же печалиться? Отца Ганьки арестовали и осудили за воровство, она о делах отца и мужа ничего не знала, ей тюрьма оказалась на пользу. Второго мужа ее расстреляли не за грабеж, а за участие в революционной работе.
И, помахивая платком в лицо свое, она добавила:
– Я не одну такую историю знаю и очень люблю вспоминать о них. Они уж – из другой жизни.
Самгин догадался, что подразумевает она под другой жизнью.
– Вы верите, что революция не кончилась? – спросил Самгин; она погрозила ему пальцем, говоря:
– Дурочкой считаете меня, да? Я ведь знаю: вы – не меньшевик. Это Иван качается, мечтает о союзе мелкой буржуазии с рабочим классом. Но если завтра снова эсеры начнут террор, так Иван будет воображать себя террористом.
Она усмехнулась.
– Я вам говорила, что он все хочет прыгнуть выше своей головы. Он – вообще… Что ему книга последняя скажет, то на душе его сверху и ляжет.
«Она очень легко может переехать на другую квартиру, – подумал Самгин и перестал мечтать о переводе ее к себе. – Большевичка. Наверное – не партийная, а из сочувствующих. Понимает ли это Иван?»
Открытие тем более неприятное, что оно раздражило интерес к этой женщине, как будто призванной заместить в его жизни Марину.
Как всегда, вечером собрались пестрые люди и, как всегда, начали словесный бой. Орехова восторженно заговорила о «Бытовом явлении» Короленко, а Хотяинцев, спрятав глаза за серыми стеклами очков, вставил:
– Три года молчал…
Орехова вскипела, замахала руками:
– Вы не имеете права сомневаться в искренности Короленко! Права не имеете.
– Да я – не сомневаюсь, только поздновато он почувствовал, что не может молчать. Впрочем, и Лев Толстой долго не мог, – гудел [он], те щадя свой бас.
– И вовсе неправда, что Короленко подражал Толстому, – никогда не подражал!
– Я не говорю, что подражал.
– Не говорите, но намекаете! Ах, какой вы озлобленный! Короленко защищал людей не меньше, чем ваш Толстой, такой… божественный путаник. И автор непростительной «Крейцеровой сонаты».
Спорили долго, пока не пришел сияющий Ногайцев и не объявил:
– Господа! Имею копию потрясающе интересного документа: письмо московского градоначальника Рейнбота генералу Богдановичу.
Замолчали, и тогда он прочитал:
– «В Москве у нас тихо, спокойно, К выборам в Думу ровно никакого интереса. Даже предвыборных собраний кадеты не устраивают. Попробовали устроить одно, – председатель позволил себе оскорбительные выражения по адресу чина полиции, за что тот собрание закрыл, а я оратора, для примера, посадил на три месяца. Революционеры собирались недавно на съезд, на котором тоже признали, что в Москве дела стоят очень плохо, но, к сожалению, считают, что в Петербурге – хорошо, а в Черниговской, Харьковской и Киевской губерниях – очень хорошо, а в остальных посредственно. Главным образом мне приходится теперь бороться с простым политическим хулиганством – так все измельчало в революционном лагере. Университет учится, сходки совершенно непопулярны: на первой было около 2500 (из 9 тысяч), на второй – 700, третьего дня – 150, а вчера, на трех назначенных, – около 100 человек».
– Наверно – хвастает, – заметил тощенький, остроносый студент Говорков, но вдруг вскочил и радостно закричал: – Подождите-ка! Да я же это письмо знаю. Оно к 907 году относится. Ну, конечно же. Оно еще в прошлом году ходило, читалось…
Начали спорить по поводу письма, дым папирос и слов тотчас стал гуще. На столе кипел самовар, струя серого вара вырывалась из-под его крышки горячей пылью. Чай разливала курсистка Роза Греймаы, смуглая, с огромными глазами в глубоких глазницах и ярким, точно накрашенным ртом.
Говорков, закинув вальцами черные пряди волос на затылок, подняв вверх надменное желтое лицо, предложил:
– Обратимся к фактам!
Обратились и – нашли, что Говорков – прав, а Хотяинцев утешительно сообщил, что для. суждения о спокойствии страны существуют более солидные факты: ассигновка на содержание тюрем увеличена до двадцати девяти миллионов, кредиты на секретные расходы правительства тоже увеличены.
– Как видите, о спокойствии нашем заботятся не только Рейнботы в прошлом, но и Столыпин в настоящем. Назначение махрового реакционера Кассо в министры народного просвещения…
Но его не слушали. Человек в сюртуке, похожий на военного, с холеным мягким лицом, с густыми светлыми усами, приятным баритоном, но странно и как бы нарочно заикаясь, упрекал Ногайцева:
– Где вы достаете все эти-те-те – ваши апокрифы и – фф-устрашающие бумажки, кого вы – пугаете и зачем?
– Я, Федор Васильевич, никаких апокрифов… И – никого…
– Н-нет, у вас тенденция заметна, вы именно испугать хотите меня.
– Я? Боже мой! Смешно слышать. Орехова, раскаленная докрасна, размахивая белым платком, яростно внушала Келлеру и Хотяинцеву:
– Вы прочитайте Томаша Масарика, его «Философские и социологические основы марксизма».
– Милюкова «Очерки» читал и – ничего, жив! Даже Ле-Бона читал, – гудел Келлер.
– Марксизм – это не социализм, – настаивала Орехова и качалась, точно пол колебался под ее ногами.
– Нет, – упрямо, но не спеша твердил Федор Васильевич, мягко улыбаясь, поглаживая усы холеными пальцами, ногти их сияли, точно перламутр. – Нет, вы стремитесь компрометировать жизнь, вы ее опыливаете-те-те чепухой. А жизнь, батенька, надобно любить, именно – любить, как строгого, но мудрого учителя, да, да! В конце концов она все делает по-хорошему.
– Н-ничего подобного, – крикнула ему Орехова, – он прищурил в ее сторону ласковые, но несколько водянистые глаза и вполголоса сказал:
– Ах, эта добрая женщина… Какие глупые слова:
«ничего подобного!» Все подобно чему-нибудь.
И, снова повысив голос, продолжал проповедовать:
– Вы, батенька, слишком легко подчиняетесь фактам, в ущерб идее. А – надо знать: принятие или непринятие той или иной идеи оправдывается чисто теоретическими соображениями, а отнюдь не степенью пригодности или непригодности этой идеи для обоснования практической деятельности.
Орехова уже снова втиснулась в спор Келлера и Хотяинцева, убеждая их:
– Маркс – не свободен от влияния расовой мысли, от мысли народа, осужденного на страдание. Он – пессимист и мститель, Маркс. Но я не отрицаю: его право на месть европейскому человечеству слишком обосновано, слишком.
– Верная мысль.
– Совершенно согласен, – одобрил красавец мужчина. Приятный баритон его звучал все самоуверенней, в пустоватых глазах светилась легкая улыбочка, и казалось, что пышные усы растут, становятся еще пышней.
«Лицо счастливца», – отметил Клим Иванович Самгин.
В двери, точно кариатида, поддерживая шум или не пуская его в соседнюю комнату, где тоже покрикивали, стояла Тося с папиросой в зубах и, нахмурясь, отмахивая рукою дым от лица, вслушивалась в неторопливую, самоуверенную речь красивого мужчины.
Клим Иванович Самгин пил чай, заставляя себя беседовать с Розой Грейман о текущей литературе, вслушиваясь в крики спорящих, отмечал у них стремление задеть друг друга, соображал:
«Что же объединяет их?»
Явился Дронов, с кульками и пакетами под мышкой, в руках; стоя спиной к гостям, складывая покупки в углубление буфета, он сердито объявил:
– Лев Толстой скрылся из дома. Ищут – нигде нет.
Это было встречено с большим интересом, всех примирило, а Орехова даже прослезилась:
– Домучили!
Стали расспрашивать Дронова о подробностях, но он лаконически ответил:
– Все, что знаю, – сказал…
Дронов сел рядом с Самгиным, попросил:
– Ты мне вина, Роза! Белого. И глубоко вздохнул.
– Кто этот красавец?
– Шемякин, чорт его… После расскажу. И, глядя, как Грейман силится вытащить пробку из горлышка бутылки, он забормотал:
– Был на закрытом докладе Озерова. Думцы. Редактора. Папаша Суворин и прочие, иже во святых. Промышленники, по производствам, связанным с сельским хозяйством, – настроены празднично. А пшеница в экспорт идет по 91 копейке, в восьмом году продавали по рубль двадцать. – Он вытащил из кармана записную книжку и прочитал: – «В металлургии капитал банков 386 миллионов из общей суммы 439, в каменноугольной – 149 из 199». Как это понимать надо?
– Я – не экономист, – откликнулся Самгин и подумал, что сейчас Иван напоминает Тагильского, каким тот бывал у Прейса.
Дронов спрятал книжку, выпил вина, прислушался к путанице слов.
– Величайший из великих, – истерически кричал Ногайцев. – Величайший! Не уступлю, Федор Васильевич, нет!
– Докажите… Дайте мне понять, какую идею-силу воплощал он в себе, какие изменения в жизни вызвала эта идея? Вы с учением Гюйо знакомы, да?
– Да-а! Толстой… Не трогает он меня. Чужой дядя. Плохо? Молчишь…
– Так – кто же этот Шемякин?
– Побочный сын какого-то знатного лица, чорт его… Служил в таможенном ведомстве, лет пять тому назад получил огромное наследство. Меценат. За Тоськой ухаживает. Может быть, денег даст на газету. В театре познакомился с Тоськой, думал, она – из гулящих. Ногайцев тоже в таможне служил, давно знает его. Ногайцев и привел его сюда, жулик. Кстати: ты ему, Ногайцеву, о газете – ни слова!
«Можно подумать, что он пользуется любовницей, чтоб привлекать богатых», – подумал Самгин.
– Гюйо? – гудел Говорков. – Кто же теперь читает Гюйо?
– О, господи! – с отчаянием восклицал Ногайцев. – Как же это? Всем известно: толстовство было…
– Толстого им надолго хватит, – сказал Дронов.
– Шумные люди, – заметил Самгин, чтобы не молчать.
Дронов, держа стакан в руке, как палку, прихлебывая вино, поправил Самгина:
– Пустые – хотел ты сказать. Да, но вот эти люди – Орехова, Ногайцев – делают погоду. Именно потому, что – пустые, они с необыкновенной быстротой вмещают в себя все новое: идеи, программы, слухи, анекдоты, сплетни. Убеждены, что «сеют разумное, доброе, вечное». Если потребуется, они завтра будут оспаривать радости и печали, которые утверждают сегодня…
– Совсем как вы, – неожиданно, вполголоса сказала Роза Грейман.
– Нет, Розочка, не совсем так, – серьезно возразил Дронов.
– Так, – твердо и уже громко сказала она. – Вы тоже из тех, кто ищет, как приспособить себя к тому, что нужно радикально изменить. Вы все здесь суетливые мелкие буржуа и всю жизнь будете такими вот мелкими. Я – не умею сказать точно, но вы говорите только о городе, когда нужно говорить уже о мире.
Говорила она с акцентом, сближая слова тяжело и медленно. Ее лицо побледнело, от этого черные глаза ушли еще глубже, и у нее дрожал подбородок. Голос у нее был бесцветен, как у человека с больными легкими, и от этого слова казались еще тяжелей. Шемякин, сидя в углу рядом с Таисьей, взглянув на Розу, поморщился, пошевелил усами и что-то шепнул в ухо Таисье, она сердито нахмурилась, подняла руку, поправляя волосы над ухом.
Орехова крикливо спросила:
– Что значит – о мире?
– Вы – не знаете?
И Роза начала перечислять:
– О революции турок, о разгоне меджилиса в Персии, об уничтожении финляндской конституции, об аннексии Боснии, Герцеговины Австрией, Кореи – Японией, о том, что немцы отвергли предложение Англии о сокращении морского флота, а социал-демократы не реагировали на это. Вот это – мир!
– И – что же прикажете мне делать с ним? – шутливо спросил Ногайцев.
Не ответив ему, Грейман продолжала:
– И в Китае – движение. Вы говорите о Толстом. Что вы сказали о нем? У него – нехорошая жена, неудачные дети, и в нем много противоречивого между художником и мыслителем. Вот и все. А Толстой – человек мира, его читают все народы, – жизнь бесчеловечна, позорна, лжива, говорит он. Он еще не зарыт в землю, но вы уже торопитесь насыпать сора на его могилу. Это – возмутительно. Поймите: Толстой убеждает изменить мир, а вы? Вы стараетесь изолировать себя от жизни, ищете места над нею, в стороне от нее, да, да. Именно к этому сводится ваша критика.