Текст книги "Жизнь Клима Самгина. "Прощальный" роман писателя в одном томе"
Автор книги: Максим Горький
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 113 (всего у книги 127 страниц)
Самгин через плечо свое присмотрелся к нему, увидал, что Кутузов одет в шведскую кожаную тужурку, похож на железнодорожного рабочего и снова отрастил обширную бороду и стал как будто более узок в плечах, но выше ростом. Но лицо нимало не изменилось, все так же широко открыты серые глаза и в них знакомая усмешка.
«Все такой же. Удивительно, что сыщики не могут поймать его».
Затем отметил, что внешне, но костюму, Кутузов не выделяется из группы людей, окружающих его.
Кутузов курил, борода его дымилась, слова звучали внятно, четко.
– Есть факты другого порядка и не менее интересные, – говорил он, получив разрешение. – Какое участие принимало правительство в организации балканского союза? Какое отношение имеет к балканской войне, затеянной тотчас же после итало-турецкой и, должно быть, ставящей целью своей окончательный разгром Турции? Не хочет ли буржуазия угостить нас новой войной? С кем? И – зачем? Вот факты н вопросы, о которых следовало бы подумать интеллигенции.
Самгин сидел около почти незаметной двери, окрашенной, расписанной так же, как стена, потолок, – дверь была прикрыта неплотно, за нею кто-то ворковал:
– «Друг мой, говорю я ему, эти вещи нужно понимать до конца или не следует понимать, живи полузакрыв глаза». – «Но – позволь, возражает он, я же премьер-министр!» – «Тогда – совсем закрой глаза!»
– Ой, это хорошо! – вскричала Елена. Веселая беседа за дверью мешала Самгину слушать Кутузова, но он все-таки ловил куски его речи.
– Одно из основных качеств русской интеллигенции – она всегда опаздывает думать. После того, как рабочие Франции в тридцатых и семидесятых годах показали силу классового пролетарского самосознания, у нас все еще говорили и писали о том, как здоров труд крестьянина и как притупляет рост разума фабричный труд, – говорил Кутузов, а за дверью весело звучал голос Елены:
– Я его видела у одной подруги моей без штанов…
– Очевидно, он уже тогда готовился предстать пред лицо Юпитера Романова.
– Совсем недавно наши легальные марксисты и за ними – меньшевики оценили, как поучителен для них пример французских адвокатов, соблазнительный пример Брианов, Мильеранов, Вивиани и прочих родных по духу молодчиков из мелкой буржуазии, которые, погрозив крупной социализмом, предают пролетариат и становятся оруженосцами капиталистов…
Самгин подумал: не следовало бы человеку с бородой говорить в таком тоне.
– Клевета! – крикнул кто-то, вслед за ним два-три голоса повторили это слово, несколько человек, вскочив на ноги, закричали, размахивая руками в сторону Кутузова.
– Вы не смеете…
– Ложь!
– А – «Вехи»? «Вехи»?
– Ага!
– А определение демократии как «грядущего хама»?
– Как гуннов, от которых «хранители мысли и веры» должны бежать, прятаться в пещеры и катакомбы.
– В России нет катакомб!
– Неправда! Киевская лавра – катакомбы…
– В Одессе тоже катакомбы есть.
– Среди русской интеллигенции нет предателей.
– Сколько угодно!
– Начните со Льва Тихомирова…
– Героическая жизнь интеллигенции засвидетельствована историей…
– Позвольте! Он говорил не о всей интеллигенции в целом…
Кутузов смеялся, борода его тряслась, он тоже выкрикивал:
– Позвольте, я не кончил…
– И не надо.
– Знаем вас, ряженых!
Из маленькой двери вышла Елена, спрашивая:
– Что случилось?
За нею, подпрыгивая, точно резиновый мяч, выкатился кругленький человечек с румяным лицом и веселыми глазами счастливого.
Кутузов махнул рукой и пошел к дверям под аркой в толстой стене, за ним двинулось еще несколько человек, а крики возрастали, становясь горячее, обиженней, и все чаще, настойчивее пробивался сквозь шум знакомо звонкий голосок Тагильского.
Самгин тоже чувствовал себя задетым и даже угнетенным речью Кутузова. Особенно угнетало сознание, что он не решился бы спорить с Кутузовым. Этот человек едва ли поймет непримиримость Фауста с дон-Кихотом.
– Большевик. Большевики – не демократы, нет! Елена, прищурив глаза, посмотрела на потолок, на людей и спросила:
– Похоже на пирог с грибами – правда? Самгин, молча улыбаясь женщине, прислушивался к раздражающему голосу Тагильского:
– Оценки всех явлений жизни исходят от интеллигенции, и высокая оценка ее собственной роли, ее общественных заслуг принадлежит ей же. Но мы, интеллигенты, знаем, что человек стесняется плохо говорить о самом себе.
Вспыхнули сердитые восклицания:
– Неправда!
– Толстовщина!
– Демагогия какая-то!
Но голос Тагильского трудно было заглушить, он впивался в шум, как свист.
– Пожалуйста, не беспокойтесь! Я не намерен умалять чьих-либо заслуг, а собственных еще не имею. Я хочу сказать только то, что скажу: в первом поколении интеллигент являет собой нечто весьма неопределенное, текучее, неустойчивое в сравнении с мужиком, рабочим…
– Какое оригинальное открытие!
– Не тратьте иронию зря, у нас ее мало, – продолжал Тагильский, заставляя слушать его. – Я знаю: у нас – как во Франции – есть достаточное количество потомственных интеллигентов. Их деды – попы, мелкие торговцы, трактирщики, подрядчики, вообще – городское мещанство, но их отцы ходили в народ, судились по делу 193-х, сотнями сидели в тюрьмах, ссылались в Сибирь, их детей мы можем отметить среди эсеров, меньшевиков, но, разумеется, гораздо больше среди интеллигенции служилой, то есть так или иначе укрепляющей структуру государства, все еще самодержавного, которое в будущем году намерено праздновать трехсотлетие своего бытия.
– Короче! – приказал кто-то, а Тагильский спросил:
– Это приказание относится ко мне или к самодержавию?
Человека три засмеялось.
Кругленький Лаптев-Покатилов, стоя за спиной Елены и покуривая очень душистую папиросу, вынул <из> зубов янтарный мундштук и, наклонясь к плечу женщины, вполголоса сказал:
– Странно будет, если меня завтра не вызовут в жандармское управление.
– А вы не балуйте, папашка, – ответила Елена. – Я и подумать не могла, что у вас сегодня эдакое. Тагильский, не видимый Самгину, продолжал:
– Бородатый человек, которому здесь не дали говорить, – новый тип русского интеллигента…
– Были, были у нас такие!
– Не встречал. Большевизм имеет свои оригинальные черты.
– Какие? Интересно знать.
– Читайте «Правду», – посоветовал Тагильский. Тут сразу заговорили десятка два людей, Самгин выделил истерическое восклицание Алябьева:
– Совет невежды! В тот век, когда Бергсон начинает новую эру в истории философии…
– Митя сердится, – сказала Елена, усмехаясь, Лаптеву. Он тоже усмехнулся:
– Митя чувствует демос личным своим врагом. Мы, старые дворяне, гораздо более терпимы, чем современная молодежь…
Где-то близко жаловался Ногайцев:
– Что же это? Не хватает своего ума – немецко-еврейским жить решили? Боже мой…
Старушка в очках, грозно потрясая записной книжкой, кричала Тагильскому мужским, басовитым голосом;
– Этот ваш приятель, нарядившийся рабочим, пытается изобразить несуществующее, фантазию авантюристов. Я утверждаю: учение о классах – ложь, классов – нет, есть только люди, развращенные материализмом и атеизмом, наукой дьявола, тщеславием, честолюбием.
– Вот! Верно, – выкрикивал Ногайцев. – Старики Лафарги, дочь Маркса и зять его, кончили самоубийством – вот он, материализм!
Все-таки сквозь шум голосов просверливался, просачивался тонкий голосок Тагильского:
– Мой вопрос – вопрос интеллигентам вчерашнего дня: страна – в опасном положении. Массовое убийство рабочих на Ленских промыслах вновь вызвало волну политических стачек…
– Это – экономические стачки.
– Нет. В экономических участвовало не больше полутораста тысяч, в политических свыше полумиллиона».
Тагильский угрожал войной с Германией, ему возражали: в рейхстаге большинство социалисты, председатель Шейдеман, – они не позволят буржуазии воевать.
– А если начнут французы?
– Вспомните манифестацию рабочих Берлина по поводу Агадира…
– Французы – не начнут!
– Сорок лет готовятся, а – не начнут? Шутите!
– К порядку, господа! Призываю к порядку, – кричал профессор, неслышно стуча карандашом но столу, и вслед за ним кто-то пронзительно, как утопающий, закричал, завыл:
– Никто из присутствующих здесь не произнес священное слово – отечество! И это ужасно, господа! Этим забвением отечества мы ставим себя вне его, сами изгоняемся из страны отцов наших.
– Не все отцы возбуждают любовь детей.
– Разве не по стопам отцов мы дошли туда, где находимся?
Но оратор, должно быть, оглушив себя истерическим криком своим, не слышал возражений.
– Господа, – взывал он. – Воздадим.
Было ясно, что люди уже устали. Они разбились на маленькие группки, говорили вполголоса, за спиною Самгин а кипел горячий шопот:
– Почти сто лет историю Франции делают адвокаты…
– Господа! Воздадим должное партии конституционалистов-демократов, ибо эта партия знает, что такое отечество, чувствует отечество, любит его.
– Милюковцы уже не демократы, – крикнул кто-то, ему тотчас возразили:
– Но еще не буржуа!
– Дойдут!
– Однако это скучно, – сказала Елена, сморщив лицо, Лаптев тотчас поддержал ее:
– И давно уже – скучно!
Было очень душно, а люди все сильнее горячились, хотя их стало заметно меньше. Самгин, не желая встретиться с Тагильским, постепенно продвигался к двери, и, выйдя на улицу, глубоко вздохнул.
Только что прошел обильный дождь, холодный ветер, предвестник осени, гнал клочья черных облаков, среди них ныряла ущербленная луна, освещая на секунды мостовую, жирно блестел булыжник, тускло, точно оловянные, поблескивали стекла окон, и все вокруг как будто подмигивало. Самгина обогнали два человека, один из них шел точно в хомуте, на плече его сверкала медная труба – бас, другой, согнувшись, сунув руки в карманы, прижимал под мышкой маленький черный ящик, толкнув Самгина, он пробормотал:
– Извиняюсь, – и затем добавил: – Ни чорта не будет! Так вот: подудим, поедим, попьем, поспим, помрем…
– А вот увидишь, – громко сказал человек с трубой.
«Да, что-то будет, – подумал Самгин. – Война? Едва ли. Но – лучше война. Создалось бы единство настроения. Расширятся права Думы».
Как всегда, после пассивного участия в собраниях людей, он чувствовал себя как бы измятым словами, пестротою и обилием противоречий. И, как всегда, он вынес из собрания у Лаптева обычное пренебрежение к людям.
«Ни Фаусты, ни дон-Кихоты, – думал он и замедлил шаг, доставая папиросу, взвешивая слова Тагильского о Кутузове: – Новый тип русского интеллигента?»
Его настолько встревожила эта мысль, что он заставил себя не думать о Кутузове.
Остановился, закурил и, медленно шагая дальше, уговаривал себя:
«Таким типом, может быть, явился бы человек, гармонически соединяющий в себе дон-Кихота и Фауста. Тагильский… Чего хочет этот… иезуит? Тем, что он говорил, он, наверное, провоцировал. Хотел знать количество сторонников большевизма. Рабочие – если это были действительно рабочие – не высказались. Может быть, они – единственные большевики в… этой начинке пирога. Елена – остроумна».
И почти уже озлобленно он подумал:
«Тусклые, мелкие люди. А между тем жизнь снова угрожает событиями, которые потребуют сопротивления им. Потребуют, ибо они – грозят порабощением личности, еще более тяжким порабощением. Да, да – каждая мысль имеет право быть высказанной, каждая личность обладает неоспоримым правом мыслить свободно, независимо от насилия эпохи и среды», – это Клим Иванович Самгин твердо помнил. Он мог бы одинаково свободно и с равной силой повторить любую мысль, каждую фразу, сказанную любым человеком, но он чувствовал, что весь поток этих мыслей требует ограничения в единую норму, включения в берега, в русло. Он видел, что каждый из людей плавает на поверхности жизни, держась за какую-то свою соломинку, и видел, что бесплодность для него словесных дождей и вихрей усиливала привычное ему полупрезрительное отношение к людям, обостряло это отношение до сухой и острой злости. Он опасался выступать в больших собраниях, потому что видел: многие из людей владеют искусством эристики изощреннее его, знают больше фактов, прочитали больше книг. Существуют люди, более талантливые, чем он. Да, к сожалению, существуют такие. И Клим Иванович Самгин вспоминал горбатенькую девочку, которая смело, с глубокой уверенностью в своем праве крикнула взрослым:
«Да – что вы озорничаете? Не ваши детеныши-то!»
Снова начал капать дождь. Самгин взял извозчика, спрятался под кожаный верх пролетки. Лошадь бежала тихо, уродливо подпрыгивал ее круп, цокала какая-то развинченная железина, по коже над головой седока сердито барабанил дождь.
«Какая скудная жизнь!» – обиженно думал Клим Иванович.
Но это его настроение держалось недолго. Елена оказалась женщиной во всех отношениях более интересной, чем он предполагал. Искусная в технике любви, она легко возбуждала его чувственность, заставляя его переживать сладчайшие судороги не испытанной им силы, а он был в том возрасте, когда мужчина уже нуждается в подстрекательстве со стороны партнерши и благодарен женщине за ее инициативу.
– Я люблю любить, как угарная, – сказала она как-то после одной из схваток, изумившей Самгина. – Любить, друг мой, надо виртуозно, а не как животные или гвардейские офицеры.
Интересна была она своим знанием веселой жизни людей «большого света», офицеров гвардии, крупных бюрократов, банкиров. Она обладала неиссякаемым количеством фактов, анекдотов, сплетен и рассказывала все это с насмешливостью бывшей прислуги богатых господ, – прислуги, которая сама разбогатела и вспоминает о дураках.
Так как она любила читать и уже много читала, у нее была возможность сравнивать живых с умершими и настоящих с выдуманными.
– Ах, если б можно было написать про вас, мужчин, все, что я знаю, – говорила она, щелкая вальцами, и в ее глазах вспыхивали зеленоватые искры. Бойкая, настроенная всегда оживленно, окутав свое тело подростка в яркий китайский шелк, она, мягким шариком, бесшумно каталась из комнаты в комнату, напевая французские песенки, переставляя с места на место медные и бронзовые позолоченные вещи, и стрекотала, как сорока, – страсть к блестящему у нее была тоже сорочья, да и сама она вся пестро блестела.
К вещам она относилась почтительно, с любовью, ласково поглаживала их пальцами, предлагая Самгину:
– Посмотри, как ловко это сделано!
– Замечательно, – соглашался Клим Иванович, глядя сквозь очки на уродливого китайского божка и подозревая, что она его экзаменует, изучает его вкусы.
Устав бегать, она, с папиросой в зубах, ложилась на кушетку и очень хорошо рассказывала анекдоты, сопровождая звонкую игру голоса быстрым мельканием мелких гримас.
– Приезжает домой светская дама с гостьей и кричит на горничную: «Зачем это вы переставили мебель и вещи в гостиной так глупо, бессмысленно?» – «Это не я-с, это барышня приказали». Тогда мамаша говорит гостье:. «У моей дочери замечательно остроумная, фантазия».
Самгин любезно усмехался, находил анекдоты такого типа плоскими, вычитанными из юмористических журналов, и немедленно забывал их. Но нередко он слышал анекдоты другого рода:
– Кутили у «Медведя» в отдельном кабинете, и один уездный предводитель дворянства сказал, что он [за] полную передачу земли крестьянам. «Надобно отдать им землю даром!» – «А у вас есть земля?» – «Ну, а – как же? Но – заложена и перезаложена, так что банк продает ее с аукциона. А я могу сделать себе карьеру в Думе, я неплохой оратор». Смешно?
– Смешно, – соглашался Клим Иванович.
– А знаешь, что сказал министр Горемыкин Суворину: «Неплохо, что мужики усадьбы жгут. Надо встряхнуть дворянство, чтоб оно перестало либеральничать».
Самгин, не интересуясь, откуда ей известно мнение министра, спросил:
– Когда это было?
– В пятом году. В этот год очень сильно кутили. А старик Суворин милый и умный. Такой замечательный знаток театра. Но актеров – не любит. В нем есть что-то мужицкое, суровое, актеров и актрис он считает блаженными негодниками. «У актера своей молитвы нет, а надобно, чтоб у каждого человека была своя молитва», – вот как он говорил. Я встречала его довольно часто, хотелось попасть в театр к нему. Но он сказал: «Нет, Лена, вы – для оперетки, для водевиля, но оперетку – не люблю, водевилей у меня не играют». Он – странный. Впрочем, все русские – странные: нельзя понять, чего они хотят: республики или всемирного потопа?
Самгин, слушая такие рассказы и рассуждения, задумчиво и молча курил и думал, что все это не к лицу маленькой женщине, бывшей кокотке, не к лицу ей и чем-то немножко мешает ему. Но он все более убеждался, что из всех женщин, с которыми он жил, эта – самая легкая и удобная для него. И едва ли он много проиграл, потеряв Таисью.
Свою биографию Елена рассказала очень кратко и прерывая рассказ длинными паузами: бабушка ее Ивонна Данжеро была акробаткой в цирке, сломала ногу, а потом сошлась с тамбовским помещиком, родила дочь, помещик помер, бабушка открыла магазин мод в Тамбове. Мать училась в гимназии, кончила, в это время бабушка умерла, задавленная пожарной командой. Мать преподавала в гимназии французский и немецкий языки, а ее отдала в балетную школу, откуда она попала в руки старичка, директора какого-то департамента министерства финансов Василия Ивановича Ланена.
– А после него – дальше! – просто закончила она.
– А – мать? – спросил Самгин.
– Умерла в Крыму от чахотки. Отец, учитель физики, бросил ее, когда мне было пять или шесть лет.
Самгину казалось, что теперь Елена живет чистоплотно и хотя сохранила старые знакомства, но уже не принимает участия в кутежах и даже, как он заметил по отношению Лаптева к ней, пользуется дружелюбием кутил.
Он был с нею в Государственной думе в тот день, когда там слушали запрос об убийствах рабочих на Ленских промыслах.
– В ложе министров налево, крайний – премьер – Макаров, – знаешь? – шептала Елена. – Нет, подумай, – продолжала она шептать, – я этого гуся без штанов видела у одной подруги-француженки, а ему поручили Россией командовать… Вот это – анекдот!
Ее шопот досадно мешал Самгину сравнивать картину заседания парижского парламента с картиной, развернутой пред ним в этот час. Там, в Париже, сидели фигуры в большинстве однообразно тяжеловатые, коренастые, – сидели спокойно и свободно, как у себя дома, уверенные, что они воплощают в себе волю народа Франции. Среди них немало юристов, знатоков права, и юристы стоят во главе их, руководят ими. Эти люди живут на земле, которая не качается под ними. Они представляют давно организованные партии, каждая партия имеет свою историю, свои традиции.
Тут Самгину вспомнилось произнесенное на собрании слово – отечество.
«У этих людей с 789 года есть отечество. Они его завоевали».
– Вот уж кто умеет рассказывать анекдоты – это он, Макаров, – шептала Елена. – А посмотри, какая противная морда у Маркова. И этот бездарный паяц Пуришкевич. Вертится, точно его поджаривают. Не очень солидное сборище, а?
– Да, – согласился Самгин, напряженно рассматривая людей, которые хотят быть законодателями, и думая:
«Что может дать мне Ногайцев?»
Ногайцев извивался в кресле рядом с толстым, рыжебородым, лысоватым человеком в поддевке. Самгину казалось, что шея этого человека гораздо шире головы и голова не покоится на шее, а воткнута в нее и качается на ней, точно арбуз на блюде, которое толкает кто-то. Отечество этого человека, вероятно, ограничено пределами его уезда или губернии. Марков похож на провинциального дьякона, у него скулы инородца, мордовские скулы. Родзянко – на метр-д-отеля. Преобладают какие-то люди без лиц и, вероятно, без речей. Эти люди, заполняющие амфитеатр, слишком разнообразно одетые, ведут себя нервозно, точно школьники в классе, из которого ушел учитель. Перешептываются, наклоняясь друг к другу, подскакивая в креслах. Вот обернулся к депутату, сидящему сзади его, профессор Милюков, человек с круглой серебряной головкой, красным личиком новорожденного и плотным рядом острых блестящих зубов. Он улыбается, как бы готовясь укусить. Этот имеет представление об отечестве. Это – величина. А – кто еще равен ему в разноплеменном сборище людей, которые перешептываются, оглядываются, слушая, как один из них, размахивая рукою, читает какую-то бумагу, прикрыв ею свое лицо? Впереди их, в большом ящике, блестят золоченые мундиры министров, и над одним мундиром трясется, должно быть, от смеха, седенькая бородка министра юстиции.
Клим Иванович Самгин был не настолько честолюбив, чтоб представить себя одним из депутатов или даже лидером партии, но он вспомнил мнение Лютова о нем и, нимало не напрягая воображение, вполне ясно увидел себя в ложе членов правительства.
Вот, наконец, произнесена фраза: «Так было, так будет». Она вызвала шум, сердитый, угрюмый, на левых скамьях, громкие рукоплескания монархистов. Особенно громко хлопая, стоя, широко размахивая руками, чело-вис в поддевке, встряхивая маленькой головкой, точно пытаясь сбросить ее с шеи, неестественно толстой. Ногайцев сидел, спрятав голову в плечи, согнув спину, положив руки на пюпитр и как будто собираясь прыгнуть. Все люди в зале шевелились, точно весь зал встряхнул чей-то толчок. Фразу сказал министр с лицом солидного лакея первоклассной гостиницы, он сказал ее нахмурив лицо и тоном пророка.
– Ах, болтун! Это он у Леонида Андреева взял, – прошептала Елена, чему-то радуясь, и даже толкнула Самгина локтем в бок.
Самгин вспомнил наслаждение смелостью, испытанное им на встрече Нового года, и подумал, что, наверное, этот министр сейчас испытал такое же наслаждение. Затем вспомнил, как укротитель Парижской коммуны, генерал Галифе, встреченный в парламенте криками:
«Убийца!» – сказал, топнув ногой: «Убийца? Здесь!» Ой, как закричали!
– Знал бы ты, какой он дурак, этот Макаров, – точно оса, жужжала Елена в ухо ему. – А вон этот, который наклонился к Набокову, Шура Протопопов, забавный человечек. Набоков очень элегантный мужчина. А вообще какие все неуклюжие, серые…
Клим Иванович согласно кивнул головой. Да, пожалуй, и не нужно обладать особенной смелостью для того, чтоб говорить с этими людями решительно, тоном горбатой девочки. Пред ним, одна за другой, мелькали, точно падая куда-то, полузабытые картины: полиция загоняет московских студентов в манеж, мужики и бабы срывают замок с двери хлебного «магазина», вот поднимают колокол на колокольню; криками ура встречают голубовато-серого царя тысячи обывателей Москвы, так же встречают его в Нижнем-Новгороде, тысяча людей всех сословий стоит на коленях пред Зимним дворцом, поет «Боже, царя храни», кричит ура. А этот царь, по общему мнению, – явное ничтожество, бездарный, безвольный человек, которым будто бы руководит немка-жена и какой-то проходимец, мужик из Сибири, может быть, потомок уголовного преступника. Вот, наконец, десятки тысяч москвичей идут под красными флагами за красным, в цветах, гробом революционера Николая Баумана, после чего их расстреливают.
«Здесь собрались представители тех, которые стояли на коленях, тех, кого расстреливали, и те, кто приказывает расстреливать. Люди, в массе, так же бездарны и безвольны, как этот их царь. Люди только тогда становятся силой, творящей историю, когда во главе их становится какой-нибудь смельчак, бывший поручик Наполеон Бонапарте. Да, – «так было, так будет».
Елена все шептала, называя имена депутатов, характеризуя их, Клим Иванович Самгин наклонил к лицу ее голову свою, подставил ухо, делая вид, что слушает, а сам быстро соображал:
«…Нужна смелость и – простой, ясный лозунг: Франция, отечество, страна отцов. Этот лозунг понятен только буржуазии, которая непрерывно, из рода в род, развивает промысла и торговлю своего отечества, командует его хозяйством, заставляет работать на свое отечество африканцев, индусов, китайцев. На каждого англичанина работает пятеро индусов. Возможен ли лозунг – Россия, отечество в стране, где непрерывно развертывается драма раскола отцов и детей, где почти каждое десятилетие разрывает интеллигентов на шестидесятников, семидесятников, народников, народовольцев, марксистов, толстовцев, мистиков?..»
Клим Иванович чувствовал себя так, точно где-то внутри его прорвался нарыв, который мешал ему дышать легко. С этим настроением легкости, смелости он вышел из Государственной думы, и через несколько дней, в этом же настроении, он говорил в гостиной известного адвоката:
– Через несколько месяцев Романовы намерены устроить празднование трехсотлетия своей власти над Россией. Государственная дума ассигновала на этот праздник пятьсот тысяч рублей. Как отнесемся мы, интеллигенция, к этому праздничку? Не следует ли нам вспомнить, чем были наполнены эти три сотни лет?
Он старался говорить не очень громко, памятуя, что с годами суховатый голос его звучит на высоких нотах все более резко и неприятно. Он избегал пафоса, не позволял себе горячиться, а когда говорил то, что казалось ему особенно значительным, – понижал голос, заметив, что этим приемом усиливает напряжение внимания слушателей. Говорил он сняв очки, полагая, что блеск и выражение близоруких глаз весьма выгодно подчеркивает силу слов.
Он сделал краткий очерк генеалогии Романовых, указал, что последним членом этой русской фамилии была дочь Петра Первого Елизавета, а после ее престол империи российской занял немец, герцог Гольштейн-Готторпский. Он был уверен, что для некоторых слушателей этот исторический факт будет новостью, и ему показалось, что он не ошибся, некоторые из слушателей были явно удивлены. Оценив их невежество презрительной усмешкой, господин Самгин стал говорить смелее. Перечислил все народные восстания от Разина до Пугачева, не забыв и о бунте Кондрата Булавина, о котором он знал только то, что был донской казак Булавин и был бунт, а чего хотел донской казак и в каких формах выразилось организованное им движение, – об этом он знал столько же, как и все.
– Юноша Михаил Романов был выбран боярами в цари за глупость, – докторально сообщал Самгин слушателям. – Единственный умный царь из этой семьи – Петр Первый, и это было так неестественно, что черный народ признал помазанника божия антихристом, слугой Сатаны, а некоторые из бояр подозревали в нем сына патриарха Никона, согрешившего с царицей. – Кратко изобразив царствование цариц, Александра, Николая Первого и еще двух Александров, он сказал: – Весьма похоже, что ныне царствующий Николай Второй – родня Михаилу Романову только по глупости.
Тут он сделал перерыв, отхлебнул глоток чая, почесал правый висок ногтем мизинца и, глубоко вздохнув, продолжал:
– Итак, Россия, отечество наше, будет праздновать триста лет власти людей, о которых в высшей степени трудно сказать что-либо похвальное. Наш конституционный царь начал свое царствование Ходынкой, продолжил Кровавым воскресеньем 9 Января пятого года и недавними убийствами рабочих Ленских приисков.
– Вы забыли о войне с Москвой, – крикнул кто-то, не видимый из темного угла.
– Нет, не забыл, – откликнулся Самгин. – Я все помню, но останавливаюсь на деяниях самодержавия наиболее эффектных.
– Уж чего эффектнее!
– Московские события пятого года я хорошо знаю, но у меня по этому поводу есть свое мнение, и – будучи высказано мною сейчас, – оно отвело бы нас далеко в сторону от избранной мною темы.
– Просим не прерывать, – мрачно и угрожающе произнес высокий человек с длинной, узкой бородой и закрученными в кольца усами. Он сидел против Самгина и безуспешно пытался поймать ложкой чаинку в стакане чая, давно остывшего.
Клим Иванович Самгин продолжал говорить. Он выразил – в форме вопроса – опасение: не пойдет [ли] верноподданный народ, как в 904 году, на Дворцовую площадь и не встанет ли на колени пред дворцом царя по случаю трехсотлетия.
– Мы, русские, слишком охотно становимся на колени не только пред царями и пред губернаторами, но и пред учителями. Помните:
Учитель! Перед именем твоим
Позволь смиренно преклонить колена.
– Неверно цитируете, – с удовольствием отметил человек из угла.
– Заметив, как легко мы преклоняем колена, – этой нашей склонностью воспользовалась Япония, а вслед за нею – немцы, заставив нас заключить с ними торговый договор, выгодный только для них. Срок действия этого договора истекает в четырнадцатом году. Правительство увеличивает армию, усиливает флот, поощряет промышленность, работающую на войну. Это – предусмотрительно. Балканские войны никогда еще не обходились без нашего участия…
– Мне кажется возможным, что самодержавие в год своего трехвекового юбилея предложит нам – в качестве подарка – войну.
– А даже маленькая победа может принести нам большой вред, – крикнул человек дз угла, бесцеремонно перебив речь Самгина, и заставил его сказать:
– Я – кончил.
Гости молчали, ожидая, что скажет хозяин. Величественный, точно индюк, хозяин встал, встряхнул полуседой курчавой головой артиста, погладил ладонью левой руки бритую щеку, голубоватого цвета, и, сбивая пальцем пепел папиросы в пепельницу, заговорил сдобным баритоном:
– Очень интересная речь. Разрешу себе подчеркнуть только один ее недостаток: чуть-чуть много истории. Ах, господа, история! – вполголоса н устало воскликнул он. – Кто знает ее? Она еще не написана, нет! Ее писали, как роман, для утешения людей, которые ищут и не находят смысла бытия, – я говорю не о временном смысле жизни, не о том, что диктует нам властное завтра, а о смысле бытия человечества, засеявшего плотью своей нашу планету так тесно. Историю пишут для оправдания и прославления деяний нации, расы, империи. В конце концов история – это памятная книга несчастий, страданий и вынужденных преступлений наших предков. И внимательное чтение истории внушает нам более убедительно, чем евангелие: будьте милостивы друг к другу.
Он устало прикрыл глаза, покачал головою, красивым движением кисти швырнул папиросу в пепельницу, – швырнул ее, как отыгранную карту, и, вздохнув глубоко, вскинув энергично красивую голову, продолжал:
– История жизни великих людей мира сего – вот подлинная история, которую необходимо знать всем, кто не хочет обольщаться иллюзиями, мечтами о возможности счастья всего человечества. Знаем ли мы среди величайших людей земли хоть одного, который был бы счастлив? Нет, не знаем… ^ утверждаю: не знаем и не можем знать, потому что даже при наших очень скромных представлениях о счастье – оно не было испытано никем из великих.
Лицо его приняло горестное выражение, и в сочном голосе тоже звучала горечь. Он играл голосом и словами с тонким, отлично разработанным искусством талантливого лицедея, удивляя обилием неожиданных интонаций, певучестью слов, которыми он красиво облекал иронию и печаль, тихий гнев и лирическое сознание безнадежности бытия. С чувством благоговения и обожания он произносил имена – Леонардо Винчи, Джонатан Свифт, Верлен, Флобер, Шекспир, Байрон, Пушкин, Лермонтов, – бесконечное количество имен, – и называл всех носителей их великомучениками: