Текст книги "Жизнь Клима Самгина. "Прощальный" роман писателя в одном томе"
Автор книги: Максим Горький
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 99 (всего у книги 127 страниц)
– Да, – говорил Самгин каким-то своим еще не оформленным мыслям. – Да, да. – И вспоминал Алину около трупа Лютова.
Говор толпы становился как будто тише, когда появлялись особенно оригинальные экипажи. Рядом с коляской, обгоняя ее со стороны Бердникова, шагала, играя удилами, танцуя, небольшая белая лошадь, с пышной, длинной, почти до копыт, гривой; ее запрягли в игрушечную коробку на двух высоких колесах, покрытую сияющим лаком цвета сирени; в коробке сидела, туго натянув белые вожжи, маленькая пышная смуглолицая женщина с темными глазами и ярко накрашенным ртом. Она ласково и задорно улыбалась, правя лошадью, горяча ее, на ней голубая курточка, вышитая серебром, спицы колес экипажа тоже посеребрены и, вращаясь, как бы разбрызгивают белые искры, так же искрится и серебро шитья на рукавах курточки. Сзади экипажа, на высокой узенькой скамейке, качается, скрестив руки на груди, маленький негр, весь в белом, в смешной шапочке на курчавой голове, с детским личиком и важно или обиженно надутыми губами. Бердников почтительно приподнял шляпу и сунул голову вперед, сморщив лицо улыбкой; женщина, взглянув на него, приподняла черные брови и ударила лошадь вожжой. Бердников вздохнул, накрываясь шляпой.
– С-стервоза, – сказал он, присвистывая. – В большой моде… Высокой цены. Сейчас ее содержит один финансист, кандидат в министры торговли…
В черной коляске, формой похожей на лодку, запряженной парой сухощавых, серых лошадей, полулежала длинноногая женщина; пышные рыжеватые волосы, прикрытые черным кружевом, делали ее лицо маленьким, точно лицо подростка. Ее золотистые брови нахмурены, глаза прикрыты ресницами, плотно сжатые, яркие губы придавали ее лицу выражение усталости и брезгливости. Под черной пеной кружев четко видно ее длинное, рыбье тело, туго обтянутое перламутровым шелком, коляска покачивалась на мягких рессорах, тело женщины тихонько вздымалось и опадало, как будто таяло. Лошадьми правил большой синещекий кучер с толстыми черными усами, рядом с ним сидел человек в костюме шотландца, бритый, с голыми икрами, со множеством золотых пуговиц на куртке, пуговицы казались шляпками гвоздей, вбитых в его толстое тело.
– Это что же? Аллегория какая-то, что ли? – спросил Попов, ухмыляясь.
Бердников тотчас откликнулся:
– Применяют безобразное, чтоб подчеркнуть красоту, понимаешь? Они, милейший мой, знают, кого чем взять за жабры. Из-за этой душечки уже две дуэли было…
– На булавках дуэли-то?
Бердников хотел что-то сказать, но только свистнул сквозь зубы: коляску обогнал маленький плетеный шарабан, в нем сидела женщина в красном, рядом с нею, высунув длинный язык, качала башкой большая собака в пестрой, гладкой шерсти, ее обрезанные уши торчали настороженно, над оскаленной пастью старчески опустились кровавые веки, тускло блестели рыжие, каменные глаза.
– Собаки, негры, – жаль, чертей нет, а то бы и чертей возили, – сказал Бердников и засмеялся своим странным, фыркающим смехом. – Некоторые изображают себя страшными, ну, а за страх как раз надобно прибавить. Тут в этом деле пущена такая либертэ, что уже моралитэ – места нету!
Лицо Попова налилось бурой кровью, глаза выкатились, казалось, что он усиленно старается не задремать, но волосатые пальцы нервозно барабанили по коленям, голова вращалась так быстро, точно он искал кого-то в толпе и боялся не заметить. На тестя он посматривал сердито, явно не одобряя его болтовни, и Самгин ждал, что вот сейчас этот неприятный человек начнет возражать тестю и затрещит бесконечный, бесплодный, юмористически неуместный на этом параде красивых женщин диалог двух русских, которые все знают.
«Все, кроме самих себя, – думал Самгин. – Я предпочитаю монологи, их можно слушать не возражая, как слушаешь шум ветра. Это не обязывает меня иметь в запасе какие-то истины и напрягаться, защищая их сомнительную святость…»
Пара темнобронзовых, монументально крупных лошадей важно катила солидное ландо: в нем – старуха в черном шелке, в черных кружевах на седовласой голове, с длинным, сухим лицом; голову она держала прямо, надменно, серенькие пятна глаз смотрели в широкую синюю спину кучера, рука в перчатке держала золотой лорнет. Рядом с нею благодушно улыбалась, кивая головою, толстая дама, против них два мальчика, тоже неподвижные и безличные, точно куклы.
– Де-Лярош-Фуко, – объяснял Бердников, сняв шляпу, прикрывая ею лицо. – Маркиза или графиня… что-то в этом роде. Моралистка. Ханжа. Старуха – тоже аристократка, – как ее? Забыл фамилию… Бульон, котильон… Крильон? Деловая, острозубая, с когтями, с большим весом в промышленных кругах, чорт ее… Филантропит… Нищих подкармливает… Вы, господин Самгин, моралист? – спросил он, наваливаясь на Самгина.
– Предпочитаю воздерживаться, – ответил Клим и упрекнул себя за необдуманный ответ.
– Приятно знать, – услыхал он одобрительный возглас. – Я как раз женщин этих не осуждаю. Более того, ежели подсчитать, какой доход дают кокотки Парижу, так можно даже как раз уважение почувствовать к ним. Не шучу! Текстиль, ювелирное, портновское дело, домашняя обстановка и всякий эдакий «артикль де Пари» – это всё кокоточки двигают, поверьте! Сначала – кокотка, а за нею уже и всякая другая фамма [21]. И ведь заметьте, что кокотка преимущественно стрижет не француза, а иностранца. Вот банкиры здешние заемчик дали нам для погашения волнений, – ведь в этом займе кокоточный заработок серьезную частицу имеет…
– Чорт знает что вы говорите, – проворчал Попов.
– Правду говорю, Григорий, – огрызнулся толстяк, толкая зятя ногой в мягком замшевом ботинке. – Здесь иная женщина потребляет в год товаров на сумму не меньшую, чем у нас население целого уезда за тот же срок. Это надо понять! А у нас дама, порченная литературой, старается жить, одеваясь в ризы мечты, то воображает себя Анной Карениной, то сумасшедшей из Достоевского или мадам Роллан, а то – Софьей Перовской. Скушная у нас дама!
Самгин слушал рассеянно и пытался окончательно определить свое отношение к Бердникову. «Попов, наверное, прав: ему все равно, о чем говорить». Не хотелось признать, что некоторые мысли Бердникова новы и завидно своеобразны, но Самгин чувствовал это. Странно было вспомнить, что этот человек пытался подкупить его, но уже являлись мотивы, смягчающие его вину.
«Привык вращаться в среде продажного чиновничества…» Он пропустил мимо ушей какое-то замечание Попова, Бердников пренебрежительно кричал зятю:
– Что ты мне все указываешь, чье то, чье это? Я везде беру все, что мне нравится. Суворин – не дурак. Для кого люди философствуют? Для мужика, что ли? Для меня!
Разгорался спор, как и ожидал Самгин. Экипажей и красивых женщин становилось как будто все больше. Обогнала пара крупных, рыжих лошадей, в коляске сидели, смеясь, две женщины, против них тучный, лысый человек с седыми усами; приподняв над головою цилиндр, он говорил что-то, обращаясь к толпе, надувал красные щеки, смешно двигал усами, ему аплодировали. Подул ветер и, смешав говор, смех, аплодисменты, фырканье лошадей, придал шуму хоровую силу.
«Нужен дважды гениальный Босх, чтоб превратить вот такую действительность в кошмарный гротеск», – подумал Самгин, споря с кем-то, кто еще не успел сказать ничего, что требовало бы возражения. Грусть, которую он пытался преодолеть, становилась острее, вдруг почему-то вспомнились женщины, которых он знал. «За эти связи не поблагодаришь судьбу… И в общем надо сказать, что моя жизнь…»
Он поискал определения и не нашел. Попов коснулся пальцем его колена, говоря:
– Я здесь слезаю. До свидания.
– А мы еще покатаемся по городу, – весело и тонко вскричал Бердников. – Потом – в какое-нибудь увеселительное место; вы не против?
– Отлично, – сказал Самгин. Наконец пред ним открывалась возможность поговорить о Марине. Он взглянул на Бердникова, тот усмехнулся, сморщил лицо и, толкая его плечом, спросил:
– Устали?
– Нимало.
– Терпеливый вы. Однако побледнели. Знаете: живешь-живешь, говоришь-говоришь, а все что-то как раз не выговаривается, какое-то небольшое, однако же – самое главное слово. Верно?
– Да, – охотно согласился Самгин, – это верно. Бердников, усмехаясь, чмокнул, как бы целуя воздух.
– Так и умрешь, не выговорив это слово, – продолжал он, вздохнув. – Одолеваю я вас болтовней моей? – спросил он, но ответа не стал ждать. – Стар, а в старости разговор – единственное нам утешение, говоришь, как будто встряхиваешь в душе пыль пережитого. Да и редко удается искренно поболтать, невнимательные мы друг друга слушатели…
Самгин отметил: человек этот стал серьезнее и симпатичней говорить после того, как исчез Попов.
«Вероятно, очень одинокий человек и устал от одиночества», – подумал он, слушая Бердникова более внимательно.
– К тому же, подлинная-то искренность – цинична всегда, иначе как раз и быть не может, ведь человек-то – дрянцо, фальшивей, тем живет, что сам себе словесно приятные фокусы показывает, несчастное чадо.
И, уже совсем наваливаясь жидким телом своим, Бердников воскликнул пониженным, точно отсыревшим голосом:
– До чего несчастны мы, люди, милейший мой Иван Кириллович… простите! Клим Иванович, да, да… Это понимаешь только вот накануне конца, когда подкрадывается тихонько какая-то болезнь и нашептывает по ночам, как сводня: «Ах, Захар, с какой я тебя дамочкой хочу познакомить!» Это она – про смерть…
Бердников засмеялся странным своим смехом, а Самгин признал смех этот совершенно неуместным и, неприятно удивленный, подумал:
«Какой… хамелеон…» Слово «хамелеон» показалось ему незаслуженно обидным. «Гибкость какая… Разнузданность?»
Но и эти слова не определяли Бердникова. Коляска катилась по какой-то очень красивой улице, по обе стороны неспешно плыли изящные особняки, связанные железными решетками. На железе сияла обильная позолота, по панелям шагали люди, обгоняя тяжелое движение зданий. Самгину хотелось пить, хотелось неподвижности и тишины, чтобы в тишине внимательно взвесить, обдумать бойкие, пестрые мысли Бердникова, понять его, поговорить о Марине. Ему показалось, что никто никогда не говорил с ним так свободно, в тоне такой безграничной интимности, и он должен был признать, что некоторые фразы толстяка нравятся ему. «Нет, он глубже, своеобразней Лютова…»
– Хорошо бы чаю выпить, – предложил он.
– Чаю? Как раз в пору!
– Где-нибудь в тихом месте…
– Именно в тихом! – воскликнул Бердников и, надув щеки, удовлетворенно выдохнул струю воздуха. – По-русски, за самоварчиком! Прошу ко мне! Обитаю в пансионе, отличное убежище для сирот жизни, русская дама содержит, посольские наши охотно посещают…
Не ожидая согласия Самгина, он сказал кучеру адрес и попросил его ехать быстрей. Убежище его оказалось близко, и вот он шагает по лестнице, поднимаясь со ступеньки на ступеньку, как резиновый, снова удивляя Самгина легкостью своего шарообразного тела. На тесной площадке – три двери. Бердников уперся животом в среднюю и, посторонясь, пригласил Самгина:
– Покорнейше прошу»
Вслед за этим он откатился куда-то в красноватый сумрак, восклицая:
– Анна Денисовна! Анеточка-а?
Самгин, протирая очки, осматривался: маленькая, без окон, комната, похожая на приемную дантиста, обставленная мягкой мебелью в чехлах серой парусины, посредине – круглый стол, на столе – альбомы, на стенах – серые квадраты гравюр. Сквозь драпри цвета бордо на дверях в соседнее помещение в комнату втекает красноватый сумрак и запах духов, и где-то далеко, в тишине звучит приглушенный голос Бердникова:
– Самоварчик и прочее. Да, да. Верочка и Жоржет? Чтобы не уходили. Ясно! Ну да, как раз так… Ппу-бу-бу-бу…
Через минуту он выкатился из-за драпри, радостно восклицая:
– Пож-жалуйста, Клим Иванович!
И пошел рядом с Климом, говоря вполголоса;
– Похоже на бардачок, но очень уютно и «вдали от шума городского».
В тишине прошли через три комнаты, одна – большая и пустая, как зал для танцев, две другие – поменьше, тесно заставлены мебелью и комнатными растениями, вышли в коридор, он переломился под прямым углом и уперся в дверь, Бердников открыл ее пинком ноги.
– Вот мы и у пристани! Если вам жарко – лишнее можно снять, – говорил он, бесцеремонно сбрасывая с плеч сюртук. Без сюртука он стал еще более толстым и более остро засверкала бриллиантовая запонка в мягкой рубашке. Сорвал он и галстук, небрежно бросил его на подзеркальник, где стояла ваза с цветами. Обмахивая платком лицо, высунулся в открытое окно и удовлетворенно сказал:
– Благодать!
Его хозяйская бесцеремонность несколько покоробила Самгина. Он нахмурился, но, увидав в зеркале свою фигуру комически тощей рядом с круглой тушей Бердникова, невольно усмехнулся, и явилось неизбежное сравнение:
«Дон-Кихот, Санчо…»
Вслед за этим он услыхал шутливые слова:
– Мы с вами в комнатенке этой – как рубль с гривенником в одном кошельке…
И тотчас же заиграли как будто испуганные слова:
– Ой, простите, глупо я пошутил, уподобив вас гривеннику! Вы, Клим Иваныч, поверьте слову: я цену вам как раз весьма чувствую! Душевнейше рад встретить в лице вашем не пустозвона и празднослова, не злыдня, подобного, скажем, зятьку моему, а человека сосредоточенного ума, философически обдумывающего видимое и творимое. Эдакие люди – редки, как, примерно… двуглавые рыбы, каких и вовсе нет. Мне знакомство с вами – удача, праздник…
«Он, кажется, стихами говорить способен», – подумал Самгин и, примирясь с толстяком, сказал с улыбкой:
– Но позвольте, я ведь имею право думать, что вы не меня, а себя уподобили мелкой монете…
Бердников сунул голову вперед, звучно шлепнул губами, точно закрыв во рту какое-то неудобное и преждевременное слово, глядя на Самгина с удивлением, он помолчал несколько секунд, а затем голосок его визгливо взвился:
– Господи, боже мой, ну конечно! Как раз имеете полное право. Вот они, шуточки-то. Я ведь намекал на объемное, физическое различие между нами. Но вы же знаете: шутка с правдой не считается…
Явилась крупная чернобровая женщина, в белой полупрозрачной блузке, с грудями, как два маленькие арбуза, и чрезмерно ласковой улыбкой на подкрашенном лице, – особенно подчеркнуты были на нем ядовито красные губы. В руках, обнаженных по локоть, она несла на подносе чайную посуду, бутылки, вазы, за нею следовал курчавый усатенький человечек, толстогубый, точно негр; казалось, что его смуглое лицо было очень темным, но выцвело. Он внес небольшой серебряный самовар. Бердников командовал по-французски:
– Уберите бенедиктин, дайте куантро… Огня! Самгин оглядывался. Комната была обставлена, как в дорогом отеле, треть ее отделялась темносиней драпировкой, за нею – широкая кровать, оттуда доносился очень сильный запах духов. Два открытых окна выходили в небольшой старый сад, ограниченный стеною, сплошь покрытой плющом, вершины деревьев поднимались на высоту окон, сладковато пахучая сырость втекала в комнату, в ней было сумрачно и душно. И в духоте этой извивался тонкий, бабий голосок, вычерчивая словесные узоры:
– Да-а, Шутка с правдой не считается, это как раз так! В третьем году познакомился, случайно, знаете, мимоходом, в Москве с известным литератором, пессимистом, однако же – не без юмора. Конечно, – знаете кто? Выпили. Спрашиваю: «Что это вы как мрачно пишете?» А он отвечает: «Пишу, не щадя правды». Очень много смеялись мы с ним и коньячку выпили мало-мало за беспощадное отношение к правде. Интересный он: идеалист и даже к мистике тяготеет, а в житейской практике – жестокий ловкач, я тогда к бумаге имел касательство и попутно с издательским делом ознакомился. Без ошибочки мистик-то торговал продуктами душевной своей рвоты. Ой, – засмеялся, забулькал он. – Нехорошо как обмолвился я! Вы словцо «рвота» поймите в смысле рвения и поползновения души за пределы реального…
Самгин слушал равнодушно, ожидая удобного момента поставить свой вопрос. На столе, освещенном спиртовой лампой, самодовольно и хвастливо сиял самовар, блестел фарфор посуды, в хрустале ваз сверкали беловатые искры, в рюмках – золотистый коньяк.
«Послушать бы, как он говорит с Мариной», – думал Самгин. Он пропустил какие-то слова.
– Как в цирке, упражняются в головоломном, Достоевским соблазнены, – говорил Бердников. – А здесь интеллигент как раз достаточно сыт, буржуазия его весьма вкусно кормит. У Мопассана – яхта, у Франса – домик, у Лоти – музей. Вот, надобно надеяться, и у нас лет через десять – двадцать интеллигент получит норму корма, ну и почувствует, что ему с пролетарием не по пути…
– Вы давно знаете Зотову? – спросил Самгин, отхлебнув коньяку.
Бердников ответил не сразу. Он снял чайник с конфорки самовара, закрыл трубу тушилкой, открыл чайник, понюхал чай и начал разливать его по чашкам.
– Углем пахнет, – объяснил он заботливые свои действия. Затем спросил: – Примечательная фигуряшка? Н-да, я ее знаю. Даже сватался. Не соблаговолила. Думаю; бережет себя для дворянина. Возможно, что и о титулованном мечтает. Отличной губернаторшей была бы!
Помолчал и, глядя в чашку, давя в ней ложкой лимон, продолжал раздумчиво, не спеша:
– Знаком я с нею лет семь. Встретился с мужем ее в Лондоне. Это был тоже затейливых качеств мужичок. Не без идеала. Торговал пенькой, а хотелось ему заняться каким-нибудь тонким делом для утешения души. Он был из таких, у которых душа вроде опухоли и – чешется. Все с квакерами и вообще с английскими попами вожжался. Даже и меня в это вовлекли, но мне показалось, что попы английские, кроме портвейна, как раз ничего не понимают, а о боге говорят – по должности, приличия ради.
Подмигнув Самгину на его рюмку, он вылил из своей коньяк в чай, налил другую, выпил, закусил глотком чая. Самгин, наблюдая, как легки и уверенны его движения, нетерпеливо ждал.
– Он, Зотов, был из эдаких, из чистоплотных, есть такие в купечестве нашем. Вроде Пилата они, всё ищут, какой бы водицей не токмо руки, а вообще всю плоть свою омыть от грехов. А я как раз не люблю людей с устремлением к святости. Сам я – великий грешник, от юности прокопчен во грехе, меня, наверное, глубоко уважают все черти адовы. Люди не уважают. Я людей – тоже…
Самгин увидел, что пухлое, почти бесформенное лицо Бердникова вдруг крепко оформилось, стало как будто меньше, угловатей, да скулах выступили желваки, заострился нос, подбородок приподнялся вверх, губы плотно сжались, исчезли, а в глазах явился какой-то медно-зеленый блеск. Правая рука его, опущенная через ручку кресла, густо налилась кровью.
«Кажется, он пьянеет», – соображал Самгин, а его собеседник продолжал пониженным, отсыревшим голосом:
– Я деловой человек, а это все едино как военный. Безгрешных дел на свете – нет. Прудоны и Марксы доказали это гораздо обстоятельней, чем всякие отцы церкви, гуманисты и прочие… безграмотные души. Ленин совершенно правильно утверждает, что сословие наше следует поголовно уничтожить. Я оказал – следует, однакож не верю, что это возможно. Вероятно, и Ленин не верит, а только стращает. Вы как думаете о Ленине-то?
– Это – несерьезный мыслитель, – сказал Самгин. Бердников как будто удивился и несколько секунд молча, мигая, смотрел в лицо Самгина.
– Это вы – искренно?
– Да. Все, что я читал у него, – крайне примитивно.
– Та-ак, – неопределенно протянул Бердников и усмехнулся. – А вот Савва Морозов – слыхали о таком? – считает Ленина весьма… серьезной фигурой, даже будто бы материально способствует его разрушительной работе.
– Тоже – Пилат? – иронически спросил Самгин.
– Н-не знаю. Как будто умен слишком для Пилата. А в примитивизме, думаете, нет опасности? Христианство на заре его дней было тоже примитивно, а с лишком на тысячу лет ослепило людей. Я вот тоже примитивно рассуждаю, а человек я опасный, – скучно сказал он, снова наливая коньяк в рюмки.
Помолчали. Розовато-пыльное небо за окном поблекло, серенькие облака явились в небе. Прерывисто и тонко пищал самовар.
«Не хочет он говорить о Марине, – подумал Самгин, – напился. Кажется, и я хмелею. Надо идти…»
Но Бердников заговорил – неохотно и с усмешкой на лице, оно у него снова расплылось.
– Значит, Зотова интересует вас? Понимаю. Это – кусок. Но, откровенно скажу, не желая как-нибудь задеть вас, я могу о ней говорить только после того, как буду знать: она для вас только выгодная клиентка или еще что-нибудь?
– Только клиентка, и не могу сказать – выгодная, – ответил Самгин очень решительно.
– Ага, – оживленно воскликнул Бердников. – Да, да, она скупа, она жадная! В делах она – палач. Умная. Грубейший мужицкий ум, наряженный в книжные одежки. Мне она – враг, – сказал он в три удара, трижды шлепнув ладонью по своему колену. – Росту промышленности русской – тоже враг. Варягов зовет – понимаете? Продает англичанам огромное дело. Ростовщица. У нее в Москве подручный есть, какой-то хлыст или скопец, дисконтом векселей занимается на ее деньги, хитрейший грабитель! Раб ее, сукин сын…
Он нехорошо возбуждался. У него тряслись плечи, он совал голову вперед, желтоватое рыхлое лицо его снова окаменело, глаза ослепленно мигали, губы, вспухнув, шевелились, красные, неприятно влажные. Тонкий голос взвизгивал, прерывался, в словах кипело бешенство. Самгин, чувствуя себя отвратительно, даже опустил голову, чтоб не видеть пред собою противную дрожь этого жидкого тела.
– Уголовный тип, – слышал он. – Кончит тюрьмой, увидите! И еще вас втискает в какую-нибудь уголовщину. Наводчица, ворам дорогу показывает.
Он неестественно быстро вскочил со стула, пошатнув стол, так что все на нем задребезжало, и, пока Самгин удерживал лампу, живот Бердникова уперся в его плечи, над головой его завизжали торопливые слова:
– Слушайте… Я возобновляю мое предложение. Достаньте мне проект договора. Я иду до пяти тысяч, понимаете?
Самгин попробовал встать, но рука Бердникова тяжело надавила на его плечо, другую руку он поднял, как бы принимая присягу или собираясь ударить Самгина по голове.
– Стойте! – спокойнее и трезвее сказал Бердников, его лицо покрылось, как слезами, мелким потом и таяло. – Вы не можете сочувствовать распродаже родины, если вы честный, русский человек. Мы сами поднимем ее на ноги, мы, сильные, талантливые, бесстрашные…
– Я уже сказал: я ничего не знаю об этом договоре. Зотова не посвящает меня в свои дела, – успел выговорить Самгин, безуспешно пытаясь выскользнуть из-под тяжелой руки.
– Не верю, – крикнул Бердников. – Зачем же вы при ней, ну? Не знаете, скрывает она от вас эту сделку? Узнайте! Вы – не маленький. Я вам карьеру сделаю. Не дурачьтесь. К чорту Пилатову чистоплотность! Вы же видите: жизнь идет от плохого к худшему. Что вы можете сделать против этого, вы?
Последние слова Бердников сказал явно пренебрежительно и этим дал Самгину силу оттолкнуть его, встать, схватить с подзеркальника шляпу.
– Я не желаю слушать, – крикнул он, заикаясь от возмущения. – Вы с ума сошли…
Бердников толкнул его животом, прижал к стене и завизжал в лицо ему:
– А ты – умен! На кой чорт нужен твой ум? Какую твоим умом дыру заткнуть можно? Ну! Учитесь в университетах, – в чьих? Уйди! Иди к чорту! Вон…
И Бердников похабно выругался. Самгин не помнил, как он выбежал на улицу. Вздрагивая, задыхаясь, он шагал, держа шляпу в руке, и мысленно истерически вопил, выл:
«Я должен был ударить его по роже. Нужно было ударить».
Он не скоро заметил, что люди слишком быстро уступают ему дорогу, а некоторые, приостанавливаясь, смотрят на него так, точно хотят догадаться: что же он будет делать теперь? Надел шляпу и пошел тише, свернув в узенькую, слабо освещенную улицу.
«Подлое животное! Он вовсе не так пьян, свинья! Таких нужно уничтожать, безжалостно уничтожать».
Улицу наполняло неприятно пахучее тепло, почти у каждого подъезда сидели и стояли группы людей, непрерывный говор сопровождал Сангина. Люди смеялись, покрикивали, может быть, это не относилось к нему, но увеличивало тошнотворное ощущение отравы обидой. Захотелось выйти на открытое место, на площадь, в поле, в пустоту и одиночество. Переходя из улицы в улицу, он не скоро наткнулся на старенький экипаж: тощей, уродливо длинной лошадью правил веселый, словоохотливый старичок, экипаж катился медленно, дребезжал и до физической боли, до головокружения ощутимо перетряхивал в памяти круглую фигуру взбешенного толстяка и его визгливые фразы.
Дома он спросил содовой воды, разделся, сбрасывая платье, как испачканное грязью, закурил, лег на диван. Ощущение отравы становилось удушливее, в сером облаке дыма плавало, как пузырь, яростно надутое лицо Бердникова, мысль работала беспорядочно, смятенно, подсказывая и отвергая противоречивые решения.
«Да, уничтожать, уничтожать таких… Какой отвратительный, цинический ум. Нужно уехать отсюда. Завтра же. Я ошибочно выбрал профессию. Что, кого я могу искренно защищать? Я сам беззащитен пред такими, как этот негодяй. И – Марина. Откажусь от работы у нее, перееду в Москву или Петербург. Там возможно жить более незаметно, чем в провинции…»
Ему показалось, что он принял твердое решение, и это несколько успокоило его. Встал, выпил еще стакан холодной, шипучей воды. Закурил другую папиросу, остановился у окна. Внизу, по маленькой площади, ограниченной стенами домов, освещенной неяркими пятнами желтых огней, скользили, точно в жидком жире, мелкие темные люди.
«Разве я хочу жить незаметно? Независимо хочу я жить. Этот… бандит нашел независимость мысли в цинизме».
Механически припомнилось, что циника Диогена греки назвали собакой.
«Греки – правы: жить в бочке, ограничивать свои потребности – это ниже человеческого достоинства. В цинизме есть общее с христианской аскезой…»
Самгин сердито отмахнулся от насилия книжных воспоминаний. Бердников тоже много читал. Но кажется, что прочитанное крепко спаялось в нем с прожитым, с непосредственным опытом.
«Нельзя отрицать, что это животное умеет думать и говорить очень своеобразно. Для него мир – не только «система фраз», каким он был для Лютова. Мыслью, как оружием самозащиты, он владеет лучше меня. Он пошл? Едва ли. Он – страстный человек, а страсти не бывают пошлыми, они – трагичны… Можно подумать, что я оправдываю его. Но я хочу быть только объективным. Я столкнулся с человеком класса, который живет конкуренцией. Он правильно назвал себя военным: жизнь его проходит в нападении на людей, в защите против нападений на него. Он искал в моем лице союзника…»
«Может быть, я хочу внушить себе, что поражение в единоборстве с великаном – не постыдно? Но разве я поражен? Я понимаю причину его гнусной выходки, а не оправдываю ее, не прощаю…»
Кружилась голова. Самгин разделся, лег в постель и, лежа, попытался подвести окончательный итог всему, что испытано и надумано в этот чрезвычайно емкий день. Очень хотелось, чтоб итог был утешителен.
«Становлюсь умнее…»
Память, хотя уже утомленно, все еще перебирала игривые фразы:
«Человек-то дрянцо, фальшивей, тем и живет, что сам себе словесно приятные фокусы показывает, несчастное чадо…»
И звучал сырой булькающий смех.
Проснулся поздно, ощущая во рту кислый вкус ржавчины, голова налита тяжелой мутью, воздух в комнате был тоже мутносерый, точно пред рассветом. Нехотя встал, раздернул драпри на окне, – ветер бесшумно брызгал в стекла водяной пылью, сизые облака валились на крыши. Так же, как вчера, как всегда, на площади шумели, суетились люди. Очень трудно внести свою, заметную ноту в этот всепоглощающий шум. Одинаковые экипажи катятся по всем направлениям, и легко представить, что это один и тот же экипаж суется во все стороны в поисках выхода с тесной, маленькой площади, засоренной мелкими фигурками людей.
Город шумел глухо, раздраженно, из улицы на площадь вышли голубовато-серые музыканты, увешанные тусклой медью труб, выехали два всадника, один – толстый, другой – маленький, точно подросток, он подчеркнуто гордо сидел на длинном, бронзовом, тонконогом коне. Механически шагая, выплыли мелкие плотно сплюснутые солдатики свинцового цвета.
«Идущие на смерть приветствуют тебя», – вспомнил Самгин латинскую фразу и с досадой отошел от окна, соображая:
«Рассказать Марине об этом… о вчерашнем?»
Вопрос остался без ответа. Позвонил, спросил кофе, русские газеты, начал мыться, а в памяти навязчиво звучало:
«Morituri te salutant!»
Растирая спину мокрым жгутом полотенца, Самгин подумал:
«Возможно, что кто-нибудь из цезарей – Тиберий, Клавдий, Вителлий – был похож на Бердникова», – подумал Самгин и удивился, что думает безобидно, равнодушно.
За кофе читал газеты. Корректно ворчали «Русские ведомости», осторожно ликовало «Новое время», в «Русском слове» отрывисто, как лает старый пес, знаменитый фельетонист скучно упражнялся в острословии, а на второй полосе подсчитано было количество повешенных по приговорам военно-полевых судов. Вешали ежедневно и усердно.
«Morituri…»
Чтение газет скоро надоело и потребовало итога. Засоренная и отягченная память угодливо, как всегда, подсказывала афоризмы, стихи. Наиболее уместными показались Самгину полторы строки Жемчужникова:
…в наши времена
Тот честный человек, кто родину не любит…
Затем вспомнилась укоризна Якубовича-Мельшина:
За что любить тебя? Какая ты нам мать?
Время двигалось уже за полдень. Самгин взял книжку Мережковского «Грядущий хам», прилег на диван, но скоро убедился, что автор, предвосхитив некоторые его мысли, придал им дряблую, уродующую форму. Это было досадно. Бросив книгу на стол, он восстановил в памяти яркую картину парада женщин в Булонском лесу.
«Мирок-то какой картинный», – прозвучала в памяти фраза Бердникова.
Вошла горничная и спросила: не помешает она мсье, если начнет убирать комнату? Нет, не помешает.
– Мерси, – сказала горничная. Она была в смешном чепчике, тоненькая, стройная, из-под чепчика выбивались рыжеватые кудряшки, на остроносом лице весело и ласково улыбались синеватые глаза. Прибирая постель, она возбудила в Самгине некое игривое намерение.
– Вы похожи на англичанку, – сказал он.
– О, нет! Я из Эльзаса, мсье.
Она посмотрела на Самгина так уверенно, как будто уже догадалась, о чем он думает. Это смутило его, и он предупредил себя:
«Конечно, она на все готова и за маленькие деньги, но – можно схватить насморк».
Он встал и вышел в коридор, думая:
«А у Бердникова там, вероятно, маленький гарем».
Держа руки в карманах, бесшумно шагая по мягкому ковру, он представил себе извилистый ход своей мысли в это утро и остался доволен ее игрой. Легко вспоминались стихи Федора Сологуба:
Я – бог таинственного мира,
Весь мир в одних моих мечтах.
…Самгин сел к столу и начал писать, заказав слуге бутылку вина. Он не слышал, как Попов стучал в дверь, и поднял голову, когда дверь открылась. Размашисто бросив шляпу на стул, отирая платком отсыревшее лицо, Попов шел к столу, выкатив глаза, сверкая зубами.