Текст книги "Жизнь Клима Самгина. "Прощальный" роман писателя в одном томе"
Автор книги: Максим Горький
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 68 (всего у книги 127 страниц)
Против них стоит, размахивая знаменем, Корнев, во главе тесной группы людей, – их было не более двухсот и с каждой секундой становилось меньше.
Видел Самгин историка Козлова, который, подпрыгивая, тыкая зонтиком в воздух, бежал по панели, Корвина, поднявшего над головою руку с револьвером в ней, видел, как гривастый Вараксин, вырвав знамя у Корнева, размахнулся, точно цепом, красное полотнище накрыло руку и голову регента; четко и сердито хлопнули два выстрела. Над головами Корнева и Вараксина замелькали палки, десятки рук, ловя знамя, дергали его к земле, и вот оно исчезло в месиве человеческих тел.
– Ломи, наши! Бери на ура! – неистово ревел человек в розовой рубахе; из свалки выбросило Вараксина, голого по пояс, человек в розовой рубахе наскочил на него, но Вараксин взмахнул коротенькой веревочкой с узлом или гирей на конце, и человек упал навзничь. Драка пред магазином продолжалась не более двух-трех минут, демонстрантов оттеснили, улица быстро пустела;
у фонаря, обняв его одной рукой, стоял ассенизатор Лялечкин, черпал котелком воздух на лицо свое; на лице его были видны только зубы; среди улицы столбом стоял слепец Ермолаев, разводя дрожащими руками, гладил бока свои, грудь, живот и тряс бородой; напротив, у ворот дома, лежал гимназист, против магазина, головою на панель, растянулся человек в розовой рубахе. В Петербурге Самгин видел так много страшного, что все, что увидал он теперь, не очень испугало.
«Бессмысленно, бессмысленно», – убеждал он себя.
Мостовая была пестро украшена лохмотьями кумача, обрывками флагов, криво торчал обломок палки, воткнутый в щель между булыжником, около тумбы стоял, вниз головой, портрет царя. Кое-где на лысинах булыжника горели пятна и капли крови. Двое, по внешности – приказчики, провели Корвина, поддерживая его под локти, он шел, закрыв лицо руками, ноги его заплетались. Проходя мимо слепого, они толкнули старика, ноги его подогнулись, он грузно сел на мостовую и стал щупать булыжники вокруг себя, а мертвое лицо поднял к небу, уже сплошь серому.
Самгин оглянулся: за спиной его сидела на диване молоденькая девушка и навзрыд плакала, Правдин – исчез, хозяйка магазина внушала седоусому старику;
– Нужно было вызвать солдат…
Самгин вышел на улицу и тотчас же попал в группу людей, побитых в драке, – это было видно по их одежде и лицам. Один из них крикнул:
– Стой, братцы! Это – из Варавкина дома. – Он схватил Клима за правую руку, заглянул в лицо его, обдал запахом теплой водки и спросил: – Верно? Ну – по совести?
Самгин видел пред собой распухший лоб и мутносеренький, тупой глаз, другой глаз и щеку закрывала измятая, изорванная шляпа,
– Я – приезжий, адвокат, – сказал он первое, что пришло в голову, видя, что его окружают нетрезвые люди, и не столько с испугом, как с отвращением, ожидая, что они его изобьют. Но молодой парень в синей, вышитой рубахе, в лаковых сапогах, оттолкнул пьяного в сторону и положил ладонь на плечо Клима. Самгин почувствовал себя тоже как будто охмелевшим от этого прикосновения.
– Объясните нам – суд будет? Судить нас будут? Лицо у парня тоже разбито, но он был трезвее товарищей, и глаза его смотрели разумно.
– Вероятно, – ответил Самгин, прислонясь к стене.
– Из Варавкина дома вся суматоха, – кричал пьяный, – парень снова толкнул его.
– Молчи, а то – в морду! – сказал он очень спокойно, без угрозы, и обратился к Самгину:
– Кого же будут судить, – позвольте! Кто начал? Они. Зачем дразнят? Флаг подняли больше нашего, шапок не снимают. Какие их права?
– Стекла выбить Варавке!
– Помер он.
– Помер? Ну, тогда…
– Идемте!
Четверо пошли прочь, а парень прислонился к стене рядом с Климом и задумчиво сказал, сложив руки на груди;
– Что-то нехорошо вышло, а?
– Нехорошо, – ласково согласился Самгин и немножко отодвинулся от него.
Открывались окна в домах, выглядывали люди, все – в одну сторону, откуда еще доносились крики и что-то трещало, как будто ломали забор. Парень сплюнул сквозь зубы, перешел через улицу и присел на корточки около гимназиста, но тотчас же вскочил, оглянулся и быстро, почти бегом, пошел в тихий конец улицы.
За ним, по другой стороне, так же быстро, направился и Самгин, вздрагивая и отскакивая каждый раз, когда над головой его открывалось окно; из одного женский голос крикнул:
– Еще один бежит в очках! Держи его… А через несколько шагов его спросили:
– Эй, стрекулист! Али животишко заболел? Почувствовав что-то близкое стыду за себя, за людей, Самгин пошел тише, увидал вдали отряд конной полиции и свернул в переулок. Там, у забора, стоял пожилой человек в пиджаке без рукава и громко говорил кому-то:
– Ты меня оставь, как я есть. Это ничего, что я картуз потерял.
В щели забора, над плечами этого человека, блестели глаза, женский голос плачевно говорил:
– Ну, куда ты, бритое рыло, лезешь, твое ли это дело?
– Ты меня не уговаривай. Бить людей – нельзя!
– Догадался! Эх, ду-урак, дурак… Мостовую перешел человек в резиновых калошах на босую ногу, он держал в руках двухствольное ружье.
– Кум! – закричал он в полуоткрытое окно маленького домика. – Дай-кось дроби..
Окно открылось, на подоконнике, между цветочных горшков, сидел зеленоглазый кот, – он напомнил Климу Томилина.
После буйной свалки на Соборной улице тишина этих безлюдных переулков была подозрительна, за окнами, за воротами чувствовалось присутствие людей, враждебно подстерегающих кого-то. И обидно было, что красиво разрисованные Козловым хозяева узких переулков, тихоньких домиков, люди, устойчивой жизнью которых Самгин когда-то любовался, теперь ведут себя как равнодушные зрители опасных безумств. Они сидят дома, заперев ворота, заряжая ружья дробью, точно собираясь ворон стрелять, а семидесятилетний старик, вооруженный зонтиком, а слепой фабрикант варенья и конфект вышли на улицу защищать свои верования.
«Негодяи», – ругал Самгин обывателей, смутно чувствуя, что в его обиде на них есть какое-то противоречие. Он вообще чувствовал себя запутанным, разбитым, бессильным.
Вход в улицу, где он жил, преграждали толстые полицейские на толстых лошадях и несколько десятков любопытствующих людей; они казались мелкими, и Самгин нашел в них нечто однообразное, как в арестантах. Какой-то серенький, бритый сказал:
– Вот еще одна Варавкина штучка идет, у-у! Ворота всех домов тоже были заперты, а в окнах квартиры Любомудрова несколько стекол было выбито, и на одном из окон нижнего этажа сорвана ставня. Калитку отперла Самгину нянька Аркадия, на дворе и в саду было пусто, в доме и во флигеле тихо. Саша, заперев калитку, сказала, что доктор уехал к губернатору жаловаться.
– Табаков с ним и еще трое с нашей улицы. У Табакова сына избили. Товарища Корнева тоже…
Не слушая ее, Самгин прошел к себе, разделся, лег, пытаясь не думать, но – думал и видел мысли свои, как пленку пыли на поверхности темной, холодной воды – такая пленка бывает на прудах после ветреных дней. Мысли были мелкие, и это даже не мысли, а мутные пятна человеческих лиц, разные слова, крики, жесты – сор буйного дня. Через некоторое время вверху у доктора затопали, точно танцуя кадриль, и Самгин, чтоб уйти от себя, сегодня особенно тревожно чужого всему, поднялся к Любомудрову. Он ожидал увидеть там по крайней мере пятерых, но было только двое: доктор и Спивак, это они шагали по комнате друг против друга.
– В больницу ты, Лиза, не пойдешь! – кричал доктор, размахивая платком, и, увидав Самгина, махнул платком на него: – Вот он со мной пойдет…
Они оба остановились пред Самгиным – доктор, красный от возбуждения, потный, мигающий, и женщина, бледная, с расширенными глазами.
– Вы знаете, – страшно избит Корнев, – сказала она, а доктор, перебив ее, кричал:
– Нет, – Радеев-то, сукин сын, а? Послушал бы ты, что он говорил губернатору, Иуда! Трусова, ростовщица, и та – честнее! Какой же вы, говорит, правитель, ваше превосходительство! Гимназисток на улице бьют, а вы – что? А он ей – скот! – надеюсь, говорит, что после этого благомыслящие люди поймут, что им надо идти с правительством, а не с жидами, против его, а?
Швырнув платок на пол, доктор закричал Спивак:
– Убеждал я тебя и всех твоих мальчишек: для демонстрации без оружия – не время! Не время… Ну?
– Едете вы в больницу? – строго спросила она.
– Еду!
Доктор, схватив шляпу, бросился вниз, Самгин пошел. за ним, но так как Любомудров не повторил ему приглашения ехать с ним, Самгин прошел в сад, в беседку. Он вдруг подумал, что день Девятого января, несмотря на весь его ужас, может быть менее значителен по смыслу, чем сегодняшняя драка, что вот этот серый день более глубоко задевает лично его.
«Необходимо, чтоб все это кончилось так или иначе, но – скорей, скорей!»
На другой день его настроение окрепло; не могло не окрепнуть, потому что выступление «союзников» возмутило всех благомыслящих людей города. Стало известно, что вчера убито пять человек, и в их числе – гимназист, племянник тюремного инспектора Топоркова, одиннадцать человек тяжко изувечены, лежат в больницах, Корнев – двенадцатый, при смерти, а человек двадцать раненых спрятано по домам. В редакции «Нашего края» выбиты стекла, в типографии поломаны машины, расхищен шрифт. Город с утра сердито заворчал и распахнулся, открылись окна домов, двери, ворота, солидные люди поехали куда-то на собственных лошадях, по улицам зашагали пешеходы с тростями, с палками в руках, нахлобучив шляпы и фуражки на глаза, готовые к бою; но к вечеру пронесся слух, что «союзники» собрались на Старой площади, тяжко избили двух евреев и фельдшерицу Личкус, – улицы снова опустели, окна закрылись, город уныло притих. Около полуночи, сквозь тишину, но как-то не нарушая ее, подъехал к воротам извозчик. Самгин был уверен, что это возвратилась Спивак, и не обратил внимания на шум. Однако минут через пять в дверь к нему постучал заспанный дворник и сказали
– Больного привезли.
– Так – не ко мне же, а к доктору?
– К вам, – неумолимо сказал дворник, человек мрачный и не похожий на крестьянина. Самгин вышел в переднюю, там стоял, прислонясь к стене, кто-то в белой чалме на голове, в бесформенном костюме.
– Простите, Самгин, я – к вам. В больницу – не приняли.
Говорил он медленно, тяжко всхрапывая, и Самгин не сразу узнал в нем Инокова. Приказав дворнику позвать доктора, он повел Инокова в столовую.
– Вы ранены?
– Да. Избит. И ранен, – ответил Иноков, опускаясь на диван.
Пришел доктор в ночной рубахе, в туфлях на босую ногу, снял полотенца с головы Инокова, пощупал пульс, послушал сердце и ворчливо сказал Самгину:
– Н-да… обморок, гм? Позовите Елизавету. И – горничную! Горячей воды. Скорей!
Через час Самгин знал, что у Инокова прострелена рука, кости черепа целы, но в двух местах разорваны черепные покровы.
– И, должно быть, сломаны ребра… – сказал Любомудров, глядя в потолок.
Он ловко обрил волосы на черепе и бороду Инокова, обнажилось неузнаваемо распухшее лицо без глаз, только правый, выглядывая из синеватой щели, блестел лихорадочно и жутко. Лежал Иноков вытянувшись, точно умерший, хрипел и всхлипывающим голосом произносил непонятные слова; вторя его бреду, шаркал ветер о стены дома, ставни окон.
За столом, пред лампой, сидела Спивак в ночном капоте, редактируя написанный Климом листок «Чего хотят союзники?» Широкие рукава капота мешали ей, она забрасывала их на плечи, говоря вполголоса:
– Вы тут такие ужасы развели, как будто наша цель напугать и обывателей и рабочих…
«Надо уехать в Москву», – думал Самгин, вспоминая свой разговор с Фионой Трусовой, которая покупала этот проклятый дом под общежитие бедных гимназисток. Сильно ожиревшая, с лицом и шеей, налитыми любимым ею бургонским вином, она полупрезрительно и цинично говорила:
– А ты уступи, Клим Иванович! У меня вот в печенке – камни, в почках – песок, меня скоро черти возьмут в кухарки себе, так я у них похлопочу за тебя, ей-ей! А?
Ну, куда тебе, козел в очках, деньги? Вот, гляди, я свои грешные капиталы семнадцать лет всё на девушек трачу, скольких в люди вывела, а ты – что, а? Ты, поди-ка, и на бульвар ни одной не вывел, праведник! Ни одной девицы не совратил, чай?
Говоря, она играла браслетом, сняв его с руки, и в красных пальцах ее золото казалось мягким.
– Странно вы написали, – повторила Спивак, беспощадно действуя карандашом. – Точно эсер… сентиментально.
Самгин молчал, наблюдая за нею, за Сашей, бесшумно вытиравшей лужи окровавленной воды на полу, у дивана, где Иноков хрипел и булькал, захлебываясь бредовыми словами. Самгин думал о Трусовой, о Спивак, Варваре, о Никоновой, вообще – о женщинах.
«Странные существа. Макаров, вероятно, прав. Темные души…»
Спивак поразила его тотчас же, как только вошла. Избитый Иноков нисколько не взволновал ее, она отнеслась к нему, точно к незнакомому. А кончив помогать доктору, селя к столу править листок и сказала спокойно, хотя – со вздохом:
– Вам, пожалуй, придется, писать еще «Чего хотел убитый большевик?» Корнев-то не выживет.
– Едва ли выживет, – проворчал доктор. «Да, темная душа», – повторил Самгин, глядя на голую почти до плеча руку женщины. Неутомимая в работе, она очень завидовала успехам эсеров среди ремесленников, приказчиков, мелких служащих, и в этой ее зависти Самгин видел что-то детское. Вот она говорит доктору, который, следя за карандашом ее, окружил себя густейшим облаком дыма:
– На угрозы губернатора разгонять «всяческие сборища применением оружия» – стиль у них! – кое-где уже расклеены литографированные стишки:
Если будет хуже – я
Подтяну вас туже,
Применю оружие
Даже против мужа,
Даже против Трешера,
Мужа Эвелины
и прочее в таком же пошленьком духе. А «Наш край» решено прикрыть…
– Все это – ненадолго, ненадолго, – сказал доктор, разгоняя дым рукой. – Ну-ко, давай, поставим компресс. Боюсь, как левый глаз у него? Вы, Самгин, идите спать, а часа через два-три смените ее…
Самгин ушел к себе, разделся, лег, думая, что и в Москве, судя по письмам жены, по газетам, тоже неспокойно. Забастовки, митинги, собрания, на улицах участились драки с полицией. Здесь он все-таки притерся к жизни. Спивак относится к нему бережно, хотя и суховато. Она вообще бережет людей и была против демонстрации, организованной Корневым и Вараксиным.
Дождь шуршал листвою все сильнее, настойчивей, но, не побеждая тишины, она чувствовалась за его однотонным шорохом. Самгин почувствовал, что впечатления последних месяцев отрывают его от себя с силою, которой он не может сопротивляться. Хорошо это или плохо? Иногда ему казалось, что – плохо. Гапон, бесспорно, несчастная жертва подчинения действительности, опьянения ею. А вот царь – вне действительности и, наверное, тоже несчастен…
Ему показалось, что он еще не успел уснуть, как доктор уже разбудил его.
– Пожалуйте-ко, сударь. Он там возбужден очень, разговаривает, так вы не поощряйте. Я дал ему успокоительное…
Уже светало; перламутровое, очень высокое небо украшали розоватые облака. Войдя в столовую, Самгин увидал на белой подушке освещенное огнем лампы нечеловечье, точно из камня грубо вырезанное лицо с узкой щелочкой глаза, оно было еще страшнее, чем ночью.
– Вот как… обработали меня, – хрипло сказал Иноков.
– Кто? – спросил Клим тоном исследователя загадочных явлений.
– Корвин, – ответил Иноков, точно не сразу вспомнив имя. – Он и, должно быть, певчие. Четверо. Помолчав, он добавил:
– Какой… испанец, дурак! Сколько времени?
– Седьмой час.
– Убить хотел, негодяй! Стреляет.
– Вам нельзя говорить, – вспомнил Самгин.
– Не буду.
Но, помолчав минуту, Иноков снова захрипел:
– Пожалуй, я его… понимаю! Когда меня выгнали из гимназии, мне очень хотелось убить Ржигу, – помните? – инспектор. Да. И после нередко хотелось… того или другого. Я – не злой, но бывают припадки ненависти к людям. Мучительно это…
Он устало замолчал, а Самгин сел боком к нему, чтоб не видеть эту половинку глаза, похожую на осколок самоцветного камня. Иноков снова начал бормотать что-то о Пуаре, рыбной ловле, потом сказал очень внятно и с силой:
– Ему тоже… не поздоровится!
Самгин провел с ним часа три, и все время Инокова как-то взрывало, помолчит минут пять и снова начинает захлебываться словами, храпеть, кашлять. В десять часов пришла Спивак.
– У меня сидит Лидия Тимофеевна, – сказала она. – Идите к ней.
Клим пошел не очень обрадованный новой встречей с Лидией, но довольный отдохнуть от Инокова.
– Она как будто не совсем здорова, – сказала Спивак вслед ему.
– Я не знала, что ты здесь, – встретила его Лидия. – Я зашла к Елизавете Львовне, и – вдруг она говорит! Я разлюбила дом, знаешь? Да, разлюбила!
В костюме сестры милосердия она показалась Самгину жалостно постаревшей. Серая, худая, она все встряхивала головой, забывая, должно быть, что буйная шапка ее волос связана чепчиком, отчего голова, на длинном теле ее, казалась уродливо большой. Торопливо рассказав, что она едет с двумя родственниками мужа в имение его матери вывозить оттуда какие-то ценные вещи, она воскликнула:
– Мне так хочется видеть дом, где родился Антон, где прошло его детство. Налить тебе кофе?
Но кофе она не налила, а, вместе со стулом подвинувшись к Самгину, наклонясь к нему, стала с ужасом в глазах рассказывать почему-то вполголоса и оглядываясь:
– Ты, конечно, знаешь: в деревнях очень беспокойно, возвратились солдаты из Маньчжурии и бунтуют, бунтуют! Это – между нами, Клим, но ведь они бежали, да, да! О, это был ужас! Дядя покойника мужа, – она трижды, быстро перекрестила грудь, – генерал, участник турецкой войны, георгиевский кавалер, – плакал! Плачет и все говорит: разве это возможно было бы при Скобелеве, Суворове?
Заговорив громче, она впала в тон жалобный, лицо ее подергивали судороги, и ужас в темных глазах сгущался.
– Это – невероятно! – выкрикивала и шептала она. – Такое бешенство, такой стихийный страх не доехать до своих деревень! Я сама видела все это. Как будто забыли дорогу на родину или не помнят – где родина? Милый Клим, я видела, как рыжий солдат топтал каблуками детскую куклу, знаешь – такую тряпичную, дешевую. Топтал и бил прикладом винтовки, а из куклы сыпалось… это, как это?
– Опилки, – подсказал Самгин.
– Вот! Опилки. И я уверена, что, если б это был живой ребенок, он и – его!
Схватившись за голову, она растерянно вскочила и, бегая по комнате, выкрикнула:
– О, какой страшный, какой несчастный народ! Ее жалобы, испуг, нервозность не трогали Самгина, удивляя его. Такой разбитой он не мог бы представить себе ее.
«Ей идет вдовство. Впрочем, она была бы и старой девой тоже совершенной», – подумал он, глядя, как Ли– дня, плутая по комнате, на ходу касается вещей так, точно пробует: горячи они или холодны? Несколько успокоясь, она говорила снова вполголоса:
– Все ждут: будет революция. Не могу понять – что же это будет? Наш полковой священник говорит, что революция – от бессилия жить, а бессилие – от безбожия. Он очень строгой жизни и постригается в монахи. Мир во власти дьявола, говорит он.
Самгин вспоминал, как она по ночам, удовлетворив его чувственность, начинала истязать его нелепейшими вопросами. Вспомнил ее письма.
«Неужели забыла она все это? Почему же я не могу забыть?» – с грустью, но и со злобой спрашивал он себя.
– Да! – знаешь, кого я встретила? Марину. Она тоже вдова, давно уже. Ах, Клим, какая она! Огромная, красивая и… торгует церковной утварью! Впрочем – это мелочь. Она – удивительна! Торговля – это ширма. Я не могу рассказать тебе о ней всего, – наш поезд идет в двенадцать тридцать две.
– Тебе не надо ли денег? – спросил Клим.
– Денег? Каких? Зачем? – очень удивилась она
– Деньги отца, – напомнил Самгин.
– Нет, не надо. Они – в банке? Пусть лежат. Муж оставил мне все, что имел.
Она стояла пред ним так близко, что, протянув руки, Самгин мог бы обнять ее, именно об этом он и подумал.
– Я, кажется, постыдно богата, – говорила она, некрасиво улыбаясь, играя старинной цепочкой часов. – Если тебе нужны деньги, бери, пожалуйста!
Самгин, уже неприязненно, сказал, что денег ему не нужно.
– В январе ты получишь подробный отчет по ликвидации предприятий отца, – добавил он деловым тоном.
– Да, вот – отец, всю жизнь бешено работал и – ликвидация! Как все это… странно!
Она опустилась в кресло и с минуту молчала, разглядывая Самгина с неопределенной улыбкой на губах, а темные глаза ее не улыбались. Потом снова начала чадить словами, точно головня горьким дымом.
– Знаешь, эти маленькие японцы действительно – язычники, они стыдятся страдать. Я говорю о раненых, о пленных. И – они презирают нас. Мы проиграли нашу игру на Востоке, Клим, проиграли! Это – общее мнение. Нам совершенно необходимо снова воевать там, чтоб поднять престиж.
А еще через пять минут она горячо рассказала:
– В Москве я видела Алину – великолепна! У нее с Макаровым что-то похожее на роман; платонический, – говорит она. Мне жалко Макарова, он так много обещал и – такой пустоцвет! Эта грешница Алина… Зачем она ему?
«Кажется, она кончит ханжеством, – думал Самгин, хотя подозревал в словах ее фальшь. – о Рассказать ей Туробоеве?»
Решил не рассказывать, это затянуло бы свидание. Кстати пришла Спивак, очень нахмуренная.
– Инокову хуже? – спросил Клим. Спивак ответила:
– Нет.
– Иноков! – вскричала Лидия. – Это – тот? Да? Он – здесь? Я его видела по дороге из Сибири, он был матросом на пароходе, на котором я ехала по Каме. Странный человек…
Затем она попросила Спивак показать ей сына, но Аркадий с нянькой ушел гулять. Тогда Лидия, взглянув на часы, сказала, что ей пора на вокзал.
Проводив ее, чувствуя себя больным от этой встречи, не желая идти домой, где пришлось бы снова сидеть около Инокова, – Самгин пошел в поле. Шел по тихим улицам и думал, что не скоро вернется в этот город, может быть – никогда. День был тихий, ясный, небо чисто вымыто ночным дождем, воздух живительно свеж, рыжеватый плюш дерна источал вкусный запах.
«Слишком много событий, – думал Самгин, отдыхая в тишине поля. – Это не может длиться бесконечно. Люди скоро устанут, пожелают отдыха, покоя».
Но ему отдохнуть не пришлось.
Проходя мимо лагерей, он увидал над гребнем ямы от солдатской палатки характерное лицо Ивана Дронова, расширенное неприятной, заигрывающей улыбкой. Голова Дронова обнажена, и встрепанные волосы почти одного цвета с жухлым дерном. На десяток шагов дальше от нее она была бы неразличима. Самгин прикоснулся рукою к шляпе и хотел пройти мимо, но Дронов закричал:
– Подожди минуту!
И – засмеялся, вылезая из ямы.
На нем незастегнутое пальто, в одной руке он держал шляпу, в другой – бутылку водки. Судя по мутным глазам, он сильно выпил, но его кривые ноги шагали твердо.
– Это – счастливо, – говорил он, идя рядом. – А я думал: с кем бы поболтать? О вас я не думал. Это – слишком высоко для меня. Но уж если вы – пусть будит так!
Он сунул бутылку в карман пиджака, надел шляпу, а пальто сбросил с плеч и перекинул через руку.
– Что вы хотите? В чем дело? – строго спросил Самгин, – мускулистая рука Дронова подхватила его руку и крепко прижала ее.
– Хочу, чтоб ты меня устроил в Москве. Я тебе писал об этом не раз, ты – не ответил. Почему? Ну – ладно! Вот что, – плюнув под ноги себе, продолжал он. – Я не могу жить тут. Не могу, потому что чувствую за собой право жить подло. Понимаешь? А жить подло – не сезон. Человек, – он ударил себя кулаком в грудь, – человек дожил до того, что начинает чувствовать себя вправе быть подлецом. А я – не хочу! Может быть, я уже подлец, но – больше не хочу… Ясно?
– Не ожидал я, что ты пьешь… не знал, – сказал Самгин. Дронов вынул из кармана бутылку и помахал ею пред лицом его, – бутылка была полная, в ней не хватало, может быть, глотка. Дронов размахнулся и бросил ее далеко от себя, бутылка звонко взорвалась.
– Устроить тебя в Москве, – начал Самгин, несколько сконфуженно и наблюдая искоса за покрасневшей щекой спутника, за его остреньким, беспокойным глазом.
– Должен! Ты – революционер, живешь для будущего, защитник народа и прочее… Это – не отговорка. Ерунда! Ты вот в настоящем помоги человеку. Сейчас!
Шагая медленно, придерживая Самгина и увлекая его дальше в пустоту поля, Дронов заговорил визгливее, злей.
– Я здесь – все знаю, всех людей, всю их жизнь, все накожные муки. Я знаю больше всех социологов, критиков, мусорщиков. Меня судьба употребляет именно как мешок для сбора всякой дряни. Что ты вздрогнул, а? Что ты так смотришь? Презираешь? Ну, а ты – для чего? Ты – холостой патрон, галок пугать, вот что ты!
Самгин стал вслушиваться внимательней и пошел в ногу с Дроновым, а тот говорил едко и горячо.
– Твои статейки, рецензии – солома! А я – талантлив!
Он остановился, указывая рукою вдаль, налево, на вспухшее среди поля красное здание казармы артиллеристов и старые, екатерининские березы по– краям шоссе в Москву.
– Казарма – чирей на земле, фурункул, – видишь? Дерево – фонтан, оно бьет из земли толстой струёй и рассыпает в воздухе капли жидкого золота. Ты этого не видишь, я – вижу. Что?
– Дерево – фонтан, это не тобой выдумано, – машинально сказал Самгин, думая о другом. Он был крайне изумлен тем, что Дронов может говорить так, как говорит, до того изумлен, что слова Дронова не оскорбляли его. Вместе с изумлением он испытывал еще какое-то чувство; оно связывало его с этим человеком очень неприятно. Самгин оглянулся; поле было безлюдно, лишь далеко, по шоссе, бежала пара игрушечных лошадей, бесшумно катился почтовый возок. Синеватый осенний воздух был так прозрачен, что все в поле приняло отчетливость тончайшего рисунка искусным пером.
– Не мной? Докажи! – кричал Дронов, шершавая кожа на лице его покраснела, как скорлупа вареного рака, на небритом подбородке шевелились рыжеватые иголки, он махал рукою пред лицом своим, точно черпая горстью воздух и набивая его в рот. Самгин попробовал шутить.
– Ты напал на меня, точно разбойник… Но Дронов не услышал шутки.
– Я – знаю, ты меня презираешь. За что? За то, что я недоучка? Врешь, я знаю самое настоящее – пакости мелких чертей, подлинную, неодолимую жизнь. И чорт вас всех возьми со всеми вашими революциями, со всем этим маскарадом самомнения, ничего вы не знаете, не можете, не сделаете – вы, такие вот сухари с миндалем!..
Он сильно толкнул Самгина в бок и остановился, глядя в землю, как бы собираясь сесть. Пытаясь определить неприятнейшее чувство, которое все росло, сближало с Дроновым и уже почти пугало Самгина, он пробормотал;
– Ты, Иван, анархизирован твоей… профессией!
– Жизнью, а не профессией, – вскрикнул Дронов. – Людями, – прибавил он, снова шагая к лесу. – Тебе, в тюрьму, приносили обед из ресторана, а я кормился гадостью из арестантского котла. Мог и я из ресторана, но ел гадость, чтоб вам было стыдно. Не заметили? – усмехнулся он. – На прогулках тоже не замечали.
– За что ты был арестован? – спросил Самгин, чтоб отвлечь его другой темой.
– В связи с убийством полковника Васильева, – идиотство! – Дронов замолчал, точно задохнулся, и затем потише, вспоминающим тоном, продолжал, кривя лицо: – Полковник! Он меня весной арестовал, продержал в тюрьме одиннадцать дней, затем вызвал к себе, – извиняется: ошибка! – Остановясь, Дронов заглянул в лицо Клима и, дернув его вперед, пошел быстрее. – Ошибка? Нет, он хотел познакомиться со мной… не с личностью, нет, а – с моей осведомленностью, понимаешь? Он был глуп, но почувствовал, что я способен на подлость.
Самгин, отвернувшись в сторону, пробормотал:
– Они, кажется, всем предлагают… служить у них…-
– Нет! – крикнул Дронов. – Честному человеку – не предложат! Тебе – предлагали? Ага! То-то! Нет, он знал, с кем говорит, когда говорил со мной, негодяй! Он почувствовал: человек обозлен, ну и… попробовал. Поторопился, дурак! Я, может быть, сам предложил бы…
– Перестань, – сказал Самгин и снова попробовал отвести Ивана в сторону от этой темы: – Это не ты застрелил его?
Спросил он, совершенно не веря возможности того, о чем спрашивал, и вдруг инстинктивно стал вытаскивать руку, крепко прижатую Дроновым, но вытащить не мог, Дронов, как бы не замечая его усилий, не освобождал руку.
– Разве я похож на террориста? Такой ничтожный – похож? – спросил он, хихикнув скверненько.
– Странный вопрос, – пробормотал Самгин, вспоминая, что местные эсеры не отозвались на убийство жандарма, а какой-то семинарист и двое рабочих, арестованные по этому делу, вскоре были освобождены.
– Нет, – говорил Дронов. – Я – не Балмашев, не Сазонов, даже и в Кочуры не гожусь. Я просто – Дронов, человек не исторический… бездомный человек: не прикрепленный ни к чему. Понимаешь? Никчемный, как говорится.
– Анархист, – снова сказал Самгин, чувствуя, как слова Ивана все более неприятно звучат.
– И, если сказать тебе, что я застрелил, ведь – не поверишь?
– Не поверю, – повторил Самгин, искоса заглядывая в его лицо.
Дронов, трясясь в припадке смеха, выпустив его руку и отсмеявшись, сказал:
– У моих знакомых сын, благонравный мальчишка, полгода деньги мелкие воровал, а они прислугу подозревали…
«Похоже на косвенное признание», – сообразил Самгин и спросил: – При каких обстоятельствах его убили?
Дронов круто повернул назад, к городу, и не сразу, трезво, даже нехотя рассказал:
– Говорят: вышел он от одной дамы, – у него тут роман был, – а откуда-то выскочил скромный герой – бац его в упор, а затем – бац в ногу или в морду лошади, которая ожидала его, вот и все! Говорят, – он был бабник, в Москве у него будто бы партийная любовница была.
– Кто может знать это? – пробормотал Самгин, убедясь, что действительно бывает ощущение укола в сердце…
– Полиция. Полицейские не любят жандармов, – говорил Дронов все так же неохотно и поплевывая в сторону. – А я с полицейскими в дружбе. Особенно с одним, такая протобестия!
Он снова начал о том, как тяжело ему в городе. Над полем, сжимая его, уже густел синий сумрак, город покрывали огненные облака, звучал благовест ко всенощной. Самгин, сняв очки, протирал их, хотя они в этом не нуждались, и видел пред собою простую, покорную, нежную женщину. «Какой ты не русский, – печально говорит она, прижимаясь к нему. – Мечты нет у тебя, лирики нет, все рассуждаешь».
«Возможно, что она и была любовницей Васильева», – подумал он и спросил: – Ты, конечно, понимаешь, как важно было бы узнать, кто эта женщина?
– Какая? – удивился Дронов. – Ах, эта! Понимаю. Но ведь дело давнее.
Самгину было уже совершенно безразлично – убил или не убивал Дронов полковника, это случилось где-то в далеком прошлом.
– Не забудь! – говорил Дронов, прощаясь с ним на углу какого-то подозрительно тихого переулка. – Не торопись презирать меня, – говорил он, усмехаясь. – У меня, брат, к тебе есть эдакое чувство… близости, сродства, что ли…