355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Максим Горький » Жизнь Клима Самгина. "Прощальный" роман писателя в одном томе » Текст книги (страница 121)
Жизнь Клима Самгина. "Прощальный" роман писателя в одном томе
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 04:48

Текст книги "Жизнь Клима Самгина. "Прощальный" роман писателя в одном томе"


Автор книги: Максим Горький



сообщить о нарушении

Текущая страница: 121 (всего у книги 127 страниц)

«Один между двух смертей и – остается жив».

– Скажите, – спросил он, – идя в атаку, вы обнажаете шашку, как это изображают баталисты?

– Обнажаю, обнажаю, – пробормотал поручик, считая деньги. – Шашку и Сашку, и Машку, да, да! И не иду, а – бегу. И – кричу. И размахиваю шашкой. Главное: надобно размахивать, двигаться надо! Я, знаете, замечательные слова поймал в окопе, солдат солдату эдак зверски крикнул: «Что ты, дурак, шевелишься, как живой?»

Поручик сипло захохотал, раскачиваясь на стуле:

– Хорошенькое бон мо? [26]То-то! Вот как действуют обстоятельства…

Вторя его смеху своим густо охающим, следователь объявил:

– По банку. И сорвал банк.

Поручик Петров встал, потряс над столом руками, сказал:

– Всё.

Затем, тихонько свистнув сквозь зубы, отошел к дивану, сел, зевнул и свалился на бок.

– Вот так – вторую неделю, – полушепотом сказал следователь, собирая карты. – Отдыхает после госпиталя. Ранен и контужен.

Петров храпел.

– Домовладелец здешний, сын советника губернского правления, уважаемого человека. Семью отправил на Волгу, дом выгодно сдал военному ведомству. Из войны жив не вылезет – порок сердца нажил.

В свистящем храпе поручика было что-то жуткое, эту жуть усиливал полушепот следователя.

– Это – Мицкевич, – говорил он. – Жена у меня полька.

Уже светало. Самгин пожелал ему доброй ночи, ушел в свою комнату, разделся и лег, устало думая о чрезмерно словоохотливых и скучных людях, о людях одиноких, героически исполняющих свой долг в тесном окружении врагов, о себе самом, о себе думалось жалобно, с обидой на людей, которые бесцеремонно и даже как бы мстительно перебрасывают тяжести своих впечатлений на плечи друг друга. Он, Клим Иванович Самгин, никогда не позволяет себе жалоб на жизнь, откровенностей, интимностей. Даже с Мариной Зотовой не позволял. Он уже дремал, когда вошел Петров, вообще зевнул, не стесняясь шуметь, разделся а, сидя в ночном белье, почесывал обеими руками волосатую грудь. – Спите? – спросил он.

– Нет.

– А – между нами – жизнь-то, дорогой мой, – бессмысленна. Совершенно бессмысленна. Как бы мы ни– либеральничали. Да-да-да. Покойной ночи.

– Спасибо, – тихонько откликнулся Самгин, крайне удивленный фразой поручика о жизни, – фраза эта не совпадала с профессией героя, его настроением, внешностью, своей неожиданностью она вызывала такое впечатление, как будто удар в медь колокола дал деревянный звук. Клим Иванович с некоторого времени, изредка, в часы усталости, неудач, разрешал себе упрекнуть жизнь в неясности ее смысла, но это было похоже на преувеличенные упреки, которые он допускал в ссорах с Варварой, чтоб обидеть ее. С той норы как Тагильский определил его роль и место в жизни как роль имеете аристократа от демократии, он, Самгин, конечно, не мог уже серьезно думать, что его жизнь бессмысленна. А поручик думает так серьезно.

– Главное, голубчик мой, в том, что бога – нет! – бормотал поручик, закурив папиросу, тщательно, как бы удовлетворяя давнюю привычку, почесывая то грудь, то такие же мохнатые ноги. – Понимаете – нет бога. Не по Вольтеру или по этому… как его? Ну – чорт с ним! Я говорю: бога нет не по логике, не вследствие каких-то доказательств, а – по-настоящему нет, по ощущению, физически, физиологически и – как там еще? Одним словом… В детстве у меня сложилось эдакое крепкое верование: в Нижнем-Новгороде знаменитый монумент Минину – Пожарскому. Один – в Москве, другой, лучший, в Нижнем. Приехал я туда в кадетский корпус учиться, а памятника-то – нет! Был? И не было никогда… Вот так и бог.

Когда Самгин проснулся, разбуженный железным громом, поручика уже не было в комнате. Гремела артиллерия, проезжая рысью по булыжнику мостовой, с громом железа как будто спорил звон колоколов, настолько мощный, что казалось – он волнует воздух даже в комнате. За кофе следователь объяснил, что в городе назначен смотр артиллерии, прибывшей из Петрограда, а звонят, потому что – воскресенье, церкви зовут к поздней обедне.

– Жена ушла в костел, – ненужно сообщил он, а затем деловито рассказал, что пропавшие вагоны надобно искать не здесь, а ближе к фронту.

– Да, вероятно, и там не найдете, – равнодушно добавил он. – Пищевое довольствие воруют изумительно ловко, воруют спекулянты, интенданты, солдаты, вообще – все, кому это нравится.

Но все-таки он представил несколько соображений, из которых следовало, что вагоны загнали куда-нибудь в Литву. Самгину показалось, что у этого человека есть причины желать, чтоб он, Самгин, исчез. Но следователь подкрепил доводы в пользу поездки предложением дать письмо к брату его жены, ротмистру полевых жандармов.

– Он может сильно помочь вам.

Первая поездка по делам Союза вызвала у Самгина достаточно неприятное впечатление, но все же он считал долгом своим побывать ближе к фронту и, если возможно, посмотреть солдат в их деле, а бою.

И вот он сидит на груде старых шпал, в тени огромного дерева с мелкими листьями, светлозелеными с лицевой стороны, оловянного цвета с изнанки. Эти странные, легкие листья совершенно неподвижны, хотя все вокруг охвачено движением: в мутноватом небе ослепительно и жарко тает солнце, освещая широкую кочковатую равнину. Ее с одной стороны ограничивает невысокая песчаная насыпь железной дороги, с другой – густое мелколесье, еще недавно оно примыкало вплоть к насыпи, от него осталось множество пней– разной высоты, они торчат по всей равнине.

В сотне шагов от Самгина насыпь разрезана рекой, река перекрыта железной клеткой моста, из-под него быстро вытекает река, сверкая, точно ртуть, река не широкая, болотистая, один ее. берег густо зарос камышом, осокой, на другом размыт песок, и на всем видимом протяжении берега моются, ходят и плавают в воде солдаты, моют лошадей, в трех местах – ловят рыбу бреднем, натирают груди, ноги, спины друг другу теплым, жирным илом реки. Солдат еще больше, чем пней и кочек, их так много, что кажется: если они лягут на землю, земля станет невидимой под ними. В одном месте на песке идет борьба, как в цирке, в другом покрывают крышу барака зелеными ветвями, вдали, почти на опушке леса, разбирают барак, построенный из круглых жердей. Палатки, забросанные ветвями деревьев, зелеными и жухлыми, осенних красок, таких ветвей много, они втоптаны в сырую землю, ими выложены дорожки между пней и кочек. Дымят трубы полковых кухонь, дымят костры. Самгин насчитал восемь костров, затем – одиннадцать и перестал считать, были еще и маленькие костры, на них кипятились чайники, около них сидели солдаты по двое, трое. Они в белых и сероватых рубахах, очень много совсем нагих чинит белье. Заметно было, что многие солдаты бродят одиноко, как бы избегая общения. Дым, тяжело и медленно поднимаясь от земли, сливается с горячим, влажным воздухом, низко над людями висит серое облако, дым напитан запахами болота и человечьего навоза. Люди кричат, их невнятные крики образуют тоже как бы облако разнообразного шума, мерно прыгает солдатская маршевая песня, уныло тянется деревенская, металлически скрипят и повизгивают гармоники, стучат топоры, где-то учатся невидимые барабанщики, в трех десятках шагов от насыпи собралось толстое кольцо, в центре его двое пляшут, и хор отчаянно кричит старинную песню:

 
Деревенски мужики —
Хамы, свиньи, дураки.
Эх, – калина, эх, – малина.
 
 
Пальцы режут, зубы рвут.
В службу царскую нейдут.
Не хочут! Калина, он – малина.
 

Дирижирует хором прапорщик Харламов. Самгин уже видел его, говорил с ним. Щеголеватый читатель контрреволюционной литературы и любитель остреньких неблагонадежных анекдотов очень похудел, вытянулся, оброс бородой неопределенной окраски, но не утратил своей склонности к шуточкам и клоунадам.

– Упражняюсь в патриотизме, – ответил он на вопрос: как чувствует себя?

– Воюете?

– В непосредственную близость с врагом не вступал. Сидим в длинной мокрой яме и сообщаемся посредством выстрелов из винтовок. Враг предпочитает пулеметы и более внушительные орудия истребления жизни. Он тоже не стремится на героический бой штыками и прикладами, кулаками.

Говоря в таком глумливом и пошловатом тоне, он все время щурился, покусывал губы. Но иногда между плоских фраз его фельетонной речи неуместно, не в лад с ними, звучали фразы иного тона.

– Моя роль сводится к наблюдению за людями, чтоб они строго исполняли свои обязанности: не говорили глупостей, стреляли – когда следует, не дезертировали.

– А – дезертируют?

– Представьте – весьма охотно и зная, что за это расстреливают.

Он первый сказал Самгину, что дальше к фронту его не пустят.

– Происходит перегруппировка частей, для того чтоб выровнять фронт, вы, конечно, понимаете, что это значит. Участок фронта, где сидел мой полк, отодвигается ближе к тылу.

Широким взмахом руки он показал на равнину, где копошились солдаты.

– Это – тыл. Здесь – отдыхают. Батальон, в котором я служу, направлен сюда именно для отдыха, но похоже, что и нам вместе с другими отдыхающими тоже надо будет попятиться дальше в болота.

Самгин спросил: почему выбрано такое сырое, скучное место?

– Это – неизвестно мне. Как видите – по ту сторону насыпи сухо, песчаная почва, был хвойный лес, а за остатками леса – лазареты «Красного Креста» и всякое его хозяйство. На реке можно было видеть куски розоватой марли, тампоны и вообще некоторые интимности хирургов, но солдаты опротестовали столь оригинальное засорение реки, воду которой они пьют.

Помолчав несколько секунд, Харламов спросил:

– Вы не знаете некоего Антона Тагильского?

– Встречал.

– Он тоже имеет какое-то отношение к Земгору? Не знаете? Присвоенной формы не носит, имеет какое-то отношение к вопросам продовольствия и вообще что-то вроде негласного инспектора. Все знает, все считает.

– Он любит цифры, – сообщил Самгин.

– Вот – именно! Чрезвычайно интересный и умный человек. Офицерство – не терпит его и даже поговаривает, что он будто бы имеет отношение к департаменту полиции. Не похоже, судя по его беседам с солдатами.

– А разве такие беседы допускаются?

– Какие? – наивно спросил Харламов, но Клим Иванович понял, что наивность искусственна.

– Беседы со штатскими?

– Смотря по тому – о чем? – усмехаясь, сказал Харламов. – Например: о социализме – не велят беседовать. О царе – тоже.

– Ах, вот что! Он – об этом?

– Нет, – серьезно и быстро возразил Харламов. – Я не сказал, что именно об этих вопросах. Он – о различных мелочах жизни, интересных солдатам.

– А офицера относятся к нему отрицательно? – спросил Самгин.

– Да. Как вообще к штатским.

– Однако не каждого подозревают в шпионстве, – сухо сказал Самгин и – помимо желания – так же сухо добавил: – Я знал его, когда он был товарищем прокурора.

– Вот как! – вполголоса произнес Харламов. Через два часа после этой беседы Самгин видел, как Тагильского убили. Самгин пил чай в бараке – столовой офицеров. В длинном этом сарае их было человек десять, двое сосредоточенно играли в шахматы у окна, один писал письмо и, улыбаясь, поглядывал в потолок, еще двое в углу просматривали иллюстрированные журналы и газеты, за столом пил кофе толстый старик с орденами на шее и на груди, около него сидели остальные, и один из них, черноусенький, с таяиечьизд лицом, что-то вполголоса рассказывал, заставляя старика усмехаться. Он только что кончил беседовать с ротмистром Рущиц-Стрыйским, человеком такого богатырского объема, что невозможно было вообразить коня, верхом на котором мог бы ездить этот огромный, тяжелый человек. Череп его оброс густейшей массой седых курчавых волос, круглое, румяное лицо украшали овечьи глаза, красный нос и плотные, толстые, черные усы, красиво прошитые серебряной нитью. Выслушав Самгина, он сказал густейшим подземным голосом, добродушно и любезно:

– Бросьте, батенька! Это – дохлое дело. Еще раньше дня на три, ну, может быть… А теперь мы немножко танцуем назад, составы кормежных поездов гонят куда только возможно гнать, все перепуталось, и мы сами ничего не можем найти. Боеприпасы убирать надобно, вот что. Кое-что, пожалуй, надобно будет предать огню.

Именно в эту минуту явился Тагильский. Войдя в открытую дверь, он захлопнул ее за собою с такой силой, что тонкие стенки барака за спиною Самгина вздрогнули, в рамах заныли, задребезжали стекла, но дверь с такой же силой распахнулась, и вслед за Тагильским вошел высокий рыжий офицер со стеком в правой руке.

– Извольте ответить, – кричал он высоким голосом, топая ногами так, что даже сквозь шум в столовой, гулкой, точно бочка, был слышен звон его шпор.

– Прошу оставить меня в покое, – тоже крикнул Тагильский, садясь к столу, раздвигая руками посуду. Самгин заметил, что руки у него дрожат. Толстый офицер с седой бородкой на опухшем лице, с орденами на шее и на груди, строго сказал:

– Прошу не шуметь! В чем дело?

У рыжего офицера лицо было серое, с каким-то синеватым мертвенным оттенком, его искажали судорожные гримасы, он, как будто от боли, пытался закрыть глаза, но глаза выкатывались.

– Вчера этот господин убеждал нас, что сибирские маслоделы продают масло японцам, заведомо зная, что оно пойдет в Германию, – говорил он, похлестывая стеком по сапогу. – Сегодня он обвинил меня и капитана Загуляева в том, что мы осудили невинных…

– Да, – крикнул Тагильский, подскочив на стуле. – Вы расстреляли сумасшедших, а не дезертиров.

– Молчать! – свирепо крикнул толстый офицер. – Кто вам дал право…

– Таких дезертиров здесь – десятки, вон они ходят! Это – больные. Они – обезумели. Они не знают, куда…

Остались сидеть только шахматисты, все остальное офицерство, человек шесть, постепенно подходило к столу, становясь по другую сторону его против Тагильского, рядом с толстяком. Самгин заметил, что все они смотрят на Тагильского хмуро, сердито, лишь один равнодушно ковыряет зубочисткой в зубах. Рыжий офицер стоял рядом с Тагильским, на полкорпуса возвышаясь над ним… Он что-то сказал – Тагильский ответил громко:

– Да. Я – юрист и отдаю себе отчет в том, что говорю. Именно так: убийство психически невменяемых…

Офицер взмахнул стеком, но Тагильский подскочил и, взвизгнув: «Не сметь!» – с большой силой толкнул его, офицер пошатнулся, стек хлопнул по столу, старик, вскочив, закричал, задыхаясь:

– Ротмистр Рущиц…

В эту секунду хлопнул выстрел. Самгин четко видел, как вздрогнуло и потеряло цвет лицо Тагильского, видел, как он грузно опустился на стул и вместе со стулом упал на пол, и в тишине, созданной выстрелом, заскрипела, сломалась ножка стула. Затем толстый негромко проговорил:

– Эх, капитан Вельяминов, всегда вы… Рыжий офицер положил на стол револьвер, расстегнул портупею, снял саблю и ее положил на стол, вполголоса сказав Рущицу:

– К вашим услугам, ротмистр…

– Как это вы не удержали! – негромко, но сердито спросил толстый.

– Виноват, – сказал Рущиц, тоже понизив голос, отчего он стал еще более гулким. Последнее, что осталось в памяти Самгина, – тело Тагильского в измятом костюме, с головой под столом, его желтое лицо с прихмуренными бровями…

Самгину казалось, что, если он попробует подняться со стула, так тоже упадет.

«Я не первый раз вижу, как убивают», – напомнил он себе, но это не помогло, и, согнувшись над столом, он глотал остывший, противный чай, слушая пониженные голоса.

– Разве к штатским применим военно-полевой суд?

– Что это вы, друг мой? А как судили революционеров в шестом, седьмом…

– Ах, да! Я забыл.

– Главное – огласка..

– Солдаты…

Самгин не заметил, как рядом с ним очутились двое офицеров и один из них сказал:

– Мы все, во главе с генералом, просим вас не разглашать этот печальный случай.

– Да. Я – понимаю.

Они заговорили в два голоса:

– По крайней мере – здесь.

– А особенно – среди нижних чинов.

– Я не общаюсь с солдатами, – сказал Самгин.

– Можно объяснить самоубийством, – ласково предложил один из офицеров, а другой спросил:

– Вы знали этого человека?

– Да, знал.

– Он ведь в одном Союзе с вами?

– Близко знали?

– Нет, не близко, – ответил Самгин и механически добавил: – Года за полтора, за два до этого он действительно покушался на самоубийство. Было в газетах.

– Это – замечательно! – с тихой радостью сказал один, а другой в таком же тоне прибавил:

– Великолепно! Не помните, какая газета, когда?

– Нет, не помню.

– Это – жалко! Итак – ваше слово?

– Да, да, – сказал Клим Иванович. Затем один из них сказал, шаркнув ногой:

– Честь имею!

Другой – тоже шаркнул, но молча, и оба очень быстро отошли к своему столу.

Самгин встал, вышел из барака, пошел по тропе вдоль рельс, отойдя версты полторы от станции, сел на шпалы и вот сидел, глядя на табор солдат, рассеянный по равнине. Затем встал не легкий для Клима Ивановича вопрос: кто более герой – поручик Петров или Антон Тагильский?

Убийство Тагильского потрясло и взволновало его как почти моментальное и устрашающее превращение живого, здорового человека в труп, но смерть сына трактирщика и содержателя публичного дома не возбуждала жалости к нему или каких-либо «добрых чувств». Клим Иванович хорошо помнил неприятнейшие часы бесед Тагильского в связи с убийством Марины.

«Он вел тогда какую-то очень темную и оскорбительную игру со мной. Он типичный авантюрист, но неудачник, и вполне естественно, что, в своем стремлении к позе героической, он погиб так нелепо».

Вспомнилось, как после разгрома армии Самсонова на небольшом собрании в квартире весьма известного литератора Тагильский говорил:

– Я принадлежу к числу интеллигентов, пролетаризированных более, чем любой рабочий. Обладая даже и не очень высокой технической квалификацией, мастеровой человек не только хозяин своей физической энергии, но и человек, который может ценить свои технические знания как некую правду, как явную полезность. Я квалифицирован как юрист, защитник общества против покушений на его социально-политический порядок, на собственность, на жизнь его членов. Но представьте, что у меня исчезло сознание необходимости защищать этот порядок, представьте, что я чувствую порядок этот враждебным мне? Уродующим меня?

– Ну – что ж? Значит, вы – анархист, – пренебрежительно сказал его оппонент, Алексей Гогин; такой же щеголь, каким был восемь лет тому назад, он сохранил веселый блеск быстрых глаз, но теперь в блеске этом было нечто надменное, ироническое, его красивый мягкий голос звучал самодовольно, решительно. Гогин заметно пополнел, и красиво прихмуренные брови делали холеное лицо его как-то особенно значительным.

– Возможно, что анархист, но не потому, что знаком с этой теорией, кстати, очень плоской, примитивной и даже пошловатой…

– Вот как? – недоверчиво удивился Гогин.

– Да, так. Вы – патриот, вы резко осуждаете пораженцев. Я вас очень понимаю: вы работаете в банке, вы – будущий директор и даже возможный министр финансов будущей российской республики. У вас – имеется что защищать. Я, как вам известно, сын трактирщика. Разумеется, так же как вы и всякий другой гражданин славного отечества нашего, я не лишен права открыть еще один трактир или дом терпимости. Но – я ничего не хочу открывать. Я – человек, который выпал из общества, – понимаете? Выпал из общества.

– Как молочный зуб у ребенка? Или? – спросил Гогин.

– Как вам угодно, – устало сказал Тагильский, а литератор, нахмуря брови красивого, но мало подвижного лица, осведомленно и пророчески произнес:

– В словах ваших слышен зов смерти, вы идете к самоубийству.

Тагильский молча пожал плечами.

«Нет, конечно, Тагильский – не герой, – решил Клим Иванович Самгин. – Его поступок – жест отчаяния. Покушался сам убить себя – не удалось, устроил так, чтоб его убили… Интеллигент в первом поколении – называл он себя. Интеллигент ли? Но – сколько людей убито было на моих глазах!» – вспомнил он и некоторое время сидел, бездумно взвешивая: с гордостью или только с удивлением вспомнил он об этом?

«Я имею право гордиться обширностью моего опыта», – думал он дальше, глядя на равнину, где непрерывно, неутомимо шевелились сотни серых фигур и над ними колебалось облако разноголосого, пестрого шума. Можно смотреть на эту бессмысленную возню, слушать ее звучание и – не видеть, не слышать ничего сквозь трепетную сетку своих мыслей, воспоминаний.

Он действительно не слышал, как подошел к нему высокий солдат в шинели, с палочкой в руке, подошел и спросил вполголоса:

– Ваше благородие – газетки почитать нету? Самгин торопливо оглянулся – вокруг никого не было, но в сотне шагов двигались медленно еще трое.

– Нет, – сухо ответил он.

Солдат шумно вздохнул и, ковыряя палкой гнилую шпалу, снова спросил:

– Вы – из Земсоюза будете?

– Да.

И, сознавая, что отвечает обидно кратко, спросил:

– Ранен?

– Ревматизма грызет. Она, в окопах, нещадно действует. Сырая тут область. Болотная, – пробормотал солдат, подождал еще вопроса, но не дождался и сочувственно сказал, взмахнув палкой:

– Давно гляжу на вас, оттуда вон, – сидит человек однолично, думает про наши несчастливые дела…

Самгин молчал. Длительно и еще более шумно солдат вздохнул еще раз и, тыкая палкой землю, пошел прочь, в сторону станции.

После него осталось глухое раздражение, а от раздражения зажглись, затлели странные мысли:

«Сколько ценнейших сил, упрямого учительства тратится на эту полудикую, полуграмотную массу людей. В сущности, они не столько помогают, как мешают жить».

Каким-то куском мозга Клим Иванович понимал комическую парадоксальность таких мыслей, но не мешал им, и они тлели в нем, как тлеет трут или сухие гнилушки, вызывая в памяти картины ограбления хлебного магазина, подъем колокола и множество подобных, вплоть до бородатых, зубастых на станции Новгород, вплоть до этой вот возни сотен солдат среди древесных, наскоро срубленных пней и затоптанного валежника.

Трое солдат подвигались все ближе. Самгин встал и быстро пошел вслед за солдатом, а тот, должно быть, подумав, что барин догоняет его, – остановился, ожидая. Тогда Клим Иванович, высмотрев наиболее удобное место, спустился с насыпи и пошел в город. По эту сторону насыпи пейзаж был более приличен и не так густо засорен людями: речка извивалась по холмистому дерновому полю, поле украшено небольшими группами берез, кое-где возвышаются бронзовые стволы сосен, под густой зеленью их крон – белые палатки, желтые бараки, штабеля каких-то ящиков, покрытые брезентами, всюду красные кресты, мелькают белые фигуры сестер милосердия, под окнами дощатого домика сидит священник в лиловой рясе – весьма приятное пятно. Дорога от станции к городу вымощена мелким булыжником, она идет по берегу реки против ее течения и прячется в густых зарослях кустарника или между тесных группочек берез. В полуверсте от города из кустарника вышел солдат в синей рубахе без пояса, с длинной, гибкой полосой железа на плече, вслед за ним – Харламов.

– Вы слышали? – вполголоса и тревожно сказал он Самгину. – Капитан Вельяминов застрелил Тагильского…

– Случайно? – спросил Клим Иванович, искоса взглянув на чумазое лицо солдата.

– Да – нет! Спорили…

Солдат, пошевелив усами, чуть заметно и отрицательно потряс головой.

«Яков, – вспомнил Самгин Москву, пятый год, баррикаду. – Товарищ Яков…»

А Харламов, упрекая кого-то, говорил:

– Тагильский правильно утверждал, что осудили и расстреляли больных, а не дезертиров, а этот Вельяминов был судьей.

– Вы… присутствовали при этом? – строго спросил Самгин.

Товарищ Яков тоже спросил Харламова:

– Можно идти, ваше благородие?

– Да, иди, иди…

Яков перешел дорогу, полоса железа как будто подгоняла его, раскачиваясь за спиной. Сняв фуражку, обмахивая ею лицо свое, Харламов говорил торопливо и подавленно, не похоже на себя:

– Почти каждый артиллерийский бой создает людей психически травматизированных, оглушенный человек идет куда глаза глядят, некоторые пробираются далеко, их ловят – дезертир! А он – ничего не понимает, даже толково говорить разучился, совершенно невменяем!

Самгин, слушая, сообразил: он дал офицерам слово не разглашать обстоятельств убийства, но вот это уже известно, и офицера могут подумать, что разглашает он.

– Вы давно знаете этого… солдата? – спросил он, чувствуя, как его сжимает сухая злость.

Не без удивления и вопросительно глядя в лицо Самгина, Харламов сказал, что знает Якова как слесаря, который руководит мастерской по ремонту обоза, полковых кухонь и прочего.

– Весьма толковый человек, грамотный. А – что?

– Удобно ли, что вы при нем рассказываете об этом… случае с Тагильским? – спросил Самгин и тотчас понял, что форма вопроса неудачна.

– Хор-рошенький случай! – воскликнул Харламов, вытаращив глаза. – Но – он знал об этом раньше, чем я, он там работает. Клим Иванович Самгин весьма строго произнес:

– Если он уже знал, тогда… другое дело! А вообще я думаю, что в эти дни, печальные для нас, мы не должны бы подрывать в глазах рядовых авторитет офицерства…

– Ага-а, – медленно и усмехаясь, протянул Харламов. – Вы – оборонец?

– Да, – мужественно сказал Самгин и тотчас же пожалел об этом.

– Тогда, это… действительно – другое дело! – выговорил Харламов, не скрывая иронии. – Но, видите ли: мне точно известно, что в 905 году капитан Вельяминов был подпоручиком Псковского полка и командовал ротой его, которая расстреливала людей у Александровского сквера. Псковский полк имеет еще одну историческую заслугу пред отечеством: в 831 году он укрощал польских повстанцев…

Клим Иванович Самгин прервал его рассказ вопросом:

– Что же из этого следует? Нужно разлагать армию, да?

Харламов с явным изумлением выкатил глаза, горбоносое лицо его густо покраснело, несколько секунд он молчал, облизывая губы, а затем обнаружил свою привычку к легкой клоунаде: шаркнул ногой по земле, растянул лицо уродливой усмешкой, поклонился и сказал:

– Не смею задерживать!

Круто повернулся спиною к Самгину и пошел прочь.

«Нахал, – молча проводил его Самгин. – Клоун. Опереточный клоун. Нигилист, конечно. Анархист».

Он смотрел вслед быстро уходящему, закуривая папиросу, и думал о том, что в то время, как «государству грозит разрушение под ударами врага и все должны единодушно, необоримой, гранитной стеной встать пред врагом», – в эти грозные дни такие безответственные люди, как этот хлыщ и Яковы, как плотник Осип или Тагильский, сеют среди людей разрушительные мысли, идеи. Вполне естественно было вспомнить о ротмистре Рущиц-Стрыйском, но тут Клим Иванович испугался, чувствуя себя в опасности.

Он мог бы сказать, что с некоторого времени действительность начала относиться к нему враждебно. Встряхивая его, как мешок, она приводила все, что он видел, помнил, в состояние пестрого и утомительно разноречивого хаоса. Ненадолго, на час, даже на десяток минут, он вдруг и тревожно ощущал бессвязность своего житейского опыта, отсутствие в нем скрепляющего единства мысли и цели, а за этим ощущением пряталась догадка о бессмысленности жизни. Многое казалось лишним, даже совершенно лишенным смысла, мешающим сложиться чему-то иному, более крепкому и ясному. Клим Иванович Самгин воздерживался от определений точных, но сознавал, что это новое, ясное требует настроения органически чуждого ему, требует решимости, которой он еще не обладает. Он понимал, что внезапно вспыхнувшее намерение сообщить ротмистру Рущиц-Стрыйскому о Харламове и Якове не многим отличается от сообщения Харламову о том, что Тагильский был товарищем прокурора. Такие мимолетные намерения являлись все чаще, они не объяснялись личной антипатией, у них должно быть иное объяснение. Клим Иванович Самгин не находил его, потому что остерегался искать.

В тени группы молодых берез стояла на высоких ногах запряженная в крестьянскую телегу длинная лошадь с прогнутой спиной, шерсть ее когда-то была белой, но пропылилась, приобрела грязную сероватость и желтоватые пятна, большая, костлявая голова бессильно и низко опущена к земле, в провалившейся глазнице тускло блестит мутный, влажный глаз.

Самгин остановился, рассматривая карикатурную, но печальную фигуру животного, вспомнил «Холстомера» Л. Толстого, «Изумруд» Куприна и решил, что будет лучше, если он с ближайшим поездом уедет отсюда.

«Офицерство, наверное, подумает, что о случае с Тагильским я рассказал…»

Из-за стволов берез осторожно вышел старик, такой же карикатурный, как лошадь: высокий, сутулый, в холщовой, серой от пыли рубахе, в таких же портках, закатанных почти по колено, обнажавших ноги цвета заржавленного железа. Серые волосы бороды его – из толстых и странно прямых волос, они спускались с лица, точно нитки, глаза – почти невидимы под седыми бровями. Показывая Самгину большую трубку, он медленно и негромко, как бы нехотя, выговорил:

– Не маете спички, ваше благородье?

Взял коробку из рук Самгина, двумя спичками тщательно раскурил трубку, а коробку сунул в карман штанов.

– Возвратите спички, – предложил Самгин, – старик пощупал пальцами – в кармане ли они? – качнул головой:

– И вы подарите мне.

И, осмотрев Самгина с головы до ног, он вдруг сказал:

– А – не буде ни якого дела с войны этой… Не буде. Вот у нас, в Старом Ясене, хлеб сжали да весь и сожгли, так же и в Халомерах, и в Удрое, – весь! Чтоб немцу не досталось. Мужик плачет, баба – плачет. Что плакать? Слезой огонь не погасишь.

Говоря задумчиво, он смотрел в землю, под ноги Самгина, едкий зеленоватый дым облекал его слова.

– Лес рубят. Так беззаботно рубят, что уж будто никаких людей сто лет в краю этом не будет жить. Обижают землю, ваше благородье! Людей – убивают, землю обижают. Как это понять надо?

Надо было что-то сказать старику, и Самгин спросил:

– Вы что делаете тут?

– Я солому вожу раненым. Жду вот бабу свою, она деньги получает… А они уже и не нужны, деньги… Плохо, ваше благородие. Жалобно стало жить…

– Терпеть надо, – благоразумно посоветовал Самгин. – Всем трудно, – строго добавил он, а затем уверенно предрек: – Скоро все это кончится и снова заживем спокойно…

Притронулся пальцем к фуражке и пошел прочь, сердито возражая кому-то:

«Едва ли страна выиграет от того, что безграмотные люди начнут рассуждать».

Шел он торопливо, хотелось обернуться, взглянуть на старика, но – не взглянул, как бы опасаясь, что старик пойдет за ним. Мысли тоже торопливо являлись, исчезали, изгоняя одна другую.

«Харламов, вероятно, заботится о том, чтоб рассуждали. Из каких побуждений он делает это?»

«…Можно думать, что стремление заставить крестьянство и рабочих политически мыслить – это жест отчаяния честолюбивых людей. Проиграв одну ставку, хотят взять реванш».

Через час он ехал в санитарном поезде, стоя на площадке вагона, глядя на поля, уставленные палатками – белыми пузырями. Он чувствовал себя очень плохо, нервный шок вызвал физическую слабость, урчало в кишечнике, какой-то странный шум кипел в ушах, перед глазами мелькало удивленно вздрогнувшее лицо Тагильского, раздражало воспоминание о Харламове. Все это разрешилось обильным поносом, Самгин испугался, что начинается дизентерия, пять дней лежал в железнодорожной больнице какой-то станции, а возвратясь в Петроград, несколько недель не выходил из дома.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю