Текст книги "Жизнь Клима Самгина. "Прощальный" роман писателя в одном томе"
Автор книги: Максим Горький
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 114 (всего у книги 127 страниц)
– Вот они, великомученики нашей церкви, церкви интеллектуалистов, великомученики духа, каких не знает и не имеет церковь Христа…
– Господа! – возгласил он с восторгом, искусно соединенным с печалью. – Чего можем требовать мы, люди, от жизни, если даже боги наши глубоко несчастны? Если даже религии в их большинстве – есть религии страдающих богов – Диониса, Будды, Христа?
Он замолчал, покачивая головой, поглаживая широкий лоб, правая рука его медленно опускалась, опустился на стул и весь он, точно растаяв. Ему все согласно аплодировали, а человек из угла сказал:
– Аминь! Но – чорт с ней, с истиной, я все-таки буду жить. Буду, наперекор всем истинам…
– Вы, по обыкновению, глумитесь, Харламов, – печально, однако как будто и сердито сказал хозяин. – Вы – запоздалый нигилист, вот кто вы, – добавил он н пригласил ужинать, но Елена отказалась. Самгин пошел провожать ее. Было уже поздно и пустынно, город глухо ворчал, засыпая. Нагретые за день дома, остывая, дышали тяжелыми запахами из каждых ворот. На одной улице луна освещала только верхние этажи домов на левой стороне, а в следующей улице только мостовую, и это раздражало Самгина.
– Ты послушал бы, как он читает монолог Гамлета или Антония. Первоклассный артист. Говорят, Суворин звал его в свой театр на любых условиях.
Самгин был недоволен собой, чувствуя, что этот красавец стер его речь, как стирают тряпкой надпись мелом на школьной доске. Казалось, что это понято и Еленой, отчего она и говорит так, как будто хочет утешить его, обиженного.
«Дура», – мысленно сказал он ей и спросил: – Это он часто играет в пессимизм?
Она охотно ответила:
– Нет, он вообще веселый, но дома выдерживает стиль. У него нелады с женой, он женат. Она очень богатая, дочь фабриканта. Говорят – она ему денег не дает, а он – ленив, делами занимается мало, стишки пишет, статейки в «Новом времени».
Самгин уже не слушал ее, думая, что во Франции такой тип, вероятно, не писал бы стихов, которых никто не знает, а сидел в парламенте…
«Мы ленивы, не любопытны», – вспомнил он и тотчас подумал: «Он – никого не цитировал. Это – признак самоуверенности. Игра в пессимизм – простенькая игра. Но красиво сказать – он умеет. Мне нужно взять себя в руки», – решил Клим Иванович Самгин, чувствуя, что время скользит мимо его с такой быстротой, как будто все, наполняющее его, катилось под гору. Но быстрая смена событий не совпадала с медленностью, которая делала Клима Ивановича заметной фигурой. С ним любезно здоровались крупные представители адвокатуры, его приглашали на различные собрания, когда он говорил, его слушали внимательно, все это – было, но не удовлетворяло. Он очень хорошо мог развивать чужие мысли, подкрепляя их множеством цитат, нередко оригинальных, запас его памяти был неисчерпаем. Но он чувствовал, что его знания не сгруппированы в стройную систему, не стиснуты какой-то единой идеей. Он издавна привык думать, что идея – это форма организации фактов, результат механической деятельности разума, и уверен был, что основное человеческое коренится в таинственном качестве, которое создает исключительно одаренных людей, каноника Джонатана Свифта, лорда Байрона, князя Кропоткина и других этого рода. Это качество скрыто глубоко в области эмоции, и оно обеспечивает человеку полную свободу, полную независимость мысли от насилия истории, эпохи, класса. Клим Иванович Самгин понимал, что это уже – идея, хотя и не новая, но – его, продуманная, выношенная лично им. Но он был все-таки настолько умен, что видел: в его обладании эта идея бесплодна. Она тоже является как будто результатом поверхностной, механической деятельности разума и даже не способна к работе организации фактов в стройную систему фраз – фокусу, который легко доступен даже бездарным людям. Как все талантливые люди, биографии которых он знал, он был недоволен жизнью, недоволен людями, и он чувствовал, что в нем, как нарыв, образуется острое недовольство самим собою. Оно поставило пред ним тревожный вопрос:
«Неужели я эмоционально так беден, что останусь на всю жизнь таким, каков есть?»
Он вспоминал, как оценивали его в детстве, как заметен был он в юности, в первые годы жизни с Варварой. Это несколько утешало его.
Елена уехала с какой-то компанией на пароходе по Волге, затем она проедет в Кисловодск и там будет ждать его. Да, ему тоже нужно полечиться нарзаном, нужно отдохнуть, он устал. Но он не хотел особенно подчеркивать характер своих отношений с этой слишком популярной и богатой дамой, это может повредить ему. Ее прошлое не забыто, и она нимало не заботится о том, чтоб его забыли. И, телеграммами откладывая свой приезд, Самгин дождался, что Елена отправилась через Одессу в Александрию, а оттуда – через Марсель в Париж на осенний сезон. Тогда он поехал в Кисловодск, прожил там пять недель и, не торопясь, через Тифлис, Баку, по Каспию в Астрахань и [по] Волге поднялся до Нижнего, побывал на ярмарке, посмотрел, как город чистится, готовясь праздновать трехсотлетие самодержавия, с той же целью побывал в Костроме. Все это очень развлекло его. Он много работал, часто выезжал в провинцию, все еще не мог кончить дела, принятые от Прозорова, а у него уже явилась своя клиентура, он даже взял помощника Ивана Харламова, человека со странностями: он почти непрерывно посвистывал сквозь зубы и нередко начинал вполголоса разговаривать сам с собой очень ласковым тоном:
– Не чуешь, Ваня, где тут кассационный повод?
Он был широкоплечий, большеголовый, черные волосы зачесаны на затылок и лежат плотно, как склеенные, обнажая высокий лоб, густые брови и круглые, точно виши», темные глаза в глубоких глазницах. Кожа на костлявом лице его серовата», на девой щеке-бархатная родника, величиной с двадцатикопеечную монету, хрящеватый нос загнут вниз крючком, а губы толстые и яркие.
В числе его странностей был интерес к литературе контрреволюционной, он знал множество различных брошюр, романов и почему-то настойчиво просвещал патрона:
– Вот, Клим Иванович, примечательная штучка наших дней – «Чума», роман Лопатина. Весь читать – не надо, я отметил несколько страничек, – усмехнетесь!
Желая понять человека, Самгин читал:
«Старики фабричные, помнившие дни восстания на Пресне, устраивали пародии военно-волевого суда и расстреливали всякого человека, одетого в казенную форму».
– Послушайте, Харламов, это же ложь? – кричал Самгин в комнату, где, посвистывая, работал помощник.
– Так у него, у Лопатина, все – ложь.
– Почему вас интересуют такие книги?
– Учусь, – отвечал Харламов. – А вы читали «Наше преступление» Родионова, «Больную Россию» Мережковского, «Оправдание национализма» Локотя, «Речи» Столыпина?..
Харламов, как будто хвастаясь, называл десятки книг. Самгин лежал, курил, слушал и думал, что странностями обзаводятся люди пустые, ничтожные, для того, чтоб их заметили, подали им милостину внимания.
«Это Михайловский, Николай Константинович, сказал – милостина внимания».
Над повестью Самгин не работал, исписал семнадцать страниц почтовой бумаги большого формата заметками, характеристиками Марины, Безбедова, решил сделать Бердникова организатором убийства, Безбедова – фактическим исполнителем и поставить за ними таинственной фигурой Крэйтона, затем начал изображать город, но получилась сухая статейка, вроде таких, какие обычны в словаре Брокгауза.
Изредка являлся Дронов, почти всегда нетрезвый, возбужденный, неряшливо одетый, глаза – красные, веки опухли.
– Тоську в Буй выслали. Костромской губернии, – рассказывал он. – Туда как будто раньше и не ссылали, чорт его знает что за город, жителя в нем две тысячи триста человек. Одна там, только какой-то поляк угряз, опростился, пчеловодством занимается. Она – ничего, не скучает, книг просит. Послал все новинки – не угодил! Пишет: «Что ты смеешься надо мной?» Вот как… Должно быть, она серьезно втяпалась в политику…
Об издании газеты он уже ж говорил, а на вопрос Самгина пробормотал:
– Какая теперь газета, к чорту! Я, брат, махнул деньгами и промахнулся.
«Кажется – лжет», – подумал Самгин и осведомился:
– Проиграл в карты?
– Цемент купил, кирпич… Большой спрос на строительные материалы… Надеялся продать с барышом. Надули на цементе…
Когда он рассказывал о Таисье, Самгин заметил, что Агафья в столовой перестала шуметь чайной посудой, а когда Дронов ушел, Самгин спросил рябую женщину:
– Слышали о судьбе Тоси?
– Слышала.
Хозяин смотрел на нее, ожидая, что она еще скажет. А она, поняв его, бойко сказала:
– Что ж – везде жить можно, была бы душа жива… У меня землячок один в ссылку-то дошел еле грамотным, а вернулся – статейки печатает…
«Это – не Анфимьевна», – подумал Самгин.
В должности «одной прислуги» она работала безукоризненно: вкусно готовила, держала квартиру в чистоте и порядке и сама держалась умело, не мозоля глаз хозяина. Вообще она не давала повода заменить ее другой женщиной, а Самгин хотел бы сделать это – он чувствовал в жилище своем присутствие чужого человека, – очень чужого, неглупого и способного самостоятельно оценивать факты, слова.
Как-то вечером Дронов явился с Тагильским, оба выпивши. Тагильского Самгин не видел с полгода и был неприятно удивлен его визитом, но, когда присмотрелся к его фигуре, – почувствовал злорадное любопытство: Тагильский нехорошо, почти неузнаваемо изменился. Его округлая, плотная фигура потеряла свою упругость, легкость, серый, затейливого покроя костюм был слишком широк, обнаруживал незаметную раньше угловатость движений, круглое лицо похудело, оплыло, и широко открылись незнакомые Самгину жалкие, собачьи глаза. Он и раньше был внешне несколько похож на Дронова, такой же кругленький, крепкий, звонкий, но раньше это сходство только подчеркивало неуклюжесть Ивана, а теперь Дронов казался пригляднее.
Чмокая губами, Тагильский нетрезво, с нелепыми паузами между слов рассказывал:
– В Киеве серьезно ставят дело об употреблении евреями христианской крови. – Тагильский захохотал, хлопая себя ладонями по коленам. – Это очень уместно накануне юбилея Романовых. Вы, Самгин, антисемит? Так нужно, чтоб вы заявили себя филосемитом, – понимаете? Дронов – анти, а вы – фило. А я – ни в тех, ни в сех или – глядя по обстоятельствам и – что выгоднее.
– Он думает, что это затеяно с целью создать в обществе еще одну трещину, – объяснил Дронов, раскачиваясь на стуле.
– Именно! – вскричал Тагильский. – Разобщить, разъединить. Глупо, общества – нет. Кого разъединять?
– Выпить – нечего? – спросил Дронов, а когда хозяин ответил утвердительно и строго: «Нечего!» – «Сейчас будет!..» – сказал Дронов. И ушел в кухню.
Самгин не успел протестовать против его самовольства, к тому же оно не явилось новостью. Иван не впервые посылал Агафью за своим любимым вином.
Чмокая, щурясь, раздувая дряблое лицо гримасами, Тагильский бормотал:
– Общество, народ – фикции! У нас – фикции. Вы знаете другую страну, где министры могли бы саботировать парламент – то есть народное представительство, а? У нас – саботируют. Уже несколько месяцев министры не посещают Думу. Эта наглость чиновников никого не возмущает. Никого. И вас не возмущает, а ведь вы…
Тагильский визгливо засмеялся, грозя пальцем Самгину; затем, отдуваясь, продолжал:
– А, знаете, я думал, что вы умный и потому прячете себя. Но вы прячетесь в сдержанном молчании, потому что не умный вы и боитесь обнаружить это. А я вот понял, какой вы…
– Поздравляю вас с этим, – сказал Самгин, не очень задетый пьяными словами.
– Вы – не обижайтесь, я тоже дурак. На деле Зотовой я мог бы одним ударом сделать карьеру.
– Каким образом? – спросил Самгин, невольно подвигаясь к нему и даже понизив голос.
– Мог бы. И цапнуть деньги, – говорил Тагильский, как в бреду.
– Вы узнали, кто убил?
Тагильский сидел опираясь руками о ручки кресла, наклонясь вперед, точно готовясь встать; облизав губы, он смотрел в лицо Самгина помутневшими глазами и бормотал.
– Я – знал, – сказал он, тряхнув головой. – Это – просто. Грабеж, как цель, исключен. Что остается? Ревность? Исключена. Еще что? Конкуренция. Надо было искать конкурента. Ясно?
– Да, но – кто же?
Самгин торопился услышать имя, соображая, что при Дронове Тагильский не станет говорить на эту тему.
– Фактический убийца, наверное, – Безбедов, которому обещана безнаказанность, вдохновитель – шайка мерзавцев, впрочем, людей вполне почтенных.
– Ты – про это дело? – (сказал) Дронов, входя, и вздохнул, садясь рядом с хозяином, потирая лоб. – Дельце это – заноза его, – сказал он, тыкая пальцем в плечо Тагильского, а тот говорил:
– Дом Безбедова купил судебный следователь. Подозрительно дешево купил. Рудоносная земля где-то за Уралом сдана в аренду или продана инженеру Попову, но это лицо подставное.
В памяти Клима Ивановича встала мягкая фигура Бердникова, прозвучал его жирный брызгающий смешок:
«П-фу-бу-бу-бу».
Вспомнить об этом человеке было естественно, но Самгин удивился: как далеко в прошлое отодвинулся Бердников, и как спокойно пренебрежительно, вспомнилось о нем. Самгин усмехнулся в отступил еще дальше от прошлого, подумав:
«И вся эта история с Мариной вовсе не так значительна, как я приучил себя думать о ней».
– Брось, – небрежно махнув, рукой, сказал Дронов. – Кому все это интересно? Жила одинокая, богатая вдова, ее за это укокали, выморочное имущество поступило в казну, казна его продает, вот и все, и – к чорту!
– Ты – глуп, Дронов, – возразил Тагильский, как будто трезвея, и, ударяя ладонью по ручке кресла, продолжал: – Если рядом со средневековым процессом об убийстве евреями воришки Ющннского, убитого наверняка воровкой Чеберяк, поставить на суде дело по убийству Зотовой и привлечь к нему сначала в. качестве свидетеля прокурора, зятя губернатора, – р-ручаюсь, что означенный свидетель превратился бы в обвиняемого…
– Сказка, – сквозь зубы выговорил Дронов, ожидающе поглядывая на дверь в столовую. – Фантазия, – добавил он.
– …в незаконном прекращении следствия, которое не могло быть прекращено за смертью подозреваемого, ибо в делопроизводстве имелись документы, определенно говорившие о лицах, заинтересованных в убийстве более глубоко, чем Безбедов…
– Да поди ты к чертям! – крикнул Дронов, вскочив на ноги. – Надоел… как гусь! Го-го-го… Воевать хотим – вот это преступление, да-а! Еще Извольский говорил Суворину в восьмом году, что нам необходима удачная война все равно с кем, а теперь это убеждение большинства министров, монархистов и прочих… нигилистов.
Коротенькими шагами быстро измеряя комнату, заглядывая в столовую, он говорил, сердито фыркая, потирая бедра руками:
– Тыл готовим, чорт… Трехсотлетие-то для чего празднуется? Напомнить верноподданным, сукиным детям, о великих заслугах царей. Всероссийская торгово-промышленная выставка в Киеве будет.
– Война? – И – прекрасно, – вяло сказал Тагильский. – Нужно нечто катастрофическое. Война или революция…
– Нет, революцию-то ты не предвещай! Это ведь неверно, что «от слова – не станется». Когда за словами – факты, так неизбежно «станется». Да… Ну-ка, приглашай, хозяин, вино пить…
– Я – чаю, – сказал Тагильский.
– Есть и чай, идем!
Тагильский пошевелился в кресле, но не встал, а Дронов, взяв хозяина под руку, отвел его в столовую, где лампа над столом освещала сердито кипевший, ярко начищенный самовар, золотистое вино в двух бутылках, стекло и фарфор посуды.
– Ты – извини, что я привел его и вообще распоряжаюсь, – тихонько говорил Дронов, разливая вино.
– Можешь не извиняться, – разрешил Клим Иванович.
– Важный ты стал, значительная персона, – вздохнул Дронов. – Нашел свою тропу… очевидно. А я вот все болтаюсь в своей петле. Покамест – широка, еще не давит. Однако беспокойно. «Ты на гору, а чорт – за ногу». Тоська не отвечает на письма – в чем дело? Ведь – не бежала же? Не умерла?
Самгин слушал его невнимательно, думая: конечно, хорошо бы увидеть Бердникова на скамье подсудимых в качестве подстрекателя к убийству! Думал о гостях, как легко подчиняются они толчкам жизни, влиянию фактов, идей. Насколько он выше и независимее, чем они и вообще – люди, воспринимающие идеи, факты ненормально, болезненно.
– «Мы переносим жизнь, как боль» – кто это сказал?
Дронов выглянул в соседнюю комнату и сказал, усмехаясь:
– Спит. Плохо он кончит, сопьется, вероятно. Испортил карьеру себе этим убийством.
– Испортил?
– Ну да. Ему даже судом пригрозили за какие-то служебные промахи. С банком тоже не вышло: кому-то на ногу или на язык наступил. А – жалко его, умный! Вот, все ко мне ходит душу отводить. Что – в других странах отводят душу или – нет?
– Не знаю.
– Пожалуй, это только у нас. Замечательно. «Душу отвести» – как буяна в полицию. Или – больную в лечебницу. Как будто даже смешно. Отвел человек куда-то душу свою и живет без души. Отдыхает от нее.
Говорил Дронов как будто в два голоса – и сердито и жалобно, щипал ногтями жесткие волосы коротко подстриженных усов, дергал пальцами ухо, глаза его растерянно скользили по столу, заглядывали в бокал вина.
– Был вчера на докладе о причинах будущей войны. Докладчик – какой-то безымянный человек, зубы у него крупные, но посажены наскоро, вкривь и вкось. Докладец… неопределенного назначения. Осведомительный, так сказать: вот вам факты, а выводы – сами сделайте. Рассказывалось о нашей политике в Персии, на Балканах, о Дарданеллах, Персидском заливе, о Монголии. По-моему, вывод подсказывался такой: ежели мы не хотим быть колонией Европы, должны усердно заняться расширением границ, то есть колониальной политикой. Н-да, чорт…
Держа одной рукой стакан вина пред лицом и отмахивая другой дым папиросы Самгина, он помолчал, вздохнул, выпил вино.
– Был там Гурко, настроен мрачно и озлобленно, предвещал катастрофу, говорил, точно кандидат в Наполеоны. После истории с Лидвалем и кражей овса ему, Гурко, конечно, жить не весело. Идиот этот, октябрист Стратонов, вторил ему, требовал: дайте нам сильного человека! Ногайцев вдруг заявил себя монархистом. Это называется: уверовал в бога перед праздником. Сволочь.
Налив вино мимо бокала, он выругался матерными словами и продолжал, все сильнее озлобляясь:
– Целую речь сказал: аристократия, говорит, богом создана, он отбирал благочестивейших людей и украшал их мудростью своей. А социализм выдуман буржуазией, торгашами для устрашения и обмана рабочих аристократов, и поэтому социализм – ложь. Кадеты были, Маклаков, – брат министра, на выхолощенного кота похож, Шингарев, Набоков. Гучков был. Скука была, в большом количестве. Потом, десятка два, ужинать поехали, а после ужина возгорелась битва литераторов, кошкодав Куприн с Леонидом Андреевым дрались, Муйжель плакал, и вообще был кавардак…
Он снова помолчал, затем вдруг подскочил на стуле и взвизгнул:
– Безмолвствуешь… столп и утверждение истины! Ну, что ты молчишь… Эх, Самгин… Поди ты к чорту…
– Опомнись! Ты – пьян, – строго сказал Клим Иванович.
– Поди ты к чорту, – повторил Дронов, отталкивая стул ногой и покачиваясь. – Ну да, я – пьян… А ты – трезв… Ну, и – будь трезв… чорт с тобой.
Он, хватаясь за спинки стульев, выбрался в соседнюю комнату и там закричал, дергая Тагильского:
– Идем… эй! Проснись… идем!
Самгин, крепко стиснув зубы, сидел за столом, ожидая, когда пьяные уйдут, а как только они, рыча, как два пса, исчезли, позвонил Агафье и приказал:
– Если Дронов придет в следующий раз, скажите, что я не желаю видеть его.
Лицо женщины, точно исклеванное птицами, как будто покраснело, брови, почти выщипанные оспой, дрогнули, широко открылись глаза, но губы она плотно сжала.
«Недовольна. Протестует», – понял Самгин Клим Иванович и строго спросил:
– Вы – слышали?
– Как же, слышала.
– Следовало ответить: слушаю или – хорошо.
– Слушаю, – не сразу ответила Агафья и ушла. «Да, ее нужно рассчитать, – решил Клим Иванович Самгин. – Вероятно, завтра этот негодяй придет извиняться. Он стал фамильярен более, чем это допустимо для Санчо».
Но Дронов не пришел, и прошло больше месяца времени, прежде чем Самгин увидел его в ресторане «Вена». Ресторан этот печатал в газетах объявление, которое извещало публику, что после театра всех известных писателей можно видеть в «Вене». Самгин давно собирался посетить этот крайне оригинальный ресторан, в нем показывали не шансонеток, плясунов, рассказчиков анекдотов и фокусников, а именно литераторов.
И вот он сидит в углу дымного зала за столиком, прикрытым тощей пальмой, сидит и наблюдает из-под широкого, веероподобного листа. Наблюдать – трудно, над столами колеблется пелена сизоватого дыма, и лица людей плохо различимы, они как бы плавают и тают в дыме, все глаза обесцвечены, тусклы. Но хорошо слышен шум голосов, четко выделяются громкие, для всех произносимые фразы, и, слушая их, Самгин вспоминает страницы ужина у банкира, написанные Бальзаком в его романе <Шагреневая кожа».
– Господа! Здесь утверждается ересь…
– Предлагаю выпить за Льва Толстого.
– Он – помер.
– Смертью смерть поправ.
– Утверждаю, что Куприн талантливее нашего дорогого…
– Брось! Ничего не поправила его смерть.
– А ты – не хвастайся невежеством: попрать – значит – победить, убить!
– Ой-ли? Вот – спасибо! А я не верил, что ты глуп.
– Еретикам – анафема – маранафа!
– Хорошо! Тогда за нашего дорогого Леонида…
– Долой тосты!
– Господа! Премудрость детей света – всегда против мудрости сынов века. Мы – дети света.
– Долой премудрость!
– Премудрость – это веселье!
– Возвеселимся!
– И воспоем славу заслужившим ее…
– Предлагаю выпить за Александра Блока!
– Заче-ем? Пускай он сам выпьет.
– Позволь! Наука…
– Полезна только как техника.
– Верно! Ученые – это иллюзионисты…
– В чем различие между мистикой и атомистикой? Ато!
– У нас в гимназии преподаватель физики не мог доказать, что в безвоздушном пространстве разновесные предметы падают с одинаковой скоростью.
– А бессилие медицины?
– Господа! Мы все – падшие ангелы, сосланные на поселение во Вселенную.
– Плохо! Долой!
– Прошу слова! Имею сказать нечто о любви…
– К папе, к маме?
– К чужой маме не старше тридцати лет. Струился горячий басок:
– Дело Бейлиса, так же, как дело Дрейфуса…
– Долой киевскую политику – своей сыты по горло.
– Сейте разумное, мелкое – вечное!
– Но – позвольте! Для чего же делали резолюцию?
– Чтоб очеловечить Калибана…
– Миллионы – не разумны.
– Правильно!
– Разумен – пятак, пятачок…
– Я не о деньгах, о людях.
– Внимание!
– Правильно, миллион сверхразумен.
– Великое – безумно.
– Браво-о!
– Как бог.
– Да! Великое безумно, как бог. Великое опьяняет. Разумно – что? Настоящее, да?
– Хо-хо-хо! К чорту настоящее.
– Оно – безумно. Его создают искусственно.
– Его делают министры в Думе.
– Не надо трогать министров.
– Сначала очеловечьте Калибана.
– Когда до них дотронутся, они падают.
– Германия становится социалистической страной.
– Господи! Пронеси мимо нас горькую чашу сию.
– Этим нельзя шутить!
– Мы не шутим, а молимся.
– Мы плачем…
– Долой политику!
– Господа! Если…
– Жизнь становится дороже…
– И все более нервозной…
– Вы – уничтожьте толпу! Уничтожьте это безличное, страшное нечто…
– Каллибана!
– А я утверждаю, что Комиссаржевская гениальна…
– Послушай, я заказал гуся, гуся! Го-го-го, – понял?
– Господа, – самая современная и трагическая песня: «Потеряла я колечко». Есть такое колечко, оно связывает меня, человека, с цепью подобных ему…
– Нужно поставить вопрос о повышении гонорара.
– Подожди! Ничего не разберешь, кричат, как на базаре.
– Я потерял колечко, я не вижу подобных мне… Рядом со столиком Самгина ядовито раскрашенная дама скандировала:
Мы – плененные звери,
Голосим, как умеем.
Глухо заперты двери…
– Не… надо, – просил ее растрепанный пьяненький юноша, черноглазый, с розовым лицом, – просил и гладил руку ее. – Не надо стихов! Будем говорить простыми, честными словами.
К даме величественно подошел высокий человек с лысой головой – он согнулся, пышная борода его легла на декольтированное плечо, дама откачнулась, а лысый отчетливо выговорил:
– Генерал Богданович написал в Ялту градоначальнику Думбадзе, чтоб Думбадзе утопил Распутина. Факт!
– Откуда это знаешь ты? – спросила дама, сильно подчеркнув ты.
– От самой генеральши…
– Ты снова был в этой трущобе?
– Но, милуша…
Юноша встал, не очень уверенно шаркая ногами, подошел к столу Самгина, зацепился встрепанными волосами за лист пальмы, улыбаясь, сказал Самгину:
– Извините.
А затем, нахмурясь, произнес:
– Нечего – меч его. Поэту в мире делать нечего – понимаете?
Он смотрел в лицо Самгина мокрыми глазами, слезы текли из глаз на румяные щеки, он пытался закурить папиросу, но сломал ее и, рассматривая, бормотал:
– Меч его. Меч, мяч. Мячом – мечем. Мечом – сечем. Слова уничтожают мысли. Это – Тютчев сказал.
Надо уничтожить мысли, истребить… Очиститься в безмыслии…
К столу за пальмой сел, спиной к Самгину, Дронов, а лицом – кудластый, рыжебородый, длиннорукий человек с тонким голосом.
– Марго, милый мой, бутылку, – приказал он лакею и спросил Дронова: – А – вы?
– «Грав», – белое.
– Так-то. И – быстро!
И снова обратился к Дронову:
– Это – для гимназиста, милый мой. Он берет время как мерило оплаты труда – так? Но вот я третий год собираю материалы о музыкантах восемнадцатого века, а столяр, при помощи машины, сделал за эти годы шестнадцать тысяч стульев. Столяр – богат, даже если ему пришлось по гривеннику со стула, а – я? А я – нищеброд, рецензийки для газет пишу. Надо за границу ехать – денег нет. Даже книг купить – не могу… Так-то, милый мой…
– Однако рабочий-то вопрос нужно решить, – хмуро сказал Дронов.
– Нужно? – Вот вы и решайте, – посоветовал рыжебородый. – Выпейте винца и – решите. Решаться, милый, надо в пьяном виде… или – закрыв глаза…
Дронов повернулся на стуле, оглядываясь, глаза его поймали очки Самгина, он встал, протянул старому приятелю руку, сказал добродушно, с явным удовольствием:
– Ба! Ты – здесь?
Самгин молча подал ему свою руку, а Дронов повернул свой стул, сел и спросил:
– Тагильский-то? Читал? Третьего дня в «Биржевке» было – застрелился.
– Умер?
– Ну, конечно! Жалко, несимпатичен был, а – умный. Умные-то вообще несимпатичны.
Самгин честно прислушался к себе: какое чувство пробудит, какие [мысли] вызовет в нем самоубийство Тагильского?
Он отметил только одно: навсегда исчез человек неприятный и даже – опасный чем-то. Это вовсе не плохо.
А Дронов еще более поднял его настроение, широко усмехаясь, он проговорил вполголоса:
– Ты вот тоже не очень симпатичен, а – умен очень. «Напрасно я рассердился на него, – думал Самгин, разглядывая Дронова. – Он – хам, но он – искренний. Это его искренность на каком-то уровне становится хамством. И – он был пьян… тогда…»
К рыжебородому подошел какой-то толстый и увел за собой. Пьяный юноша исчез, к даме подошел высокий, худощавый, носатый, с бледным лицом, с пенснэ, с прозрачной бородкой неопределенной окраски, он толкал в плечо румянощекую девушку, с толстой косой золотистых волос.
– Вот, милуша, разрешите представить. Горит и пылает в мечтах о сцене…
Его слова заглушил чей-то крик:
– «Ничтожный для времен – я вечен для себя» – это сказано Баратынским – прекрасным поэтом, которого вы не знаете. Поэтом, который, как никто до него, глубоко чувствовал трагическую поэзию умирания.
Дронов уже приступил к исполнению обязанностей Санчо, называя имена и титулы публики.
– Здесь – большинство «обозной сволочи», как назвал их в печати Андрей Белый. Но это именно они создают шум в литературе. Они, брат, здесь устанавливают репутации.
Говорил Дронов пренебрежительно, не очень охотно, как будто от скуки, и в словах его не чувствовалось озлобления против полупьяных шумных людей. Характеризовал он литераторов не своими словами, а их же мнениями друг о друге, высказанными в рецензиях, пародиях, эпиграммах, анекдотах.
Самгин слушал эти частью уже знакомые ему характеристики, слушал злорадно, ему все более приятно было видеть людей ничтожными, мелкими.
– Начнется война – они себя покажут! – хмуро выговорил Дронов.
– Почему ты уверен, что война неизбежна? – спросил Самгин, помолчав.
Дронов, взглянув на него, передернул плечи.
– Думаешь? немецкие эсдеки помешают? Конечно, они – сила. Да ведь не одни немцы воевать-то хотят… а и французы и мы.„Демократия, – сказал он, усмехаясь.
– Помнишь, мы с тобой говорили о демократии?
– Да.
Он приподнялся на стуле, посмотрел кругом и раздраженно сказал:
– Расквакались, как лягушки в болоте. Заметил ты – вот уж который год главной темой литературных бесед служит смерть?
Самгин склонил голову, говорят
– Солидная тема.
Неприглядное лицо Дронова исказила резкая гримаса.
– Ну, что там – солидная! Жульничество. Смерть никаких обязанностей не налагает – живи, как хочешь! А жизнь – дама строгая: не угодно ли вам, сукины дети, подумать, как вы живете? Вот в чем дело.
– Смешно, что ты – моралист, – неприязненно заметил Самгин.
– Нельзя, значит, с суконным рылом в калачный ряд? – безобидно спросил Дронов и усмехнулся. – Эх ты… аристократ! Нет, меня эта игра со смертью – возмущает. Ей-богу – подлая игра. Андреевский, поэт, из адвокатов, недавно читал отрывки из своей «Книги о смерти» – целую книгу пишет, – подумай! Нашел дело. Изображает все похороны, какие видел. Столыпин, «вдовствующий брат» министра, слушал чтение, говорит – чепуха и пошлость. Клим Иванов, а что ты будешь делать, когда начнется война? – вдруг спросил он, и снова лицо его на какие-то две-три секунды уродливо вздулось, остановились глаза, он весь напрягся, оцепенел.
– Буду делать то, что начнут честные люди, – спокойно ответил Самгин.
– Да-а… Разумеется, – неопределенно промычал, но тотчас же и очень напористо продолжал: – Это – не ответ! Чорт знает что такое – честные люди? Я – честный? Ну, скажи!
– Разумеется, – успокоительно произнес Самгин, недовольный оборотом беседы и тем, что Дронов мешал ему ловить слова пьяных людей; их осталось немного, но они шумели сильнее, и чей-то резкий голос, покрывая шум, кричал:
– Помните пророчество Мережковского?
Непонятны наши речи.
Мы на смерть осуждены,
Слишком ранние предтечи
Слишком медленной весны.
– Вот – слышишь? – спросил Дронов.
– Да. Но это – стихи, а смыслом стиха командуют ритм и рифма. Мне пора домой…
Дронов тоже молча встал и стоял опустив голову, перекладывая с места на место коробку спичек, потом сказал:
– Я еще посижу.
«Миниатюрное олицетворение Калибана, – думал Самгин, шагая по панели. – Выскочка. Не находит места себе, отсюда все эти его фокусы. Его роль – слесарь-водопроводчик. Ватерклозеты ремонтировать. Ну, наконец – приказчик в бакалейной лавке. А он желает играть в политику».
Прошел обильный дождь, и было очень приятно дышать освеженным воздухом, дождь как будто уничтожил неестественный, но характерный для этого города запах гниения. Ярко светила луна, шелково блестели камни площади, между камней извивались, точно стеклянные черви, маленькие ручьи.