Текст книги "Жизнь Клима Самгина. "Прощальный" роман писателя в одном томе"
Автор книги: Максим Горький
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 57 (всего у книги 127 страниц)
«Возможно, что он арестован», – подумал Самгин.
Молодцевато прошел по мостовой сменившийся с караула взвод рослых солдат, серебряные штыки, косо пронзая воздух, точно расчесывали его.
– Мы пошли? – спросила Самгина девица в широкой шляпе, задорно надетой набок; ее неестественно расширенные зрачки колюче блестели.
«Атропин, конечно», – сообразил Клим, строго взглянув в раскрашенное лицо, и задумался о проститутках: они почему-то предлагали ему себя именно в тяжелые, скучные часы.
«Забавно».
Но уже было не скучно, а, как всегда на этой улице, – интересно, шумно, откровенно распутно и не возбуждало никаких тревожных мыслей. Дома, осанистые и коренастые, стояли плотно прижавшись друг к другу, крепко вцепившись в землю фундаментами. Самгин зашел в ресторан.
Когда он возвратился домой, жена уже спала. Раздеваясь, он несколько раз взглянул на ее лицо, спокойное, даже самодовольное лицо человека, который, сдерживая улыбку удовольствия, слушает что-то очень приятное ему.
«Она – счастливее меня. Потому что глупее».
Самгин лег, погасил огонь, с минуту прислушался к дыханию жены. В нем быстро закипело озлобление.
«Глупая баба с деланной скромностью распутницы, которая скромна только из страха обнаружить свою бешеную чувственность. Выкидыш она сделала для того, чтоб ребенок не мешал ее наслаждениям».
Темнота легко подсказывала злые слова, Самгин снизывал их одно с другим, и ему была приятна работа возбужденного чувства, приятно насыщаться гневом. Он чувствовал себя сильным и, вспоминая слова жены, говорил ей:
«Да, я по натуре не революционер, но я честно исполняю долг порядочного человека, я – революционер по сознанию долга. А – ты? Ты – кто?»
Ему даже захотелось разбудить Варвару, сказать в лицо ей жесткие слова, избить ее словами, заставить плакать.
«Вероятно, вот в таком настроении иногда убивают женщин», – мельком подумал он, прислушиваясь к шуму на дворе, где как будто лошади топали. Через минуту раздался торопливый стук в дверь и глухой голос Анфимьевны:
– Полиция во флигель пришла. Не зажигайте огня, будто спите, может, бог пронесет.
– Чорт бы взял, – пробормотал Самгин, вскакивая с постели, толкнув жену в плечо. – Проснись, обыск! Третий раз, – ворчал он, нащупывая ногами туфли, одна из них упрямо пряталась под кровать, а другая сплющилась, не пуская в себя пальцы ноги.
Варвара, уродливо длинная в ночной рубашке, перенеслась, точно по воздуху, к окну.
– Ах, боже мой…
– Не открывай занавеску!..
– Есть у тебя что-нибудь? Прячь, дай мне, я спрячу… Анфимьевна спрячет.
Она убежала, отвратительно громко хлопнув дверью спальни, а Самгин быстро прошел в кабинет, достал из книжного шкафа папку, в которой хранилась коллекция запрещенных открыток, стихов, корректур статей, не пропущенных цензурой. Лично ему все эти бумажки давно уже казались пошленькими и в большинстве бездарными, но они были монетой, на которую он покупал внимание людей, и были ценны тем еще, что дешевизной своей укрепляли его пренебрежение к людям.
«Я – боюсь», – сознался он, хлопнув себя папкой по коленям, и швырнул ее на диван. Было очень обидно чувствовать себя трусом, и было бы еще хуже, если б Варвара заметила это.
«Арестуют… Чорт с ними! Вышлют из Москвы, не более, – торопливо уговаривал он себя. – Выберу город потише и буду жить вне этой бессмыслицы».
Вбежала Варвара.
– Давай!
Схватив папку, она, убегая, обнадежила:
– Кажется, не к тебе.
Самгин, осторожно отогнув драпировку, посмотрел в окно, по двору двигались человекоподобные сгустки тьмы.
«Не к тебе, – повторил он слова жены. – Другая сказала бы: не к нам».
Варвара снова возвратилась, он отошел от окна, сел на диван, глядя, как она, пытаясь надеть капот, безуспешно ищет рукав.
– Помоги же!
И, когда он расправил рукав. Варвара, прижавшись к нему, пробормотала:
– Не могу представить тебя в тюрьме.
– Сотни людей сидят.
– Ах, какое мне дело до сотен! Сели на диван, плотно друг ко другу. Сквозь щель в драпировке видно было, как по фасаду дома напротив ползает отсвет фонаря, точно желая соскользнуть со стены; Варвара, закурив папиросу, спросила:
– Неужели больную арестуют?
Самгин не ответил. Было глупо, смешно и неловко пред Варварой сидеть и ждать визита жандармов. Но – что же делать?
– А Суслов – уехал, – шептала Варвара. – Он, вероятно, знал, что будет обыск. Он – такая хитрая лиса…
– Неправда, – строго сказал Самгин.
Снова замолчали, прислушиваясь к заливистому кашлю на дворе; кашель начинался с басового буханья и, повышаясь, переходил в тонкий визг ребенка, страдающего коклюшем.
– Это – унизительно, ждать! – догадалась Варвара. – Я – лягу.
Ода ушла, сердито шаркая туфлями. Самгин встал, снова осторожно посмотрел в окно, в темноту; в ней ничего не изменилось, так же по стене скользил свет фонаря.
«Испортилась горелка, – подумал Самгин. – Не придут, это ясно».
Идти в спальню не хотелось, он прилег на диване, чувствуя себя очень одиноким и в чем-то виноватым пред собою.
Утром к чаю пришел Митрофанов, он был понятым при обыске у Любаши.
– Обыскивали строго, – рассказывал он и одобрительно улыбался. – Ни зерна не нашли, ни дробинки. А все-таки увезли.
– Но ведь она нездорова! – возмущенно воскликнула Варвара. Иван Петрович пожал плечами, вздохнул:
– У них – свои соображения, они здоровьем подозрительных людей не интересуются. И книги оказались законные, – продолжал он, снова улыбаясь. – библия, наука, сочинения Тургенева, том четвертый…
– Д почему вы думали, что у нее должны быть какие-то незаконные книги? – подозрительно спросила Варвара.
Иван Петрович спрашивающими глазами взглянул на Сангина, ухмыльнулся, потер щеку и вполголоса заговорил;
– Эх, Варвара Кирилловна, что уж скрывать! Я ведь понимаю: пришло время перемещения сил, и на должность дураков метят умные. И – пора! И даже справедливо. А уж если желаем справедливости, то, конечно, жалеть нечего. Я ведь только против убийств, воровства и вообще беспорядков.
Он согнулся, наклонясь к Варваре, и еще понизил голос.
– Однако – и убийство можно понять. «Запрос в карман не кладется», – как говорят. Ежели стреляют в министра, я понимаю, что это запрос, заявление, так сказать: уступите, а то – вот! И для доказательства силы – хлоп!
Варвара осторожно засмеялась.
– Вы забавно говорите, Иван Петрович, – сказала она сквозь смех.
– Конечно, смешно, – согласился постоялец, – но, ей-богу, под смешным словом мысли у меня серьезные. Как я прошел и прохожу широкий слой жизни, так я вполне вижу, что людей, не умеющих управлять жизнью, никому не жаль и все понимают, что хотя он и министр, но – бесполезность! И только любопытство, все равно как будто убит неизвестный, взглянут на труп, поболтают малость о причине уничтожения и отправляются кому куда нужно: на службу, в трактиры, а кто – по чужим квартирам, по воровским делам.
Самгин слушал философические изъявления Митрофанова и хмурился, опасаясь, что Варвара догадается о профессии постояльца. «Так вот чем занят твой человек здравого смысла», скажет она. Самгин искал взгляда Ивана Петровича, хотел предостерегающе подмигнуть ему, а тот, вдохновляясь все более, уже вспотел, как всегда при сильном волнении.
– Конечно, если это войдет в привычку – стрелять, ну, это – плохо, – говорил он, выкатив глаза. – Тут, я думаю, все-таки сокрыта опасность, хотя вся жизнь основана на опасностях. Однако ежели молодые люди пылкого характера выламывают зубья из гребня – чем же мы причешемся? А нам. Варвара Кирилловна, причесаться надо, мы – народ растрепанный, лохматый. Ах, господи! Уж я-то знаю, до чего растрепан человек…
Самгин громко кашлянул, но и это не помогло.
– Может быть, конечно, что это у нас от всесильной тоски по справедливости, ведь, знаете, даже воры о справедливости мечтают, да и все вообще в тоске по какой-нибудь другой жизни, отчего у нас и пьянство и распутство. Однако же, уверяю вас, Варвара Кирилловна, многие притворяются, сукиновы дети! Ведь я же знаю. Например – преступники…
«Болван!» – мысленно выругался Самгин и, крякнув, начал звонить ложкой о стакан, но тотчас же перестал мешать Митрофанову.
Свирепо вытаращив глаза, колотя себя кулаком по колену, Митрофанов протянул другую руку к Варваре, растопыря пальцы, как бы намереваясь схватить ее за горло.
– Какой же ты, сукинов сын, преступник, – яростно шептал он. – Ты же – дурак и… и ты во сне живешь, ты – добрейший человек, ведь вот ты что! Воображаешь ты, дурья башка! Паяц ты, актеришка и самозванец, а не преступник! Не Р-рокамболь, врешь! Тебе, сукинов сын, до Рокамболя, как петуху до орла. И виновен ты в присвоении чужого звания, а не в краже со взломом, дур-рак!
Он встряхнулся, выпрямился и сказал более спокойно, подняв руку, как для присяги:
– Варвара Кирилловна, – подобного нам народа – нет!
Варвара смотрела на него изумленно, даже как бы очарованно, она откинулась на спинку стула, заложив руки за шею, грудь ее неприлично напряглась. Самгин уже не хотел остановить излияния агента полиции, находя в них некий иносказательный смысл.
– Совершенно невозможный для общежития народ, вроде как блаженный и безумный. Каждая нация имеет своих воров, и ничего против них не скажешь, ходят люди в своей профессии нормально, как в резиновых калошах. И – никаких предрассудков, все понятно. А у нас самый ничтожный человечишка, простой карманник, обязательно с фокусом, с фантазией. Позвольте рассказать… По одному поручению..
Митрофанов заикнулся, мельком взглянул на Клима.
– То есть не по поручению, а по случаю пришлось мне поймать на деле одного полотера, он замечательно приспособился воровать мелкие вещи, – кольца, серьги, броши и вообще. И вот, знаете, наблюдаю за ним. Натирает он в богатом доме паркет. В будуаре-с. Мальчишку-помощника выслал, живенько открыл отмычкой ящик в трюмо, взял что следовало и погрузил в мастику. Прелестно. А затем-с…
Митрофанов подпрыгнул на стуле, и его круглое, котово лицо осветилось нелепо радостной улыбкой.
– Затем выбегает в соседнюю комнату, становится на руки, как молодой негодяй, ходит на руках и сам на себя в низок зеркала смотрит. Но – позвольте! Ему – тридцать четыре года, бородка солидная и даже седые височки. Да-с! Спрашивают… спрашиваю его: «Очень хорошо, Яковлев, а зачем же ты вверх ногами ходил?» – «Этого, говорит, я вам объяснить не могу, но такая у меня примета и привычка, чтобы после успеха в деле пожить минуточку вниз головою».
Он снова всем телом подался к Варваре и тихо, убежденно, с какой-то горькой радостью, но как бы и с испугом продолжал:
– Это – не Рокамболь, а самозванство и вреднейшая чепуха. Это, знаете, самообман и заблуждение, так сказать, игра собою и кроме как по морде – ничего не заслуживает. И, знаете, хорошо, что суд в такие штуки не вникает, а то бы – как судить? Игра, господи боже мой, и такая в этом скука, что – заплакать можно…
Он и заплакал. Его выпученные глаза омылились слезами, Самгину показалось, что слезы желтоватые и как пена. Покусав губы, чтоб сдержать дрожь их, Митрофанов усмехнулся.
– Невозможно понять поступки. Ермаков, коннозаводчик и в своем деле знаменитость, начал, от избытка средств, двухэтажный приют для старушек созидать, зданье с домовой церковью и прочее. Вдруг – обрушились леса, покалечило людей нескольких. Случай – понятный. Но Ермаков, после того, церковь строить запретил, а, достроив дом, отдал его, на смех людям, под неприличное заведение, под мэзон пюблик [14], как говорят французы из деликатности. Я вам таких примеров десятки расскажу. А – к чему примеряются, люди? Не понимаю» И дали даешь думать, что уж нет человека без фокуса, от каждого ждешь, что вот-вот и – встанет е» вверх ногами.
Тяжко вздохнув, Митрофанов встал, спросил:
– Думаете – просто все? Служат люди в разных должностях, кушают, посещают трактиры, цирк, театр и – только? Нет, Варвара. Кирилловна, это одна оболочка, скорлупа, а внутри – скука! Обыкновенность жизни эхо – фальшь и – до времени, а наступит разоблачающая минута, и – пошел человек– вняв головою.
Он отвесил неуклюжий поклон.
– Извините, пожалуйста, что расстроился. Живешь, знаете, и… неудобно. Беспокойно. Простите.
Стряхивая рукою крошки хлеба с пиджака, он ушел.
– За-амечательно» – изумленно протянула Варвара, закрыв глаза, качая головою. – Как это… замечательно! Разоблачающая минута, а? Что ты скажешь?
– Да, интересно, – сказал Самгин, разбираясь в «системе фраз» агента полиции.
– Нет, он мало похож на человека здравого смысла, каким ты его считал, – говорила Варвара.
– Кажется, это – так, – пробормотал Самгин и пошел к себе.
– Не понимаю, чем он тебя разочаровал, – настойчиво допрашивала жена, идя за ним. – Ты зайдешь к Гогиным сообщить об аресте Любаши?
– Разумеется.
Он сел к столу, развернул пред собою толстую папку с надписью «Дело» и тотчас же, как только исчезла Варвара, упал, как в яму, заросшую сорной травой, в хаотическую путаницу слов.
«Самозванство. Игра в жизнь…»
Ему казалось, что за этими словами спрятаны уже знакомые ему тревожные мысли. Митрофанов чем-то испуган, это – ясно; он вел себя, как человек виноватый, он, в сущности, оправдывался.
«Честный парень, потому и виноват», – заключил Самгин и с досадой почувствовал, что заключение это как бы подсказано ему со стороны, неприятно, чуждо.
Мешала думать Варвара, командуя в столовой.
– Пейте кофе.
– Спасибо, – ответил Кумов. «В капоте, не причесана, ноги голые», – вспомнил Самгин о жене, а она допрашивала:
– Что же он говорил?
Мягким голосом и, должно быть, как всегда, с улыбкой снисхождения к заблудившимся людям Кумов рассказывал:
– Упрекал писателей-реалистов в духовной малограмотности; это очень справедливо, но уже не новость, да ведь они и сами понимают, что реализм отжил.
– Вы думаете?
– Да, это – закон: когда жизнь становится особенно трагической – литература отходит к идеализму, являются романтики, как было в конце восемнадцатого века…
– Гм… Так ли? – спросила Варвара.
«Взвешивает, каким товаром выгоднее торговать», – сообразил Самгин, встал и шумно притворил дверь кабинета, чтоб не слышать раздражающий голос письмоводителя и деловитые вопросы жены.
Вечером он пошел к Гогиным, не нравилось ему бывать в этом доме, где, точно на вокзале, всегда толпились разнообразные люди. Дверь ему открыл встрепанный Алексей с карандашом за ухом и какими-то бумагами в кармане.
– Ага, это – вы? А у нас…
– Обыск? – тихо спросил Самгин.
– Ну, разве теперь время для обыска…
– Ночью арестована Любаша, – сообщил Самгин, не раздеваясь, решив тотчас же уйти. Гогин ослепленно мигнул и щелкнул языком.
– С-скверно. Сестра – тоже. В Полтаве. Эх… Ну, идемте!
Он вытянул шею к двери в зал, откуда глухо доносился хриплый голос и кашель. Самгин сообразил, что происходит нечто интересное, да уже и неловко было уйти. В зале рычал и кашлял Дьякон; сидя у стола, он сложил руки свои на груди ковшичками, точно умерший, бас его потерял звучность, хрипел, прерывался глухо бухающим кашлем; Дьякон тяжело плутал в словах, не договаривая, проглатывая, выкрикивая их натужно.
– Подобно исходу из плена египетского, – крикнул он как раз в те секунды, когда Самгин входил в дверь. – А Моисея – нет! И некому указать пути в землю обетованную.
Самгин тотчас подметил что-то новое и жуткое в этом, издавна неприятном ему человеке. Дьякон уродливо расплющился, стал плоским; сидел он прямо, одеревенело. Совершенно седая борода его висела клочьями, точно у нищего, который нарочитой неприглядностью хочет возбудить жалость. И облысел он неприглядно: со лба до затылка волосы выпали, обнажив серую кожу, но кое-где на ней остались коротенькие клочья, а над ушами торчали, как рога, два длинных клочка. Кожа лица сморщилась, лицо стало длинным, как у Василия Блаженного с дешевой иконы «богомаза».
– И ничего не было у них, ни ружьишка, ни пистолетишка, только палки, да колья, да вопли…
«В нем есть что-то театральное», – подумал Самгин, пытаясь освободиться от угнетающего чувства. Оно возросло, когда Дьякон, медленно повернув голову, взглянул на Алексея, подошедшего к нему, – оплывшая кожа безобразно обнажила глаза Дьякона, оттянув и выворотив веки, показывая красное мясо, зрачки расплылись, и мутный блеск их был явно безумен.
– Ну, пишите, пишите, все равно, – сказал Дьякон, отмахиваясь от Алексея тяжелым жестом руки.
На него смотрели человек пятнадцать, рассеянных по комнате, Самгину казалось, что все смотрят так же, как он: брезгливо, со страхом, ожидая необыкновенного. У двери сидела прислуга: кухарка, горничная, молодой дворник Аким; кухарка беззвучно плакала, отирая глаза концом головного платка. Самгин сел рядом с человеком, согнувшимся на стуле, опираясь локтями о колена, охватив голову ладонями.
– Великое отчаяние, – хрипло крикнул Дьякон и закашлялся. – Половодью подобен был ход этот по незасеянным, невспаханным полям. Как слепорожденные, шли, озимя топтали, свое добро. И вот наскакал на них воевода этот, Сенахериб Харьковский…
– Он – нетрезвый? – шопотом спросил Самгин соседа, – тот, не пошевелясь, довольно громко проворчал:
– Вы сами пьяный…
– Старосте одному пропороли брюхо нагайкой. До кишок. Баб хлестали, как лошадей.
Кто-то из угла спросил тихо и безнадежно:
– Попыток сопротивления – не было?
– Чем сопротивляться? Пальцами? Кожа сопротивлялась, когда ее драли…
Дьякон замолчал, оглядываясь кровавыми глазами. Изо всех углов комнаты раздались вопросы, одинаково робкие, смущенные, только сосед Самгина спросил громко и строго:
– Сколько же тысяч было?
– Не считал. Несчетно.
Самгин по голосу узнал в соседе Пояркова и отодвинулся от него.
– Вот вы сидите и интересуетесь: как били и чем, и многих ли, – заговорил Дьякон, кашляя и сплевывая в грязный платок. – Что же: все для статей, для газет? В буквы все у вас идет, в слова. А – дело-то когда?
Он попробовал приподняться со стула, но не мог, огромные сапоги его точно вросли в пол. Вытянув руки на столе, но не опираясь ими, он еще раз попробовал встать п тоже не сумел. Тогда, медленно ворочая шеей, похожей па ствол дерева, воткнутый в измятый воротник серого кафтана, он, осматривая людей, продолжал:
– Словами и я утешался, стихи сочинял даже. Не утешают слова. До времени – утешают, а настал час, и – стыдно…
«Разоблачающая минута», – автоматически вспомнил Самгин.
– Что – слова? Помет души.
Согнувшись так, что борода его легла на стол, разводя по столу руками, Дьякон безумно забормотал:
Присмотрелся дьявол к нашей жизни,
Ужаснулся и – завыл со страха:
– Господи! Что ж это я наделал?
Одолел тебя я, – видишь, боже?
Сокрушил я все твои законы,
Друг ты мой и брат мой неудачный,
Авель ты…
Закашлялся, подпрыгивая на стуле, и прохрипел:
– Вот что сочинял… Забыл дальше-то… В конце они:
Обнялись и оба горько плачут…
Дьякон ударил ладонью по столу.
– А – на что они, слезы-то бога и дьявола о бессилии своем? На что? Не слез народ просит, а Гедеона, Маккавеев…
Он еще раз ударил по столу, и удар этот, наконец, помог ему, он встал, тощий, длинный, и очень громко, грубо прохрипел:
– Исус Навин нужен. Это – не я говорю, это вздох народа. Сам слышал: человека нет у нас, человека бы нам! Да.
По длинному телу его от плеч до колен волной прошла дрожь.
– Был проповедник здесь, в подвале жил, требухой торговал на Сухаревке. Учил: камень – дурак, дерево – дурак, и бог – дурак! Я тогда молчал. «Врешь, думаю, Христос – умен!» А теперь – знаю: все это для утешения! Всё – слова. Христос тоже – мертвое слово. Правы отрицающие, а не утверждающие. Что можно утверждать против ужаса? Ложь. Ложь утверждается. Ничего нет, кроме великого горя человеческого. Остальное – дома, и веры, и всякая роскошь, и смирение – ложь!
Хотя кашель мешал Дьякону, но говорил он с великой силой, и на некоторых словах его хриплый голос звучал уже попрежнему бархатно. Пред глазами Самгина внезапно возникла мрачная картина: ночь, широчайшее поле, всюду по горизонту пылают огромные костры, и от костров идет во главе тысяч крестьян этот яростный человек с безумным взглядом обнаженных глаз. Но Самгин видел и то, что слушатели, переглядываясь друг с другом, похожи на зрителей в театре, на зрителей, которым не нравится приезжий гастролер.
– И о рабах – неверно, ложь! – говорил Дьякон, застегивая дрожащими пальцами крючки кафтана. – До Христа – рабов не было, были просто пленники, телесное было рабство. А со Христа – духовное началось, да!
Поярков поднял голову, выпрямился.
– Верно, батя, – сказал он.
–. Позвольте однако, – возмущенно воскликнул человек с забинтованной ногою и палкой в руке. Поярков зашипел на него, а Дьякон, протянув к нему длинную руку с растопыренными пальцами, рычал:
– Был у меня сын… Был Петр Маракуев, студент, народолюбец. Скончался в ссылке. Сотни юношей погибают, честнейших! И – народ погибает. Курчавенький казачишка хлещет нагайкой стариков, которые по полусотне лет царей сыто кормили, епископов, вас всех, всю Русь… он их нагайкой, да! И гогочет с радости, что бьет и что убить может, а – наказан не будет! А?
«А» Дьякон рявкнул оглушительно и так, что заставил Самгина ожидать площадного ругательства. Но, оттолкнув ногою стул, на котором он сидел. Дьякон встряхнулся, точно намокшая под дождем птица, вытащил из кармана пестрый шарф и, наматывая его на шею, пошел к двери.
– Не могу больше, – бормотал он. – Простите. Нездоровится.
За ним пошел Алексей и седая дама в трауре; она обеспекоенно спросила:
– Где же вы ночуете?
Дьякон, кашляя, не ответил. Он шел, как слепой, раздвигая рукою воздух впереди себя, тяжело топая.
Чтоб избежать встречи с Поярковым, который снова согнулся и смотрел в пол, Самгин тоже осторожно вышел в переднюю, на крыльцо. Дьякон стоял на той стороне улицы, прижавшись плечом к столбу фонаря, читая какую-то бумажку, подняв ее к огню; ладонью другой руки он прикрывал глаза. На голове его была необыкновенная фуражка, Самгин вспомнил, что в таких художники изображали чиновников Гоголя.
– Мошенники, – пробормотал Дьякон, как пьяный, и, всхрапывая, кашляя, начал рвать бумажку, потом, оттолкнув от себя столб фонаря, шумно застучал сапогами. Улица была узкая, идя по другой стороне, Самгин слышал хрипящую воркотню:
– «Жертва богу… дух сокрушен… сердце сокрушенно и смиренно»… Х-хе…
Встречные люди оглядывались на длинную, безрукую фигуру; руки Дьякон плотно прижал к бокам и глубоко сунул их в карманы.
«Должно быть, не легко в старости потерять веру», – размышлял Самгин, вспомнив, что устами этого полуумного, полуживого человека разбойник Никита говорил Христу:
Мы тебя – и ненавидя – любим,
Мы тебе и ненавистью служим…
Время позаботилось, чтоб это впечатление недолго тяготило Самгина.
Через несколько дней, около полуночи, когда Варвара уже легла спать, а Самгин работал у себя в кабинете, горничная Груша сердито сказала, точно о коте или о собаке:
– Постоялец просится.
Митрофанов вошел на цыпочках, балансируя руками, лицо его было смешно стянуто к подбородку, усы ощетинены, он плотно притворил за собою дверь и, подойдя к столу, тихонько сказал:
– Опять студент министра застрелил.
Самгин едва сдержал улыбку, – очень смешно было лицо Митрофанова, его опустившиеся плечи и общая измятость всей его фигуры.
– Наповал, как тетерева. Замечательно ловко, переоделся офицером и – бац!
– Это – верно? – спросил Самгин, чтоб сказать что-нибудь.
– Ну, как же! У нас все известно тотчас после того, как случится, – ответил Митрофанов и, вздохнув, сел, уперся грудью на угол стола.
– Клим Иванович, – шопотом заговорил он, – объясните, пожалуйста, к чему эта война студентов с министрами? Непонятно несколько: Боголепова застрелили, Победоносцева пробовали, нашего Трепова… а теперь вот… Не понимаю расчета, – шептал он, накручивая на палец носовой платок. – Это уж, знаете, похоже на Африку: негры, носороги, вообще – дикая сторона!
– Я террору не сочувствую, – сказал Самгин несколько торопливо, однако не совсем уверенно.
– Благоразумие ваше мне известно, потому я и…
Грузное тело Митрофанова, съехав со стула, наклонилось к Самгину, глаза вопросительно выкатились.
– По-моему, это не революция, а простая уголовщина, вроде как бы любовника жены убить. Нарядился офицером и в качестве самозванца – трах! Это уж не государство, а… деревня. Где же безопасное государство, ежели все стрелять начнут?
– Конечно, эти единоборства – безумие, – сказал Самгин строгим тоном. Он видел, что чем более говорит Митрофанов, тем страшнее ему, он уже вспотел, прижал локти к бокам, стесненно шевелил кистями, и кисти напоминали о плавниках рыбы.
– Нарядился, – повторял он. – За ним кто-нибудь попом нарядится и архиерея застрелит…
Потом, подвинувшись к Самгину еще ближе, он сказал:
– Клим Иванович, вы, конечно, понимаете, что дом – подозревается…
– То есть – мой дом? Я?
– Ну, да. Я, конечно, с филерами знаком по сходству службы. Следят, Клим Иванович, за посещающими вас.
– И за мною?..
– А – как же? Тут – женщина скромного вида ходила к Сомовой, Никонова как будто. Потом господин Суслов и вообще… Знаете, Клим Иванович, вы бы как-нибудь…
– Благодарю вас, – сказал Самгин теплым тоном. Митрофанов, должно быть, понял благодарность как желание Самгина кончить беседу, он встал, прижал руку к левой стороне груди.
– Ей-богу, это – от великого моего уважения к вам…
– Я понимаю, спасибо.
Самгин протянул ему руку, а сыщик, жадно схватив ее обеими своими, спросил шопотом:
– Что же, – студент этот, за своих стрелял или за хохлов? Не знаете?
– Не знаю, – ответил Самгин, невольно поталкивая гостя к двери, поспешно думая, что это убийство вызовет новые аресты, репрессии, новые акты террора и, очевидно, повторится пережитое Россией двадцать лет тому назад. Он пошел в спальню, зажег огонь, постоял у постели жены, – ода спала крепко, лицо ее было сердито нахмурено. Присев на кровать свою, Самгин вспомнил, что, когда он сообщил ей о смерти Маракуева, Варвара спокойно сказала:
– Я знаю.
– Что ж ты не сказала мне? Варвара ответила:
– Если ты хочешь отслужить панихиду, это не поздно.
– Глупо шутишь, – заметил он.
– Я – не шучу, я – служила, – сказала она, повернувшись к нему спиною.
«Да, она становится все более чужим человеком, – подумал Самгин, раздеваясь. – Не стоит будить ее, завтра скажу о Сипягине», – решил он, как бы наказывая жену.
Она сама сказала ему это, разбудила и, размахивая газетой, почти закричала:
– Застрелили Сипягина, читай! И, присев на его постель, тихонько, но очень взволнованно сообщила:
– Студент Балмашев. Понимаешь, я, кажется, видела его у Знаменских, его и с ним сестру или невесту, вероятнее – невесту, маленькая барышня в боа из перьев, с такой армянской, что ли, фамилией…
Комкая газету, искривив заспанное лицо усмешкой, она пожаловалась:
– Скоро нельзя будет никуда выйти, без того чтоб героя не встретить…
Она не кончила, но Клим, догадавшись, что она хотела сказать, заметил:
– А помнишь, как ты жаждала героев? Фыркнув, Варвара подошла к трюмо, нервно раздергивая гребнем волосы.
– Работа на реакцию, – сказал Клим, бросив газету на пол. – Потом какой-нибудь Лев Тихомиров снова раскается, скажет, что террор был глупостью и России ничего не нужно, кроме царя.
– Не понимаю, почему нужно дожидаться Тихомирова… и вообще – не понимаю! В стране началось культурное оживление, зажглись яркие огни новой поэзии, прозы… наконец – живопись! – раздраженно говорила Варвара, причесываясь, морщась от боли, в ее раздражении было что-то очень глупое. Самгин усмехнулся, пошел мыться, но, войдя в уборную, сел на кушетку, прислушиваясь. Ему показалось, что в доме было необычно шумно, как во дни уборки пред большими праздниками: хлопали двери, в кухне гремели кастрюли, бегала горничная, звеня посудой сильнее, чем всегда; тяжело, как лошадь, топала Анфимьевна.
Самгин подумал, что, вероятно, вот так же глупо-шумно сейчас во множестве интеллигентских квартир; везде полуодетые, непричесанные люди читают газету, радуются, что убит министр, соображают – что будет?
– Нелепая жизнь…
Когда он вышел из уборной, встречу ему по стене коридора подвинулся, как тень, повар, держа в руке колпак и белый весь, точно покойник.
– Позвольте спросить, Клим Иванович-Красное, пропеченное личико его дрожало, от беззубой, иронической улыбки по щекам на голый череп ползли морщины.
– Интересуюсь понять намеренность студентов, которые убивают верных слуг царя, единственного защитника народа, – говорил он пискливым, вздрагивающим голосом и жалобно, хотя, видимо, желал говорить гневно. Он мял в руках туго накрахмаленный колпак, издавна пьяные глаза его плавали в желтых слезах, точно ягоды крыжовника в патоке.
– Семьдесят лет живу… Многие, бывшие студентами, достигли высоких должностей, – сам видел! Четыре года служил у родственников убиенного его превосходительства болярина Сипягина… видел молодым человеком, – говорил он, истекая слезами и не слыша советов Самгина:
– Успокойтесь, Егор Васильевич!
– Никаких других защитников, кроме царя, не имеем, – всхлипывал повар. – Я – крепостной человек, дворовый, – говорил он, стуча красным кулаком в грудь. – Всю жизнь служил дворянству… Купечеству тоже служил, но – это мне обидно! И, если против царя пошли купеческие дети, Клим Иванович, – нет, позвольте…
Из кухни величественно вышла Анфимьевна, рукава кофты ее были засучены, толстой, как нога, рукой она взяла повара за плечо и отклеила его от стены, точно афишу.
– Ну-ка, иди к делу, Егор! Выпей нашатыря, иди! Увлекая его, точно ребенка, она сказала Самгину через плечо свое:
– Вы его разговором не балуйте. Ему – все равно, он и с мухами может говорить.
А втолкнув повара в кухню, объяснила:
– Господа испортили его, он ведь все в хороших домах жил.
– Трогательный старик, – пробормотал Клим.
– Тронешься, эдакие-то годы прожив, – вздохнула Анфимьевна.
Через час Клим Самгин вошел в кабинет патрона. Большой, солидный человек, сидя у стола в халате, протянул ему теплую, душистую руку, пошевелил бровями и, пытливо глядя в лицо, спросил вполголоса:
– Ну-с, что же вы скажете?
– Работа на реакцию, – сказал Клим. Патрон повел глазами на маленькую дверь в стене, налево от себя.
– Потише, там – новый письмоводитель. Он подумал, посмотрел в потолок.
– На реакцию, говорите? Гм, вопрос очень сложный. Конечно, молодежь горячится, но…
Он снова задумался, высоко подняв брови. В это утро он блестел более, чем всегда, и более крепок был запах одеколона, исходивший от него. Холеное лицо его солидно лоснилось, сверкал перламутр ногтей. Только глаза его играли вопросительно, как будто немножко тревожно.
– Да, молодежь горячится, однако – это понятно, – говорил он, тщательно разминая слова губами. – Возмущение здоровое… Люди видят, что правительство бессильно овладеть… то есть – вообще бессильно. И – бездарно, как об этом говорят – волнения на юге.