355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Луиджи Пиранделло » Итальянские новеллы (1860–1914) » Текст книги (страница 9)
Итальянские новеллы (1860–1914)
  • Текст добавлен: 17 июля 2017, 20:30

Текст книги "Итальянские новеллы (1860–1914)"


Автор книги: Луиджи Пиранделло


Соавторы: Габриэле д'Аннунцио,Эдмондо Амичис,Антонио Фогадзаро,Джероламо Роветта,Альфредо Ориани,Луиджи Капуана,Доменико Чамполи,Сальваторе Джакомо,Джованни Верга,Матильда Серао
сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 50 страниц)

Март был дождливым. Целыми днями вода хлестала из водосточных труб, стучала по стеклянной крыше типографии, а люди шлепали по уличной грязи. Поминутно перед домом останавливались мокрые экипажи, их дверцы распахивались, торопливо хлопала дверь подъезда.

– Это Джильда, – восклицала мать. Малия, бледная, устремив взгляд на дверь, ничего не говорила, по менялась в лице. Потом, в тот грустный час, когда темнело окно, слышался протяжный голос продавца газет: «Секоло! Секоло!» – и становилось еще тоскливее. А Джильда все не приходила.

На святого Георгия, когда наступила хорошая погода, продавщица газет напротив и другие соседи задумали поездку за город. Карлини, который стал в доме своим человеком, тоже принял в ней участие. Вечером все под хмельком вернулись на трамвае, неся в руках охапки маргариток и других полевых цветов. Карлини, желая быть галантным, поднес свой букет Малии. Бедная больная обрадовалась так, словно ее комната превратилась в цветущее поле. Ведь целый день, лежа на своей убогой постели, она смотрела, как там, за окном, яркое солнце озаряет стену напротив и свисает с балкона бледный плющ, пуская первые листочки. Она попросила принести ей немного земли и какой-нибудь горшок с кухни, чтобы посадить в нем цветы. Известное дело – каприз умирающей. Домашние, смеясь, ответили, что это все равно что мертвого на ноги поставить. Но, чтобы успокоить больную, несколько цветков в стакане с водой поставили на комод и, пытаясь развеселить ее, завели разговор о платье в красную и черную полоску, все еще не скроенном, которое Малия сошьет, когда ей станет лучше. У отца есть ножницы и нитки и весь необходимый портновский инструмент. Бедняжка слушала их, по очереди заглядывая каждому в лицо, и улыбалась, как маленькая девочка. На следующий день цветы в стакане завяли: в этой конуре не хватало воздуха для жизни.

Наступало лето. Окно из-за жары приходилось держать день и ночь открытым. Стена напротив пожелтела и покрылась трещинами. Когда светила луна, ее слабые и бледные лучи проникали и в эту улочку. Слышно было, как переговариваются соседи, стоя на пороге своих квартир.

На успенье дядюшка Баттиста страшно напился на полученные чаевые, и они с тетушкой Джузеппиной подрались. Карлини ни за что получил затрещину, от которой у него затек один глаз.

Малии в тот вечер было и без того хуже, чем обычно, а тут еще прибавился весь этот ужас. Врач, приходивший к жильцу второго этажа, напрямик сказал, что бедной девочке осталось недолго мучиться.

Выслушав этот приговор, отец с матерью помирились; пришла даже Джильда, разодетая в шелка, предупрежденная неизвестно кем.

Малии, наоборот, казалось, что ей лучше, и она попросила разложить на кровати материю на платье, подаренную ей Карлини, чтобы, как она сказала, «полюбоваться» ею. Она сидела на постели, опираясь на подушки, и, чтобы легче было дышать, шевелила худыми руками, как птичка крыльями.

Тетушка Каролина заметила, что надо бы сходить за священником, а отец, читавший «Секоло» и всегда презиравший эти глупости, в знак протеста ушел в трактир. Тетушка Джузеппина зажгла две свечи и застелила комод скатертью. Малия при виде этих приготовлений изменилась в лице, однако исповедалась во всем священнику, рассказав даже о поцелуе Карлини, а потом попросила, чтобы мать и сестра не оставляли ее одну.

Разумеется, они ждали отца. Тетушка Джузеппина задремала на диване, а Джильда у окна беседовала вполголоса с Карлини, решив, что Малия спит. Бедняжка и скончалась так, что никто этого не заметил. Соседи говорили, что умерла она совсем как канарейка.

На следующий день отец плакал, как теленок, а жена его вздыхала:

– Бедный ангелочек! Кончились ее муки! Мы ведь уж привыкли видеть ее тут, у окна, как канарейку. Теперь мы совсем одиноки, хуже чем бродячие собаки.

Джильда обещала навещать их и дала денег на похороны. Мало-помалу и Карлини стал заходить реже, а переехав в Сан-Микеле, больше совсем не показывался.

Отец, желая изменить образ жизни, прикрепил к окну кусок картона с надписью «Портной», и эта вывеска пребывала там постоянно, как когда-то «Канарейка из № 15».

Перевод И. Троховой
Простая история

Балестра, на котором шинель еще сидела мешком, недавно прибыл в полк. Фемия служила нянькой где-то на улице Кузани. Они часто встречались на площади Кастелло, напротив казарм. Фемия пререкалась с хозяйскими детьми, Балестра стоял, положив руку на тесак, вспоминал родную деревню и чувствовал себя совсем потерянным в миланской суете. В один прекрасный день они сели рядом на скамейку под цветущими индийскими каштанами и стали говорить о воскресной толпе, о детях, которые были на попечении у Фемии, о ее страхах, как бы они не попали под проходящий поблизости трамвай. На днях Карлетто упал, растянувшись плашмя, и разбил себе нос. Она целовала мальчика, а он не хотел ничего слушать и громко кричал.

Когда ты один-одинешенек на свете, привяжешься и к камням. Точь-в-точь так и получилось с Балестрой! В полку у него не было ни друзей, ни родных.

Сначала они почти не понимали друг друга, потому что Балестра был с юга, из тех мест, где люди говорят бог знает как, – удивительно, что их вообще понимают. Иногда, наговорившись досыта, они смотрели друг на друга, ничего не поняв, и начинали смеяться.

И все же им нравилось бывать вместе. Каждый день, в то время как Балестра, ожидая, когда сыграют вечернюю зорю, сидел на скамейке и болтал ногами, Фемия приходила в своем белом фартуке, сопровождая малышей, и они говорили друг другу «добрый вечер». Балестра любил поболтать и постепенно рассказал ей все о себе: он был из Тириоло, что недалеко от Катандзаро[24]24
  Катандзаро – город в области Калабрия, на юго-западном побережье Апеннинского полуострова.


[Закрыть]
. Там жили его родные и был у него свой дом, в самом конце деревни, где начинаются поля, о которых напоминал ему небольшой островок зелени, видневшийся у арки Семпьоне. В деревне остались у него четыре брата и отец-возчик. Из-за отца его хотели взять в кавалерию, но вызволил депутат[25]25
  Срок действительной службы в итальянской армии, в конце XIX века составлявший два года, был с 1895 года увеличен до трех лет для лиц, призванных в кавалерию.


[Закрыть]
, богатый синьор, у которого были дела с его отцом. Балестра не мог дождаться возвращения домой, – да будет на то воля божья, – потому что в деревне у него была возлюбленная Анна-Мария делла Пинта, обещавшая ждать его, если он вернется живым. И он доставал из кармана шинели грязные скомканные письма Анны-Марии – она была грамотная! Вот какая это девушка! Фемия, на которую ни одна собака никогда не обращала внимания, умилялась, слушая его, сочувственно кивала головой и с волнением смотрела в его маленькие глазки, возбужденно блестевшие от этих воспоминаний, на его длинный нос, который, казалось, также принимал участие в разговоре, – настолько было переполнено нежностью его сердце.

И она тоже думала об одном крестьянине из своей родной деревни недалеко от Бéргамо[26]26
  Бéргамо – город в Северной Италии, к северо-востоку от Милана.


[Закрыть]
, который покинул Италию в поисках счастья. Они жили рядом, и она видела его каждый день, – вот и все. Перед отъездом он попросил ее присмотреть за домом в его отсутствие., Ничего не поделаешь – беднякам приходится изворачиваться. Она поступила в услужение, чтобы скопить немного денег на приданое. Теперь у нее было все необходимое и даже больше прежнего; но она всегда думала о родной деревне, хотя там у нее уже никого не осталось.

Однажды капрал обрушил громы и молнии на голову Балестры и оставил его на неделю без увольнения из-за оторванной пуговицы на хлястике шинели. А ведь начальнику не скажешь, что на спине нет глаз. Фемия, не встречая Балестру, решилась подойти к воротам казарм, пробираясь среди повозок с апельсинами и солдат-кавалеристов с длинными саблями на боку. Когда она снова увидела его в воскресенье в чисто выстиранных перчатках, это был для нее настоящий праздник.

– Как же так?

– Да уж так! – ответил он. – Такая уж солдатская доля!

Иногда, по деревенскому обычаю, он говорил ей «ты». А она краснела от удовольствия, как будто это обращение вызывалось совсем другой причиной. После случая с неувольнением она пожурила Балестру. Неужели он не мог сказать ей, что ему нужно пришить пуговицу или сделать еще что-нибудь? На что же тогда существуют на свете друзья? Признательный Балестра угостил мороженым ее и малышей, столпившихся у тележки и совавших пальцы в мороженицу. Фемия медленно облизывала ложечку с мороженым, не спуская глаз с Балестры. Он платил по-княжески, хотя на нем были простые перчатки и из-под фуражки торчал солдатский чуб. Когда на площади играл оркестр, то казалось, что звуки труб и удары большого барабана отдаются где-то у тебя в груди. Затем у темных казарм, за сверкающей огнями площадью печально протрубили вечернюю зорю. А Балестра все не решался отпустить руку Фемии, которая, так же молча, время от времени пожимала ему пальцы. Дети соскучились и требовали, чтобы их покатали на карусели.

У Фемии не было денег, – хозяйка попалась прижимистая. В первый же раз, когда Карлетто получил нахлобучку за порванные штанишки, он свалил все на Фемию, рассказав, что военный, с которым она встречалась, угощал ее мороженым.

– Что это за история с военным? – спросила хозяйка. – Ведь ты же говорила мне, что ты честная девушка.

Хозяин покатился со смеху:

– Фемия, и ты туда же! С таким-то лицом!..

Бедняжка расплакалась: они ведь не делали ничего плохого. Но теперь, когда Балестра хотел пройтись с ней до арки Семпьоне, она отказывалась, ссылаясь на нездоровье. Ей приходилось тратить свои деньги, чтобы задобрить детей, не желавших отходить от оркестра. Но, несмотря на это, они при каждом удобном случае грозили все рассказать маме.

– Такие маленькие, а уже такие хитрые, совсем как взрослые, – повторяла Фемия.

Слушая ее, Балестра также начинал хитрить: он постоянно выбирал местечко потемнее, где-нибудь под деревьями, хотел отвезти ее на трамвае в Каньолу или изобретал предлоги, чтобы удалить детей, таращивших на них свои черные глазенки. Украдкой, за спиной, он пожимал ей руку или, напуская на себя безразличный вид, прижимался своим плечом к ее плечу, когда они медленно шли, глядя в землю, подбрасывая ногой камешки и испытывая большое удовольствие от этой близости. Однажды он тайком погладил ее юбку, покраснев и сделав вид, что смотрит в другую сторону, но его глаза блестели из-под надвинутого на лоб козырька фуражки. Наконец он спросил ее напрямик: «Ты меня любишь?» Он и не заметил, как пришла – эта любовь.

Фемия его любила. Но когда кончится срок солдатской службы, он уедет к себе в деревню, и поэтому им лучше было бы расстаться. Балестра думал, что, вернувшись домой, он встретит Анну-Марию, которая его ждет, если это угодно богу. Пока же времени оставалось еще достаточно. Все дело было в Фемии, которая думала о своем земляке, уехавшем из Италии. Балестра устраивал ей сцены ревности из-за такого пустяка. Фемия клялась как перед богом, что совсем не думала об этом человеке.

– И вы меня тоже забудете, когда уедете отсюда.

– Но ведь у нас есть время, – отвечал он. – Мне остается служить еще целых тридцать месяцев.

Ему казалось, что вся его служба пройдет в Милане. Но вот однажды он прибежал к Фемии в большом волнении с известием, что весь батальон уходит в Монцу. Она не хотела этому верить; разговор происходил у входа в привратницкую, и привратница притворилась, что ничего не видит. Прощаясь, Фемия заметила, что Монца по крайней мере недалеко от Милана. Но когда она поднималась вверх по лестнице, у нее дрожали колени, и она поняла, какое большое несчастье на нее свалилось. Неизвестно как хозяйка узнала о том, что в привратницкую приходил военный и разговаривал с Фемией, и дала ей неделю срока, чтобы подыскать себе другое место. Потрясенная горем, Фемия даже не почувствовала нового удара. На другой день она решила во что бы то ни стало проститься с Балестрой на вокзале.

Все солдаты были на большой привокзальной площади. Свои ранцы они уложили рядами на мостовой, а сами толпились у тележек продавцов фруктов. Балестра бросился навстречу Фемии в своем походном снаряжении и в фуражке с белым чехлом.

Сердце разрывалось при взгляде на него! Они ходили со стесненным сердцем взад и вперед по широкой аллее, и когда наступила минута прощания, он отвел ее в сторону и поцеловал.

По счастью, до Монцы было рукой подать. Фемия обещала Балестре навестить его в ближайшее время. Но всю эту неделю площадь Кастелло казалась ей опустевшей. Когда мимо проходил какой-нибудь солдат, дети, невинные бедняжки, спрашивали Фемию: «Почему Балестра больше не приходит?» Наконец хозяева отпустили ее, и она ушла, довольная, с маленьким узелком и кое-какими деньгами, которые ей удалось скопить. Ей грустно было расставаться лишь с детьми, которые причинили ей зло, сами того не понимая. Она приехала в Монцу в субботу вечером, но не смогла увидеть Балестру, потому что он был в карауле, и почувствовала себя совсем одинокой в чужом городе.

Для Балестры было настоящим праздником увидеть ее снова. Они пообедали вместе, и он повел ее осмотреть парк – вход туда был свободный. Ему казалось, что там он находится в полях родной деревни с Анной-Марией, а Фемия, счастливая тем, что ее любят, позволяла ему целовать ее сколько ему хотелось.

– Жаль, что нельзя остаться наедине, – говорил Балестра.

Она молчала.

Вечером в казарме товарищи, видевшие его с этой дурнушкой, смеялись над ним, приговаривая: «Тебе, видно, кажется, что в Монце нельзя найти девушек получше?» Но он отличался постоянством. Его больше огорчало то, что Фемия терпела убыток, находясь там же, где и он. А он никому не хотел причинять зло, честное слово! Фемия, напротив, была довольна своей работой: она устроилась на шелкопрядильне поблизости. Куском больше или меньше – не все ли равно? «Ведь у меня нет никого на свете, я же вам говорила об этом!» По крайней мере они виделись теперь каждое воскресенье. Она уходила с шелкопрядильни поздно вечером в субботу, когда уже проиграли вечернюю зорю, и возвращалась туда на рассвете в понедельник.

Балестра предложил снять комнату, где они могли бы видеться без помех, потому что он не мог повести ее в казарму, а гулять вечно по парку тоже было не бог весть как весело. Она ничего не сказала, только робко взглянула на него с тем простодушием, которое она сохранила до сих пор, потому что еще ни одна собака не пожелала ее. Вскоре пришла новая беда – она заболела. Некоторое время она находилась между жизнью и смертью; ее отправили в Милан в больницу. Балестра написал ей два раза. Затем он узнал, что она заболела оспой.

Месяца через два Фемия поправилась. Лицо ее стало рябым, и она стыдилась показаться на глаза Балестре. Прошло много времени, прежде чем она решилась вернуться на шелкопрядильню. Постепенно ее сбережения растаяли, а они были теперь так нужны! Однако в глубине души она была довольна, что нуждалась в деньгах, потому что ей хотелось знать, как он посмотрит на ее приезд. Как и в первый раз, она прибыла в Монцу в субботу, решив провести воскресенье в гостинице. Сердце ее сильно билось, когда она увидела солдат, выходивших из казармы группами по четыре-пять человек. Балестра был одним из первых. С трудом узнав ее, он воскликнул: «Ах, бедняжка, что с вами приключилось!» Как обычно, они пошли вместе в парк, рассказывая друг другу о себе. У него подходил к концу срок службы, и со дня на день он ожидал увольнения в запас.

– Скоро, – сказал он ей, – я поеду к себе в деревню.

Фемия спросила, есть ли известия от Анны-Марии.

– Нет, давно уже ничего нет; вы же знаете пословицу: с глаз долой – из сердца вон. Ничего не поделаешь, – заключил он. – Как бы то ни было, я рад вернуться домой.

Во время болезни Фемии он нашел по соседству новую возлюбленную. Фемия увидела их вместе несколько дней спустя, когда они шли под руку по аллее.

Балестра помалкивал. В первый же раз как Фемия заговорила с ним об этой девушке, он ухмыльнулся, шмыгнув длинным носом и пряча улыбку в усах:

– А, Джулия! Как вы об этом узнали?

Она рассказала. Балестре захотелось услышать ее мнение о своей новой возлюбленной.

– Так себе, – сказала Фемия. – Если вы уедете, то и ее бросите?

– Конечно, не могу же я возить за собой всех, кто мне приглянулся. Уж так повелось на свете!

Но он еще ничего не сказал ей решительно.

Фемия постоянно искала его и робко спрашивала, не нужно ли ему чего-нибудь. Он, спасибо, не нуждался ни в чем. Когда они виделись, то разговаривали также о Джулии, об увольнении в запас, которое все затягивалось, и о том, что сейчас у Фемии на шелкопрядильне немного работы. Потом Балестра убегал к другой. Джулия была ревнива, и беда ему, если она узнает о его встречах с Фемией! «Беда, если узнает Джулия!» – эти слова и были единственной лаской, выпадавшей на долю Фемии.

Наконец пришел день отъезда. Фемия по крайней мере хотела проводить его на вокзал, если можно…

– Почему же нельзя? – сказал Балестра. – Конечно, та, другая… но я ведь уезжаю!

В конце концов, если Джулия и увидит Фемию, то поймет, что рябой та стала после знакомства с ним. Разумеется, это может случиться с каждым, но он ведь не может интересоваться ею, когда у нее такое лицо.

В ожидании поезда они разговаривали на платформе. Балестра оглядывался по сторонам – не появится ли Джулия. Известное дело, так уж люди устроены!.. В особенности теперь, когда Джулия знала, что больше его не увидит… К тому же их отношения испортились, так как Джулия ожидала, что Балестра сделает ей на прощанье подарок. Фемия как раз подумала об этом, но не решалась сказать, что купила ему кольцо с камнем. Между тем Балестра сомневался, ждет ли его еще Анна-Мария. Кто знает? Ведь прошло столько времени… Фемия спросила, где находится его деревня и когда он предполагает туда приехать.

В это время, пыхтя, подошел поезд. Балестра спешно собрал свои вещи, узел, ранец и шинель. Ему разрешили взять их с собой, как солдату, отслужившему свой срок.

Покраснев, Фемия торопливо сунула ему в руку кольцо, завернутое в бумагу. Он не успел спросить ее ни что это такое, ни почему у нее слезы на глазах.

– Поезд отходит! – крикнул кондуктор.

Перевод И. Володиной

Луиджи Капуана

Большая докука

Его звали дон Пьетро Горбун, но в действительности горбуном-то был его отец, у которого было даже два горба – один спереди, а другой сзади. И при всем этом он, однако, сумел найти храбрую женщину, которая согласилась выйти за него замуж и подарила ему двух сыновей, прямых, как свечи. Прозвище же это осталось за семьей, и, может быть, все д’Аккурсо так и будут зваться горбунами до самого скончания века.

Люди поговаривали, что, хоть у дона Пьетро д’Аккурсо и не было горба, он заслуживал того, чтобы его иметь. При этом добавляли, что у него сердце горбатое. За всю свою жизнь он ни разу не подал нищему корки хлеба или капельки воды – ни разу за всю жизнь! Если какой-нибудь бедняк просил у него милостыни и, чтобы смягчить его, говорил: «Двое суток у меня пусто в желудке!», он насмешливо отвечал ему:

– Какой ты счастливый, если можешь двое суток без еды жить! А я вот, видишь ли, только два часа как позавтракал, и то уж мне живот подводит.

Послушать его, так ничего нет хуже, как быть богатым. Какая это докука! Как он завидовал разным оборванцам, у которых не было ни сольдо в кармане, ни пяди земли, ни крыши, чтобы от дождя укрыться! Они ведь не знали, что такое разные налоги, гербовые сборы, пошлины, расходы по транспорту! Они могли весело смеяться прямо в глаза и государству и смерти, в то время как он, несчастный… Ему и передохнуть-то некогда: с утра до вечера только и делай, что беги туда и сюда и за все плати, плати, плати! И не успеешь кончить, как все начинается снова! Господь бог взвалил ему на плечи этот тягчайший крест, и он должен его нести; ему ведь хуже теперь, чем самому Иисусу Христу, когда того на Голгофу вели.

Голгофой его был Пударро с оливковыми рощами на холмах, с виноградниками по одну сторону и засеянными полями по другую, полями, подступавшими к самому подножию горы, с большим доходным домом посредине, полувиллой-полуфермой, где были пресс для выжимания оливкового масла, винодельня, винные погреба, хлев для быков, сараи для соломы и сена и столько всего другого, созданного ему на мучение! Ах! Чего только не стоил ему этот виноград! Человек двадцать давильщиков, человек пятьдесят сборщиков и еще с десяток лодырей, которые работают днем и ночью на прессе, грязные, вымазанные маслом, пожелтевшие от недоспанных ночей… И все они, будто волки, набрасываются на еду даже тогда, когда не слишком голодны. Как это в них умещается вся дрянь, которую ему приходится заказывать для них на кухне? И подумать только, что он каждый год полтора месяца в таком аду живет!

Кувшины действительно наполнялись оливковым маслом, но для этого хозяину приходилось то и дело спускаться в погреб по обвалившейся лестнице, рискуя сломать себе шею, и там неотлучно следить, чтобы его работники не перепутали кувшины и в один наливали только первосортное масло, а то, которое похуже, – в другой. Кто знает, какую беду они еще натворят, если он их самим себе предоставит!

И вот, когда работы кончались, каждый из этих лодырей получал по пять лир, прихорашивался, одевался во все новое, а он, несчастный, он спал в это время каких-нибудь два-три часа в сутки, и так изо дня в день, целых полтора месяца кряду, и после этого чувствовал себя совершенно измученным. Один только запах этого масла, попадавший в нос и в горло, доводил его до тошноты… И на этом еще дело не кончалось.

Вы думаете, что достаточно было разлить это благословенное масло по кувшинам и оставить потом в погребе? Нет, его надо было еще продавать. Но сначала надо было еще два-три раза перелить его, выплеснуть осадок со дна кувшинов, а потом ждать, ждать, пока цены не поднимутся… Ну, конечно, ждать, пока бедные жители, у которых этого масла было всего каких-нибудь три-четыре кафизо[27]27
  Кафизо – сицилийская единица измерения жидких тел.


[Закрыть]
, не изведут его и совсем не перестанут о нем вспоминать!

А сколько всегда споров, сколько расстройства с этими несносными мерщиками: они приносят фальшивые мерки и обкладывают горлышко кафизо губкой, чтобы она вобрала в себя часть масла, которое наливают туда из кружки. А сколько неприятностей с мошенниками, которые, покупая масло, хотят всучить вам фальшивые монеты! Монеты эти выглядят совсем новенькими и так и сверкают на солнце; он, верно, совсем разорился бы на этой торговле, если бы не поистине святое терпение, с каким он их разглядывает, переворачивая по нескольку раз и кидая потом на мраморную доску, чтобы услышать их звон! Деньги эти он заработал сам, своим собственным трудом, выходя из себя, крича до хрипоты… А куда же потом, дня через два, уходили от него эти горы золотых монет?

Они шли в руки разных страховых обществ, сборщиков податей и налогов!

– Ты вот избавлен от этих неприятностей, – говорил он, обращаясь к Канниццу, несчастному парню, служившему ему, как собака, который, живя среди всех даров господа бога и богатств своего господина, оставался худым и бледным.

– А вы бы взяли да отдали все мне! Тогда и неприятностей бы не было, – со смехом отвечал ему Канниццу.

– Ну, нечего сказать, хороший бы подарок ты получил! Да ты бы меня день и ночь потом проклинал! Молчи уж! Лучше давай насчет посева подумаем.

Внизу в Пударро двумя-тремя десятками плугов пахали землю, и в деревне на складе зерна сеяльщики отсеивали полбу, пшеницу, ячмень, выбирая их из целой горы ныли, от которой Пьетро так кашлял, что, казалось, от легких его совсем ничего не останется. Но ведь это крест, который ему надо нести! Надо присматривать за работниками, не спускать с них глаз, чтобы тебя средь бела дня не ограбили: совести-то ведь теперь ни у кого нет, забыли уже, что значит порядочным человеком быть.

А можно ли поручиться, что все это зерно, приготовленное для посева, в самом деле пойдет куда надо? У хозяина ведь не сотня глаз, он не может быть одновременно всюду, как господь бог. Он и так делает все, что может, и так уже себе всю жизнь испортил и здоровье и аппетит потерял.

– Какой ты счастливый, Канниццу! Хлеб есть, лук есть! Уплетай только за обе щеки! А я вот, если хорошего мясного бульона не поем, да жареного чего-нибудь, рыбы, бифштекса, ростбифа там какого, да сыра швейцарского, да сладкого чего-нибудь и если кофе не напьюсь, то… Да что говорить, я ведь только этим и жив! Эх, если бы у меня такой луженый желудок был, как у тебя: твой-то ведь и железо переварит! И ты эту кислятину можешь пить, да еще облизываться! А я вместо этого… вот ведь горе-то какое… если я только не выпью пару бокалов марсалы, муската, калабрийского!.. Наших вин мой желудок никак не принимает, меня просто тошнит от них. Вот ведь горе-то какое! Ничего не поделаешь, такова, видно, воля божья!

Канниццу не раз уже говорил ему:

– Давайте я вместо вас эту волю божью исполню!

Дон Пьетро возражал:

– Скотина ты эдакая! Хлеб да лук уплетай да Христа благодари, что тебе другого ничего не дал! Погляди на моего брата: ничего у него нет, а живет ровно господин какой! Он полевой сторож. С утра до вечера он верхом разъезжает. А что он там сторожит? Пастухов, которые коз по дорогам на пастбища гоняют. Всю жизнь он ничего больше делать не хочет, знай себе ест да пьет да развлекается… И он счастлив. Но он еще большая скотина, чем ты, и вот он ненавидит меня за то, что я не стал жить так, как он. А разве я виноват? Это же моя беда. Я ведь как муравей тружусь. И все до сих пор хорошо шло, да и теперь тоже все ладится. Кажется, если бы я в лампу воды налил, и то она как керосин бы, наверно, гореть стала. Я-то чем виноват? Я ведь целый день на ногах, да и ночью мне покоя нет от забот: надо о том, о сем, о тысяче вещей подумать!.. Голова кругом идет… Хотел бы я так сладко спать, как ты на своей жесткой соломе спишь! Что толку в том, что у меня на постели целых три тюфяка из самой отборной шерсти и они такие мягкие, так хорошо взбиты! Просто голова кругом идет… Что бы я стал делать, если бы таким мертвецким сном, как ты, заснул! Кто бы стал думать о косьбе, о цепе? Кто – о сборе винограда? Да разве я когда отдыхаю? Ты смеешься, тварь эдакая, словно я чепуху несу… А я вот тебе говорю, что охотно бы свою жизнь на твою променял!

– Так давайте поменяемся, синьор!

– Да ты меня сто раз в день тогда проклинать будешь!

– Но подумайте только, через сотню лет вы ведь с собой все равно на тот свет ничего не возьмете. Для кого же вы работаете?

– А я знаю? Ты разве не понимаешь, что это мой крест? На радость мне, что ли, все эти богатства даны?.. Амбар у меня просто ломится от зерна, в погребе все бочки полны вином, в кладовой сорок кувшинов, налитых до краев… Да мало ли еще всего! Если бы я тебе сказал, сколько мне барон Питулла задолжал… И еще под какой залог… Да, да! Но что из этого? Он вот теперь с женщинами развлекается, в Неаполь, в Рим, в Турин, в Париж ездит. А я в Риме всего раз только и был-то – паломником туда ходил, чтобы папу увидеть. А если бы я сразу же тогда не вернулся, пропал бы весь покос. Так можно ли мне развлекаться? Какое там, и думать даже нечего! Это мой крест. Пусть же совершится воля господня.

И дон Пьетро д’Аккурсо, он же Горбун, так и дожил до старости. Он всегда любил поесть и выпить; толстый, краснолицый, грубый, вечно жалующийся на жизнь, он только и твердил о том, что нет хуже беды на свете, чем быть богатым. Он никогда никому не помогал, даже собственному брату, а у того было восемь человек детей, и он не знал, как прокормить их на свое ничтожное жалованье.

Но работникам своим, которых у него было немало, доп Пьетро всегда платил исправно, все до последнего причитающегося им чентезимо, никогда только ничего не добавляя сверх положенного. Да, он действительно был эгоистом, но он был искренен, когда повторял свое любимое изречение: «Нет хуже беды, чем быть богатым».

И перед самой его смертью все это как раз подтвердилось.

Когда он заметил, что жить ему осталось считанные часы, он послал за братом.

– Вот что, Нанни. Тебе грозит большое несчастье. Ты ведь можешь разбогатеть, да еще как разбогатеть! Надо, чтобы господь сжалился над тобой. Так вот, позаботься насчет похорон. Тебе придется истратить на них несколько тысяч лир. Но что поделаешь! Деньги там вон, в этой шкатулке. Люди бедные переселяются на тот свет без всяких факелов, без священников, без музыки. А я вот богат, и мне надо думать обо всех этих неприятных церемониях даже на смертном одре! Вот что, Нанни: надо будет заказать хороший гроб из темного ореха, обитый атласом. Стоить это будет немало… Но что поделаешь! Вот если ты умрешь, так тебя, полевого сторожа, можно будет и в обыкновенном гробу хоронить… Тебе бы его сколотили, и никаких бы забот не было и никаких затрат. Ну ладно, умираю-то ведь я. А мне не хочется причинять тебе такую неприятность, такое горе, не хочется оставлять тебе богатство. Я и сейчас только исполняю волю господа нашего так, как ее исполнял всю жизнь. За это я уж отвечу там, на небесах!.. Кто знает, как еще все повернется! Будем надеяться, что хорошо. Позаботься о том, что я тебе велел, гроб, похороны, музыка… А сейчас поторопись… Пришли мне духовника, да поскорее!

Перевод А. Шадрина

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю