Текст книги "Итальянские новеллы (1860–1914)"
Автор книги: Луиджи Пиранделло
Соавторы: Габриэле д'Аннунцио,Эдмондо Амичис,Антонио Фогадзаро,Джероламо Роветта,Альфредо Ориани,Луиджи Капуана,Доменико Чамполи,Сальваторе Джакомо,Джованни Верга,Матильда Серао
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 50 страниц)
Но что бы люди ни делали – уходили или оставались, пригвожденные к месту своею страстью, яростно спорили или стояли с поникшей головой, убитые, обессиленные, не способные ни думать, ни действовать, – все они отличались друг от друга только внешними проявлениями отчаяния, но само отчаяние, глубокое, мучительное, от которого кровоточили самые сокровенные уголки души, отчаяние, грозившее гибелью самому источнику жизни, было всеобщим.
Хромой чистильщик Микеле прослушал всю процедуру розыгрыша лотереи, сидя на земле, спрятавшись за спинами теснившихся кругом людей и придерживая кривыми ногами свой черный ящик.
Теперь, когда толпа начала потихоньку растекаться, он уронил голову на грудь, и его болезненное, желтое лицо приняло зеленоватый оттенок, словно желчь бросилась ему в голову.
– Ничего? – раздался рядом голос.
Он машинально поднял серые глаза, прикрытые красными веками, и увидел перчаточника Гаэтано, бледного и измученного, как и все обманутые игроки.
– Ничего, – коротко ответил чистильщик и снова опустил глаза.
– И у меня ничего. Не найдется у тебя пять-шесть сольдо, приятель? Давай сложимся. В понедельник отдам.
– Откуда им взяться? Если у тебя есть десять, поделим по пять на каждого, – пробормотал чистильщик упавшим голосом.
– Прощай, приятель, – сердито сказал перчаточник.
– Прощай, приятель, – ответил чистильщик таким же тоном.
В подворотне к Гаэтано подошла донна Кончетта, неторопливой походкой, с серьезным лицом, опустив глаза; золотая цепь колыхалась у нее на груди, на пальцах блестели кольца.
– Ничего не выиграл, Гаэтано? – спросила она с усмешкой.
– Черта лысого я выиграл! – заорал он, взбешенный тем, что ростовщица оказалась тут и в такую минуту напомнила ему о его нищете и долгах.
– Ладно, ладно, – ответила она холодно, – увидимся в понедельник, не забывай.
– Как же, забудешь тебя! Я тебя в сердце ношу, как мадонну! – закричал он срывающимся голосом.
Она покачала головой, уходя. Сюда она являлась не для себя, так как никогда не играла, и не для того, чтобы мучить своих должников, как, например, Гаэтано. Ее прислала сестра, донна Катарина, содержательница малой лотереи, не решавшаяся показываться на глаза толпе. Донна Катарина сообщала сестре наиболее опасные для нее номера билетов, то есть такие, на которые у нее больше всего ставили и за которые ей пришлось бы выплатить самые крупные суммы; в случае, если выигрыш падет на эти страшные номера, донна Кончетта даст знать сестре через какого-нибудь мальчишку, и та живо унесет ноги, чтобы никому не платить. Таким образом донна Катарина уже три раза оказывалась банкротом и улепетывала с деньгами игроков в кармане; один раз она бежала в Санта-Мария ди Капуа, другой – в Граньяно, третий – в Ночера деи Пагани и скрывалась там месяц-другой; а потом у нее хватало наглости вернуться к обманутым ею игрокам, отделываясь от одних насмешками, а от других несколькими сольдо; игра начиналась заново, и ощипанные, одураченные, осмеянные игроки снова тащились к ней и не смели выдать ее, охваченные лихорадкой азарта или опасаясь донны Кончетты, которой все были должны. Так продолжалась эта спекуляция, и деньги текли от одной сестры к другой, от содержательницы «банка», умевшей вовремя дать тягу, к ростовщице, которая не боялась встречаться лицом к лицу с самыми озлобленными должниками.
Ни сама донна Катарина, ни ее клиенты не смотрели на этот побег как на воровство: разве правительство не поступало точно так же? Ведь оно ассигновало шесть миллионов на каждый розыгрыш лотереи, а в редчайших случаях, когда сумма выигрышей превышала эту цифру, оно таким же образом надувало игроков, выплачивая им меньше, чем следовало!
Но сегодня донне Катарине не грозило ни банкротство, ни бегство: ясно было, что разыгранные номера не принесли счастья ни одному из ее игроков; и донна Кончетта шла себе, не спеша по улице святой Клары, готовая к схватке с должниками, предстоящей ей в понедельник, раз в субботу неудача постигла весь играющий Неаполь.
Ее то и дело обгоняли эти злополучные, обманутые в своих надеждах люди, а она шла, придерживая свою тонкую черную шелковую шаль руками, унизанными кольцами, и степенно покачивала головой, осуждая эти человеческие слабости.
Навстречу ей пробежала женщина и, нечаянно задев ее на ходу, вошла во двор палаццо Импреза, где кое-кто еще оставался; она тащила за собой мальчика и девочку, а на руках несла грудного младенца. Вид ее внушал жалость и отвращение – так убого была она одета, такой жалкой и грязной была ее ситцевая кофта; на шее болтались обрывки шерстяного платка; трудно было поверить, что эти трое ребятишек, не оборванные, чистенькие и прехорошенькие, – родные дети этой женщины с таким изможденным, замученным лицом, почерневшими губами и жидкой косичкой. Малыш, по-видимому слабенький, спал, положив головку ей на плечо, а бедняжка была так взволнована, что и внимания на него не обращала. Увидев, что ее сестра Кармела сидит одна-одинешенька на высоком камне, бессильно уронив руки и опустив голову на грудь, словно оцепенев в безмолвной тоске, женщина подошла к ней:
– Эй, Кармела!
– Добрый день, Аннарелла.
Кармела слегка вздрогнула и слабо улыбнулась сестре.
– И ты, значит, тоже здесь? – спросила та, не скрывая горестного изумления.
– Ну да… – ответила Кармела, всем своим видом выражая покорность судьбе.
– Ты не видела Гаэтано, моего мужа? – взволнованно спросила Аннарелла, опуская головку младенца со своего плеча на руку, чтобы ему удобнее было спать.
Кармела подняла большие глаза, взглянула в лицо своей сестре и не решилась сказать ей правду, видя, как расстроена Аннарелла, как придавлена она нуждой и лишениями, как она состарилась и уже обречена на болезни и смерть и с какой тревогой ждет она ответа на свой вопрос. Да, она видела своего шурина, Гаэтано-перчаточника, видела его сперва дрожащим от возбуждения, а потом бледным и подавленным; но ей было нестерпимо жаль сестру, и худенького спящего малыша, и обоих ребятишек, с любопытством осматривавшихся кругом. Она солгала.
– Нет, я нигде его не видела, – сказала она, опуская глаза.
– Он, верно, был здесь, – медленно проговорила Аннарелла хриплым голосом.
– Уверяю тебя, его тут не было.
– Ты, должно быть, его просто не заметила, – упрямо и недоверчиво повторила Аннарелла. – Как ему было не прийти? Он, сестренка, является сюда каждую субботу. Его скорее не застанешь дома с ребятами или на фабрике, где надо на хлеб зарабатывать; но чтоб он в субботу не прибежал послушать, какие билеты выйдут, – такого быть не может! Это уж его болезнь, он от нее и умрет, сестренка.
– Все проигрывает, да? – спросила Кармела, побледнев, со слезами на глазах.
– Все, что можно и чего нельзя. Мы ведь могли бы жить гораздо лучше и ни у кого ничего не просить, а вот из-за этой лотереи сидим по горло в долгах и унижения терпим, а что едим? Разве что только я принесу домой кусок хлеба. Ах, ребятки, несчастные вы мои ребятки!
И голос ее зазвучал таким материнским отчаянием, что у Кармелы градом покатились слезы от охватившей ее жалости. Теперь они были почти что одни во дворе.
– А ты зачем приходишь сюда глазеть на эту лотерею? – внезапно спросила Аннарелла, полная злобы на всех, кто играл.
– Да что же делать, сестра? – ответила та своим певучим голосом. – Что тут поделаешь? Ты ведь знаешь, как мне хочется, чтобы вам всем хорошо жилось – и маме, и тебе, и Гаэтано, и детишкам, и Раффаэле, моему милому, и… еще кое-кому; ты знаешь, что ваш крест – мой крест и что у меня не будет и часа покоя, пока я знаю, как вы мучаетесь. Поэтому я и несу сюда все, что у меня остается от заработка. Настанет же день, когда господь смилуется надо мной и я выиграю на «тройку» – тогда все, все отдам вам.
– Ах ты, сестренка, бедняжка ты моя, – промолвила Аннарелла, охваченная грустной нежностью.
– Ведь должен, должен наступить наконец такой день! – невольно вырвалось у потерявшей голову девушки, словно она уже видела перед собой этот блаженный день.
– Ангел да скажет тебе «аминь», – прошептала Аннарелла, целуя младенца в лобик.
– Но куда же мог деться Гаэтано? – вспомнила она опять о своей заботе.
– Скажи по правде, Аннарелла, – спросила Кармела, слезая с камня и собираясь уходить, – у тебя сегодня нечего дать детям?
– Нечего, – ответила та сиплым голосом.
– Возьми пол-лиры, возьми, – сказала Кармела и, вынув деньги из кармана, протянула их сестре.
– Пусть тебе господь воздаст, сестренка.
И обе посмотрели друг на друга с такой жалостью, что не разрыдались только из стыда перед прохожими, мелькавшими в переулке Импреза.
– Прощай, Аннарелла.
– Прощай, Кармела.
Девушка порывисто прижалась губами к лобику спящего малыша. Аннарелла, таща за собой сынишку и дочку, направилась в сторону монастыря святой Клары вялой походкой женщины, у которой было слишком много детей и слишком много работы. Кармела поднялась к маленькой площади Новых Банков, кутаясь в убогую, вылинявшую черную шаль и волоча ноги в стоптанных башмаках. На площади к ней подошел чистенько одетый юноша; брючки его, узкие в коленях, расширялись колоколом к ступням; пиджак был щеголеватого покроя, шляпа сдвинута на ухо; юноша глядел на Кармелу холодными бледно-голубыми глазами, сжав пунцовые, как у девушки, губы под маленькими светлыми усиками. Кармела остановилась и, еще до того как заговорить с ним, взглянула на него с такой глубокой страстью и нежностью, как будто хотела окутать его всего своею любовью. А он, по-видимому, и не заметил этого.
– Ну что? – спросил он тонким насмешливым голоском.
– Ничего! – сказала она, в отчаянии разведя руками, и, чтобы скрыть слезы, склонила голову, устремив глаза на кончики давно уже потерявших блеск дырявых туфель, из которых выглядывали грязные стельки.
– А ты о чем думала? – сердито воскликнул он. – Да, это так! Женщина всегда остается женщиной!
– Разве я виновата, что вышли не те номера? – простонала несчастная девушка.
– Ты должна была знать, какие номера счастливые; сходила бы к отцу Иллюминато, он-то ведь уж их все знает, а сообщает только женщинам; или к дону Паскуалино, который водится с добрыми духами. Вот и узнала бы верные номера. Ты, душа моя, выкинь из головы, что я женюсь на такой оборванке, как ты…
– Да я об этом помню, – пробормотала она покорно. – Можешь не говорить.
– Похоже, что не помнишь. Без денег обедню не служат. Привет!
– Не собираешься вечером в нашу сторону? – решилась она спросить.
– Я занят; иду кой-куда с приятелем. Кстати, не найдется ли у тебя взаймы парочки лир?
– Одна, только одна лира, вот все, что есть! – воскликнула девушка, вспыхнув от стыда и робко вынимая деньги из кармана.
– Пропади пропадом вся эта нищета! – выругался он, жуя огрызок сигары местного изготовления. – Давай сюда. Постараюсь уж как-нибудь извернуться.
– Ты зайдешь ко мне? – снова спросила она. Голос и глаза ее были полны мольбы.
– Если и зайду, то поздно.
– Неважно, все равно я буду ждать на балконе, – сказала она смиренно, но упрямо покачав головой.
– Я не смогу задержаться…
– Хорошо, тогда только свистни; свистни разок, и я услышу и засну спокойнее, Раффаэле. Ну что тебе стоит свистнуть, проходя мимо?
– Ладно, – снизошел он, – ладно уж. Прощай, Кармела.
– Прощай, Раффаэле.
Она еще постояла, провожая его взглядом, пока он быстрым шагом удалялся в сторону улицы Мадонны дель Айюто; лаковые башмаки его поскрипывали, юноша шел горделивой походкой, свойственной щеголям из простонародья.
– Да благословит мадонна каждый твой шаг, – и нежно прошептала девушка уходя.
Но чем дальше она шла, тем более слабой и беспомощной чувствовала она себя. Вся горечь этого дня, полного разочарований, горечь, которую она терпеливо сносила из любви к своим близким, горечь за мать, жившую в прислугах в свои шестьдесят лет, за сестру, которой нечем было накормить детей, за зятя, близкого к полному разорению, за жениха, которого она хотела бы видеть счастливым и богатым, настоящим синьором, и у которого в кармане никогда не было даже лиры, все это и многое, таившееся еще глубже, и, наконец, самое мучительное, самое затаенное, гнетущее и горькое сознание собственного бессилия, – все отравляло ей душу и кровь, поднималось ко рту, к глазам, к мозгу. Мало того, что она шесть дней в неделю работает на этой отвратительной табачной фабрике; мало того, что у нее нет ни одного приличного платья, ни одной пары целых туфель, из-за чего даже на фабрике на нее косятся; мало того, что она отказывает себе в еде четыре дня из семи, чтобы дать одну лиру матери, две – Раффаэле, пол-лиры сестре Аннарелле, а все, что останется, снести в лотерею; все это напрасно: никогда ей ничего не удастся сделать для любимых, и сколько бы она ни трудилась, сколько бы ни терпела голод и лишения – никто не поможет.
Так она шла по Медзоканноне, по ступеням Сан-Джованни Маджоре, приближаясь к самому тягостному этапу своего пути, и чувствовала себя такой жалкой, бесполезной и никому не нужной, что, казалось, готова была покончить с собой; и все же она шла все дальше и дальше, пока не остановилась на маленькой площади Мерканти, похожей скорее на задний двор какого-нибудь дома; там она прислонилась к стене, обессилев так, что не могла более ступить ни шагу.
Площадь была залита помоями, а в углу, среди отбросов, валялась женская шляпка с оторванным донышком. Три окна второго этажа были прикрыты зелеными решетками ставень, пропускавшими только узкие полоски света, окошки были маленькие и убогие, ставни выцветшие; пыль, дождь и солнце оставили на них свои следы. Низкие ворота и мокрые, наполовину развалившиеся ступени вели в узкую и темную, как кишка, подворотню. Кармела заглянула туда, широко раскрыв глаза от изумления и ужаса. Из ворот вышла пожилая служанка, приподнимая юбку, чтобы не запачкать ее в грязи. Кармела, очевидно, знала ее, потому что смело обратилась к ней:
– Донна Роза, не позовете ли вы Маддалену?
Женщина смерила ее взглядом, узнала и, не заходя в дом, крикнула с площади в окно второго этажа:
– Маддалена, Маддалена!
– Кто там? – ответил из комнаты хриплый голос.
Сестра тебя зовет, выйди.
– Иду! – приглушенно прозвучал ответ.
– Благодарю вас, донна Роза, – шепнула Кармела.
– Не стоит, – коротко буркнула та, удаляясь.
Маддалена заставила себя ждать две-три минуты; потом в подворотне раздался ритмичный стук деревянных каблучков и появилась девушка в белой муслиновой юбке, с широкой вышитой белым каймой, в изящной шерстяной кофточке кремового цвета, с черными бантиками на рукавах, на поясе, на боках; на шее красовался шарф из розовой синельки, из-под юбки виднелись розовые шелковые чулки и светлые туфельки на очень высоких каблуках. Лицом она походила на Аннареллу и на Кармелу; однако темные взбитые, красиво причесанные волосы, заколотые прозрачными черепаховыми шпильками, и бледные, но подрумяненные щеки уничтожали всякое сходство с Аннареллой и делали ее еще прелестнее, чем Кармела.
Сестры не поцеловались, не пожали друг другу руки, но обменялись таким выразительным взглядом, который стоил любого слова и жеста.
– Как поживаешь? – спросила дрогнувшим голосом Кармела.
– Здорова, – сказала Маддалена, покачав головой, как бы в знак того, что не в здоровье дело. – А как мама?
– Ну, как у стариков бывает…
– Бедная, бедная мама. А как Аннарелла?
– О, у нее-то уж горя хватает…
– Бедствует, да?
– Бедствует.
Обе глубоко вздохнули. Когда они снова взглянули друг на друга, одна побледнела, другая вспыхнула.
– Я сегодня опять с плохими новостями, Маддалена, – вымолвила наконец Кармела.
– Ничего, да?
– Ничего.
– Несчастная моя доля, – прошептала Маддалена. – Сколько я молилась мадонне – не пречистой деве, я ведь и назвать-то ее по имени недостойна, – а заступнице всех скорбящих. Она-то ведь понимает, сочувствует моему горю, и все-таки ничего, ничего не смогла сделать.
– Скорбящая мадонна пожалеет нас, – тихо сказала Кармела, – подождем до будущей субботы.
– Да, подождем, – покорно ответила сестра.
– Прощай, Маддалена.
– Прощай, Кармела.
Маддалена повернулась и, мерно постукивая деревянными каблучками, исчезла в подворотне; тогда только Кармела порывисто метнулась за ней, по та уже исчезла в доме. Девушка убежала, судорожно кутаясь в шаль и кусая губы, чтобы не разрыдаться. О, все остальные беды, все, даже эта суббота без хлеба, были ничто перед той бедой, которая осталась позади и в то же время вечно была с нею, вечно отравляя ей сердце вечным стыдом.
К половине шестого двор палаццо Импреза совсем опустел и затих; никто больше не заходил туда, чтобы взглянуть на одинокую таблицу с пятью разыгранными номерами: ведь эти пять номеров теперь были вывешены во всех киосках, где торговали лотерейными билетами, и перед каждым, по всему городу, неподвижно стояла толпа. Никто не входил больше во двор; но через неделю все вернутся туда.
Внезапно во дворе послышались чьи-то шаги: это уходил служитель лотереи, ведя за руку обоих приютских ребятишек – того, который вытаскивал билеты сегодня, и того, кому это предстояло в будущую субботу; служитель вел их обратно в приют, куда ему полагалось внести двадцать лир – еженедельную плату королевской лотереи за участие мальчиков в розыгрыше. Ребята прыгали позади служителя и весело болтали; белошвейка, сидевшая за работой, подняла голову и улыбнулась им, а затем снова принялась нажимать ногой на педаль, подвигая в то же время полотно под иглу; она работала спокойно и неутомимо, как скромное и чистое воплощение труда.
Перевод Н. Фарфель
Или Джованнино – или смерть
IВ это воскресенье ризничий старинной церкви Святых апостолов в Неаполе вышел в половине одиннадцатого на паперть и принялся изо всех сил трясти большим серебряным колокольчиком с необыкновенно пронзительным звуком. Прислонившись к тяжелой дубовой двери, он заставлял его непрерывно вызванивать трели – это должно было оповестить прихожан с улицы Джероломини, из переулков Гротта делла Марра и Санта-Мария-ин-Вертечели, с площади Святых апостолов и с Граделле, что в церкви Святых апостолов скоро начнется торжественная месса в честь троицы. Наконец колокольчик умолк, но ризничий не уходил. Стоя у дверей на ступеньках, ведущих в церковь, он повторял каждые две минуты перед пустой площадью:
– А ну, поторапливайтесь, скоро начнется месса!
Но лавочники, сновавшие перед прикрытыми окошками своих лавок, хозяйки, забегавшие на кухню бросить взгляд на толстый кусок говядины, который томился в томате, и дамы из буржуазии, не вышедшие еще из рук своих парикмахеров, особенной спешки не проявляли: до начала мессы ризничему полагалось позвонить еще два раза. Заходили пока – в новых коленкоровых платьях и с серебряным гребнем, воткнутым в блестящий узел волос – одни только женщины из простонародья, тащившие за собой своих ребятишек. Между тем ризничий, с некоторым презрением относившийся к этому мелкому люду, продолжал обращать к гулкому эхо пустынной площади свой монотонный возглас:
– А ну, поторапливайтесь, скоро начнется месса!
Тем временем в палаццо, стоявшем под номером два на площади Святых апостолов, в этот праздничный день становилось все оживленней. На просторном, плохо вымощенном дворе этого большого желтого здания суетились конюхи княгини ди Сантобуоно, чистя скребницей лошадей, окатывая из ведер кареты, протирая сбруи и покрывая мостовую лужами грязной воды; из широко распахнутых ворот служб разносился повсюду острый запах конюшен. Как раз в этот момент под крики кучеров и конюхов и стук копыт приводилось в окончательный порядок ландо княгини ди Сантобуоно – нужно было подать его за двадцать шагов на улицу Сан-Джованни-а-Карбонара, чтобы отвезти княгиню из ее похожего на крепость жилища в церковь. Лестница дворца под номером два на площади Святых апостолов была весьма грязная, так как привратника на ней не было и забота о ее чистоте возлагалась поэтажно на жильцов. А тут вдобавок донна Орсолина, жившая во втором этаже, была на шестом месяце беременности, а ее четверо детей не давали ни ей, ни ее служанке Марии Грации ни минуты покоя.
В это воскресенье, в частности, у донны Орсолины так и не доходили руки застегнуть спереди свое достаточно потрепанное и ужасно короткое черное шерстяное платье, и она, попеременно то краснея, то бледнея, со слезами на глазах проклинала ту минуту, когда сдуру пренебрегла перспективами одинокой, почти монашеской жизни и без памяти влюбилась в почтового чиновника Чиччо.
В квартире напротив чета Ранаудо степенно собиралась в церковь. Донна Пеппина Ранаудо, пятидесятилетняя особа, толстая и тучная, выросшая больше в ширину, чем в длину, с розовым, младенческим личиком женщины, никогда не имевшей детей, и лысеющей головой, обувалась. Ее служанка Кончетта натягивала ей на ноги большие прюнелевые ботинки. Тем временем дон Альфонсо Ранаудо, ее муж, служащий лотереи по профессии и заядлый охотник по склонностям, успевший в десять вернуться из Помильяно д’Арко, куда он еще в три часа утра ушел пешком стрелять куропаток, снимал с себя бумазейную куртку, чтобы облачиться в черный касторовый сюртук; и оба старых бездетных супруга, спокойные, довольные тем, что не имеют ребятишек, улыбались, глядя друг на друга глазами, в которых так и светилось благодушие. Этажом выше, налево, другая счастливая чета тоже собиралась к мессе: это были дон Винченцо Манетта, сухой старик, длинный и седой, с тощим лицом и клювообразным носом, с двумя жидкими белыми бакенбардами и ногами словно палки, секретарь суда в отставке, постоянно взбешенный тем, что больше не служил, и до того влюбленный в историю Неаполя, что списывал целые отрывки из некоторых старинных документов, а потом воображал, что они принадлежат его перу, и донна Элизабетта Манетта, добрая женщина, вступившая в брак очень поздно, в сорок пять лет, сохранившая тонкое, но пожелтевшее лицо старой девы и упорно красившая краской Эмита волосы, которые постоянно меняли цвет, становясь попеременно то темно-рыжими, то светло-каштановыми, то фиолетово-черными, а обычно имели зловещий зеленоватый оттенок болотных трав. Педантичный, немного раздражительный дон Винченцо Манетта, в сюртуке, доходившем ему до пят, стучал тростью:
– Элиза, ризничий звонил уже два раза.
– Одни, один, – терпеливо отвечала донна Элиза, натягивая черные шелковые митенки-сеточки на свои пухлые, но желтоватые руки.
– Элиза, ты что, хочешь пропустить мессу?
– Я ищу четки.
– Элиза, где ключи?
– У меня в кармане.
– Элиза, а где кот?
– Он заперт в угольном чулане.
Между тем ризничий принялся снова звонить. Теперь до начала мессы оставалось всего десять минут. В квартире третьего этажа справа, огромных апартаментах из двенадцати комнат, раздавались шаги и хлопанье дверей, потом послышался громкий голос женщины:
– Кьярина, Кьярина!
– Что? – ответил голос из закрытой комнатки.
– Прозвонили во второй раз. Месса! – крикнула донна Габриелла, застегивая увесистый браслет в виде цепочки.
– Ладно, – тонким голосом ответила Кьярина из своей комнатки.
– Видно, месса тебе нипочем, – крикнула донна Габриелла, застегивая другой золотой браслет из крупных звеньев, тоже весьма массивный. – Может, тебе нипочем и твоя душа?
– Каждый заботится о своей душе сам, – уже пронзительно ответил из-за двери голос Кьярины.
– Слышите, что она смеет говорить! Нет, вы только послушайте! – заорала донна Габриелла, тщетно пытаясь нацепить тяжелые золотые серьги с жемчугом и брильянтами.
– Что, и говорить теперь нельзя? – визжала девица, все еще не выходя из комнаты.
– Ты бы постыдилась лучше, что влюблена в этого голодранца Джованнино. Вот именно голодранца, голодранца – и ничего больше!
В приоткрытой двери показалось тонкое смуглое лицо Кьярины.
– Это вас не касается, – возразила она.
– Как не касается? Я твоя мать, понимаешь? И командую здесь я!
– Ничего подобного! И вовсе вы мне не мать, а поэтому не командуйте! – отпарировала Кьярина, появляясь в лифе и нижней юбке.
Донна Габриелла, огромная, жирная, с красным лицом, которое и под пудрой никак не могло побледнеть, задыхаясь в своем корсете из черного атласа, стала фиолетовой:
– Я тебе покажу, командую я или нет!
Кьярина сделала шаг вперед и сказала спокойно:
– Вы ведь это прекрасно знаете: или Джованнино – или смерть.
И войдя обратно в свою комнату, чтобы закончить туалет, она хлопнула дверью. Донна Габриелла готова была броситься за ней, но удержалась, боясь, как бы кровь еще сильней не ударила ей в голову. Теперь она уселась и старалась унять свое волнение, от которого сотрясалась на ее голове черная шляпа, украшенная перьями и черным, пропущенным через толстое кольцо с брильянтами, бантом. В спальне, занятой обширным супружеским ложем из желтой меди, на котором донна Габриелла проводила свои одинокие вдовьи ночи, вместительным зеркальным шкафом, двумя покрытыми мрамором комодами из красного дерева и большим туалетом с серой мраморной плитой, царил еще утренний беспорядок, как во всех неаполитанских домах в воскресный день, когда встают позднее. На туалете валялось множество кожаных и бархатных футляров, из которых донна Габриелла извлекала массивные драгоценности для украшения своей особы. Некоторые шкатулки были деланы из простого светлого дерева, и на них были написаны красными чернилами три или четыре цифры. Донна Габриелла, которой всегда было душно, так как она была толстая и тучная и, чтобы как-нибудь сузить свою талию, безжалостно стягивала себя корсетом, принялась обмахиваться веером из черного атласа самого обычного вида, но державшимся на толстом золотом шнуре. В этот момент в комнату вошла Карминелла, ее горничная. Эта особа успела уже побывать у заутрени в шесть часов утра, так как отличалась благочестием, жила духовной жизнью, одевалась во все черное, как монашка, и носила белый платочек вокруг шеи. Это было бледное и молчаливое существо, с уклончивым взглядом, с постным лицом, трудилась она только для того, чтобы снискать милость божью, и покаянно вздыхала всякий раз, как ей делали выговор.
– Когда-нибудь эта девчонка вгонит меня в гроб, – поделилась своими мыслями донна Габриелла.
– Пойдите в церковь святой Клары и принесите скорби ваши предвечному отцу, – тихо промолвила Карминелла.
– Предвечный отец мог бы, кажется, оказать мне любезность и вправить ей мозги, – проворчала донна Габриелла. – Впрочем, ее ничем не прошибешь.
– Всё грехи наши тяжкие, – продолжала тем же тоном елейная особа.
Кьярина наконец оделась и вышла из своей комнаты в шляпке, натягивая старые перчатки. Не отличалось свежестью и ее черное шерстяное платье, которое она проносила целую зиму. Донна Габриелла оглядела падчерицу и нахмурила брови:
– С чего это ты решила надеть старое платье?
– Оно еще не старое.
– Это тебе только так кажется. Ты могла надеть свой светлый костюм и весеннюю шляпу, которую я тебе заказала.
– Костюм мне немного широк.
– Неправда. А если он на самом деле тебе широк, разве ты не могла дать его ушить?
– Завтра…
– Ступай и сейчас же надень костюм, Кьярина, – произнесла донна Габриелла.
– Теперь уже поздно.
– Ну что же, я подожду, а костюм ты должна надеть непременно, иначе все скажут, что я тебя одеваю как нищую, так как ты не моя родная дочь.
– Хорошо было бы, если б говорили только это… – сказала вполголоса Кьярина.
– А что там могут еще говорить? Что там плетут всякие злые языки? Разве они не знают, сколько ты мне стоишь? Разве им неизвестно, что я от себя отрываю, чтобы кормить, поить и одевать тебя как какую-нибудь принцессу?
– Уж и от себя отрываете? – с иронией переспросила Кьярина.
– А то как же? Да если бы у тебя, негодницы, была хоть капля совести и если бы ты, голь неблагодарная, не была вся в отца – такой же нищей и гордой, как, верно, была и твоя мать, ты бы и сама это сказала.
Девушка побледнела, и лицо ее из смуглого сделалось землистым, глаза засверкали, а нежные розовые губы задрожали от бешенства.
– Вот что, донна Габриелла, – сказала она негромко, – когда вы оскорбляете меня, я готова терпеть, так как на то воля божья; когда вы оскорбляете моего покойного отца, я тоже должна молчать, раз уж он совершил чудовищную глупость и женился на вас, чем превратил свою жизнь в кромешный ад; но когда вы оскорбляете священную память моей матери, следы ног которой вы недостойны целовать, этого, клянусь сегодняшним светлым праздником, я не допущу. Что, по-вашему, она не была настоящей дамой? Во всяком случае, платье, которое она носила, она покупала в магазине, драгоценности у нее были фамильные; когда она выходила из дому, все говорили ей: «Благослови тебя господь!» Вот какая она была добрая, понимаете? А вы кто такая? Вы сами из нищих выскочили, деньги у вас все от бедных людей, которым вы даете из ста двадцати процентов на сто, платья вы носите краденые – их вам продают горничные княгини, а драгоценности у вас те, что оставляют как залог в вашем ломбарде; когда люди видят вас на улице, они вполголоса проклинают ваше каменное сердце. Не говорите мне о моей матери, донна Габриелла, она теперь в раю, а господь бог сотворил геенну огненную именно для вас.
– И поэтому ты не хочешь надеть костюм? – спросила, задыхаясь от гнева, донна Габриелла, между тем как с улицы в третий раз доносился звон колокольчика церкви Святых апостолов, а Карминелла в ужасе не переставая крестилась.
– Я вам в этом отчитываться не обязана, – упрямо отрезала Кьярина.
– Но я-то понимаю, почему ты не хочешь надеть костюм, – взвизгнула жирная ростовщица. – Тебе это, верно, твой возлюбленный запретил.
– А вам какое дело? – дерзко спросила девушка.
– Виданное ли дело, чтобы какая-то желтая, какая-то зеленая рожа, какая-то третья степень чахотки смела приказывать и корчить из себя ревнивца!
– Довольно, довольно. Что вам от меня нужно? – еще раз отозвалась Кьярина, которую снова начинала охватывать нервная дрожь.
– Чтоб ты сию же секунду надела костюм.
– Не надену.
– Кьярина, не доводи меня до бешенства.
– Отправляйтесь вы куда следует!
И она повернулась, чтобы уйти в свою комнату, но донна Габриелла устремилась за ней и жирной рукой в красной лайковой перчатке ударила ее по щекам. Один, из тяжелых браслетов больно хлестнул цепочкой по нежной шее Кьярины, и она принялась отчаянно кричать и плакать.
– Замолчи! – хрипела донна Габриелла.
– Ни за что! – кричала Кьярина так, чтобы все ее слышали.
– Да замолчи наконец!
Но девушка, охваченная неудержимым нервным возбуждением, кричала исступленно, как в припадке. На площадке второго этажа донна Орсолина, закрывавшая дверь и выстроившая перед собою свою ораву ребятишек, бледная, усталая, с уже весьма заметным животом, вполголоса пересчитывала сольдо, которые надо было заплатить в церкви за стул.