Текст книги "Итальянские новеллы (1860–1914)"
Автор книги: Луиджи Пиранделло
Соавторы: Габриэле д'Аннунцио,Эдмондо Амичис,Антонио Фогадзаро,Джероламо Роветта,Альфредо Ориани,Луиджи Капуана,Доменико Чамполи,Сальваторе Джакомо,Джованни Верга,Матильда Серао
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 50 страниц)
(Выскакивайте, выскакивайте замуж, девушки, – увидите, что с вами случится!)
И она волновалась, так как дети, привлеченные визгом Кьярины, уже не хотели идти в церковь. Благодушно опираясь с одной стороны на руку своего супруга, дона Альфонсо Ранаудо, а с другой поддерживая свою полную фигуру палкой, спускалась по ступенькам донна Пеппина. Она покачивала головой с несколько поредевшими волосами, на которых возвышалась шляпа, вполне соответствовавшая по своему виду вешней юности года, но видевшая по крайней мере уже шесть весен.
– С утра до вечера только это у них и слышно, – усмехнулась она неодобрительно.
– Девчонкам, как и белью, битье впрок идет, – отозвался дон Альфонсо – любитель пословиц и грубоватого юмора.
Несколько медленней со своего третьего этажа спускался дон Винченцо Манетта, секретарь суда, вынужденный выйти в отставку из-за гонений правительства. Он тоже вел под руку свою супругу донну Элизабетту.
– Элиза, а ты не забыла молитвенника?
– Ну конечно, нет.
– С чего это кричит донна Кьярина?
– Ее, верно, мачеха отлупила.
– О, молодежь, молодежь!
На четвертом этаже студенты, занимавшие квартиру слева, все уже повысовывались из окон во двор. Справа преподаватель английского языка в коллеже, снабженный пятью сестрами различной степени ветхости, тоже подошел к окну в туфлях и ермолке.
А на дворе кучер княгини ди Сантобуоно, поглядывая вверх, напевал:
Папаша не хочет, и мамаша тоже.
Кто нам поможет? Кто нам поможет?
А конюх нахально, во все горло подхватывал:
Эх, без грошей не видать нам свадьбы.
Где их достать бы? Где их достать бы?
Донна Габриелла с перекошенным лицом, стараясь придать своим чертам спокойное выражение, спускалась теперь по лестнице, чтобы идти к мессе в сопровождении Карминеллы, прикрывшей свои плотно приглаженные черные волосы черной косынкой. Она спускалась, притворяясь, что не слышит громкого плача и всхлипываний Кьярины, которую она заперла дома на ключ, прихватив его с собой. Все, кто смотрел из окон и с выходивших во двор балконов, все, кто встречался с ней на лестнице, умолкали, как только видели ее; и она содрогалась, что не слышит больше этого плача, этих жалоб, которые уже слышал весь дом. Но она знала, прекрасно знала, что, несмотря на улыбки, которыми приветствовали ее пять сестер преподавателя английского языка, – улыбки вынужденные, так как преподаватель был ей должен двести двадцать лир, на уплату процентов с которых он отдавал последнее, причем ему так никогда и не удавалось уменьшить свой долг, – несмотря на эти вымученные улыбки, старые девы сочувствовали бедной девушке, которую заперли дома, предоставив ей валяться на полу и оплакивать свою горькую судьбу. Она знала, что студенты с четвертого этажа, которые заложили в ее ломбарде золотые кольце и часы, кланяются ей, только чтобы поиздеваться над ней. Спускаясь по маршам второго этажа, она слышала, как донна Пеппина Ранаудо шепнула: «Бедняжка, бедняжка», а еще ниже до нее дошло и то, что Элизабетта Манетта сказала своему мужу: «Неужели у нее нет опекуна?» – и то, что ответил этот человек закона, этот неподкупный представитель судейского мира, как он внушительно называл себя: «Опекун, дорогая Элиза, конечно, мог бы вмешаться…» Донна Габриелла своими глазами видела насмешливые улыбки кучера и конюха княгини. Она чувствовала, что все эти люди презирают и ненавидят ее; понимала, что все сочувствуют ее падчерице, пронзительные, душераздирающие рыдания которой нарушали тишину этого отрадного весеннего утра. Только одна донна Орсолина, которую она встретила в подворотне, в то время как несчастная женщина, тщетно пытаясь привести в какой-то порядок свою ораву ребятишек, приветствовала ее униженным, почти льстивым «доброе утро». С каждыми новыми родами донна Орсолина все больше должала донне Габриелле; все ее маленькие сокровища – золотые безделушки, тонкое белье, блестящая кухонная утварь – были заложены у донны Габриеллы, и хозяйка ломбарда все время грозилась, что их продаст, а бедная донна Орсолина не могла даже заплатить за свои обноски, так бесповоротно погрязла она в приличной бедности. Всякий раз как она встречала толстую и тучную ростовщицу, она склоняла голову, бледнела и приветствовала ее с дрожью в голосе. Но донна Габриелла не знала, что даже под этим покровом смирения скрывается неясная, глухая ненависть, которую питает к своему угнетателю покорная жертва. И легче на душе стало у этой увешанной золотом и драгоценностями ростовщицы лишь тогда, когда она вышла из-под ворот, прошла двадцать шагов по площади и вошла в церковь, где орган уже возвещал о начале поздней службы. Она была счастлива, когда встала на колени у главного алтаря прекрасной старинной церкви, наполненной верующими. Донна Орсолина порывисто опустилась на колени перед стулом и принялась горячо молиться, а ее сыновья стояли рядом, оглушенные музыкой, примолкшие, немного пристыженные. Дон Винченцо Манетта расправил на плитах цветной носовой платок и стал на одно колено, держа руки на набалдашнике своей трости и склонив на них свою голову; шляпу он положил на соседний стул. Поминутно он обращался к жене:
– Элиза, ты перечла четки за души чистилища?
– Перечла.
– Элиза, а теперь прочти молитву святому Андреа из Авелло о праведной кончине.
– Я как раз ее читаю.
– Элиза, шестьдесят «Слава в вышних», не забудь.
Донна Олимпия и дон Альфонсо Ранаудо разместились рядышком и тихонько улыбались друг другу, улыбались поклонам священника во время мессы, улыбались при каждом взмахе кадила в руках церковных служек. Свист вырывался из высохших уст ханжи Карминеллы; молилась она быстро, бездушно, как машина. Только донна Габриелла все еще не успокаивалась, все пылала гневом; сердясь на себя, сердясь на других, она тщетно пыталась молиться и утешала себя только тем, что рассматривала свои браслеты, ощущала кольца под кожей перчаток, чувствовала тяжесть золотых серег с жемчугами и бриллиантами в своих толстых ушах. Сердце у других было либо спокойно, либо смиренно алкало ясности духа, либо сокрушалось в невинной печали; но эта женщина могла забыть свою злобу и огорчение, лишь сознавая, что выглядит как витрина ювелира – витрина блестящая, отталкивающая и жестокая, где каждая драгоценность – слеза или капля крови.
Между тем запертая дома Кьярина все еще лежала на полу, обливаясь слезами и всхлипывая. Но нервная вспышка все же постепенно проходила, поскольку ей дали выход. Кьярина была существом, располагавшим к себе и добрым, у нее было смуглое подвижное лицо, блестящие серые глаза и очень тонкие черты. Нервная и впечатлительная, она в любую минуту готова была заплакать или рассмеяться; но воля у нее была непреклонная. Через десять минут она уже настолько успокоилась, что прошла на небольшой балкон, выходивший на двор. Такие балконы были во всех этажах и располагались над колодцем, откуда черпали воду и жители другого дворца Сантобуоно, обращенного одной своей стороной также к этому двору. Она подошла к краю площадки, как будто хотела набрать воды, но немедленно же в соседнем окне, также обращенном к колодцу, показался юноша. Балкон и окно были на одном уровне, но между ними находился колодец со всей своей неразберихой веревок, блоков, железных цепей и ведер; даже высунувшись, нельзя было пожать друг другу руки без риска свалиться в него. Но разговаривать можно было прекрасно. Правда, из-под ворот и со двора все было видно до самого четвертого этажа, и разговор мог бы дойти до многих ушей. Но в этот час все были у мессы, и во дворе царили тишина и безмолвие сверху и до самого низу. Юноша и девушка посмотрели друг на друга с такой напряженностью взгляда, в таком напряженном молчании, что это стоило самых горячих слов. Молодой человек был белокур, белолиц, высокого роста, говорил он тихо, поминутно оборачиваясь, как будто чего-то опасался, а смуглая девушка смотрела на него и улыбалась, не произнося ни слова от глубокого волнения.
– Ты не пошла к мессе? – сказал Джованнино.
– Нет, – промолвила она.
– Почему?
– Я не захотела идти в церковь.
– Скажи правду, донна Габриелла опять тебя мучила?
– Нет, что ты.
– Говори правду, Кьярина! – И тон его стал теплее и настойчивее.
– Мы поссорились, – пробормотала она краснея; лгать она не могла.
– Из-за чего же вы поссорились?
– Из-за того, что я тебя люблю.
– Ты вправду меня любишь? По-настоящему?
– Ты же сам знаешь, Джованнино.
– Ничего я не знаю, – прошептал он, делая вид, что не верит.
– А ты знаешь, что я сегодня снова сказала мачехе? – воскликнула она, внезапно приходя в возбуждение. – Я сказала ей в сотый раз: или Джованнино – или смерть! Донна Габриелла не может это слышать и ударила меня по лицу.
– Больно? – спросил он тихо и побледнел.
– Немножко, но это пустяки, – ответила она гордо.
– Бедная, бедная Кьяра! – произнес он как бы про себя.
– Зачем меня жалеть? Не смей меня жалеть! – воскликнула она, и в голосе ее опять почувствовалось возбуждение.
Они замолчали. Какая-то особенная свежесть подымалась из колодца, над которым среди окружавшей их глубокой тишины они тянулись друг к другу. Кьярина встала на кучу мокрых веревок, как будто так она могла приблизиться к любимому. Кто-то из сестер преподавателя появился за стеклами. Старые девы улыбнулись, увидев парочку, и сразу же исчезли, чтобы им не мешать. Глядел на них и один из студентов, куря трубку и покачивая головой, как будто хотел этим сказать, что все это ему вполне понятно и он на все готов смотреть сквозь пальцы.
– Так дальше жить нельзя, – сказал вдруг красавец Джованнино.
– Нельзя, – эхом отозвалась Кьярина.
– Что же делать?
– Мы могли бы бежать, – сказала девушка.
– А что мы будем делать? – спросил он удивленно и тревожно.
– Поженимся.
– Без денег?
– Без денег.
– Это уж слишком отчаянное дело, – добавил он, качая своей красивой головой юноши, который знает жизнь, опасается ее жестокости и не желает брать на себя слишком много.
– Когда есть любовь, ничего больше не нужно. Ты же меня любишь.
– Очень, Кьяра, очень.
– Тогда нам никаких денег не нужно. Убежим!
– Без денег ничего не сделаешь.
– Ты трус, – сказала она с возмущением.
– Красавица моя, ты шутишь. – Он рассмеялся.
– Не шучу, не думай! Раз тебе нужны деньги, значит ты не знаешь, что такое любовь, ты трус.
– Я тебя обожаю, Кьяра.
– Нет.
– Ты же знаешь, Кьяра, что я тебя обожаю.
– Нет.
– Душой своей клянусь, что я тебя обожаю.
– Нет.
Но третье отрицание прозвучало не столь решительно. Она посмотрела юноше в глаза и признала себя побежденной.
– Ты прав, – сказала она.
– Найдем какой-нибудь другой выход, раз так дальше жить невозможно, – повторил он, как будто его постоянно терзала проблема дальнейшего существования.
– Я ничего не могу придумать. Моя мачеха ужасно жестокая.
– Такая уж жестокая? Неужели ее нельзя чем-нибудь задобрить?
– Даже и думать об этом не хочу, – сказала она, презрительно опуская уголки рта, – я не умею унижаться.
– Это не унижение: она ведь тебе вроде матери.
– Боже упаси! – воскликнула она и перекрестилась.
– Почему ты не хочешь, чтобы я переговорил с ней? – спросил он, как бы продолжая вслух свои размышления. – Давай я это сделаю.
– Это ни к чему не приведет.
– Кто знает!
– Это низкая женщина, которая одни только деньги и ценит.
– Что ж, деньги неплохая вещь, хотя любовь лучше, – заметил он.
– Мне кажется, она никого никогда не любила, – продолжала Кьярина все с тем же презрительным выражением.
– Она могла бы полюбить тебя, если бы ты этого захотела.
– Как же мне этого хотеть, если она бьет меня по лицу и держит дома под замком? Меня заперли, как в тюрьме. И если она сейчас придет и увидит, что мы разговариваем, она снова меня поколотит, я знаю!
– Тогда я уйду.
– Нет, нет, Джованнино, – попросила она, – не уходи, не уходи.
Голос и взгляд ее были полны такой страсти, что он побледнел от любви.
– Она еще не идет, – продолжала она, не сводя своих глаз с лица влюбленного юноши, – она еще не идет, ну, а какая важность, если и придет?
– Дай мне руку, Кьярина, – прошептал он, поддавшись всесильному магнетизму любви.
– Не могу, мне не достать. – Она нагибалась, тянулась к нему. – Не могу, не могу! – воскликнула она снова, готовая расплакаться.
– Я поговорю с твоей мачехой, Кьяра, – упрямо продолжал он свое.
– И что же ты ей скажешь, если она тебя не прогонит?
– Уж я постараюсь, чтобы она меня не прогнала. Что я ей скажу? Не знаю. Скажу ей правду. Что мы любим друг друга…
– И что мы скорее умрем, чем бросим друг друга, – добавила она как нечто само собой разумеющееся.
– Не думай о смерти. Я ей скажу, что я ужасно беден, но что никто не может любить тебя сильнее и лучше меня; что я надеюсь выбиться в люди, победить силой твоей любви скрытую нужду, в которой я живу.
– Это скверная женщина, – промолвила она с тревогой, – она тебе не поверит.
– Я ей докажу, – сказал он. – Я не в силах видеть, как ты страдаешь, я сам мучаюсь.
Они глядели друг на друга, охваченные драмой борьбы за свою любовь перед лицом стольких препятствий. Тем временем торжественная месса по случаю троицы уже кончилась. Первым прибыл во дворец пустой экипаж княгини ди Сантобуоно, который отвозил эту знатную даму в большой дворец на улице Сан-Джованни-а-Карбонаро. Она прежде других покинула церковь. Кучер, сойдя с козел, поднял глаза, улыбнулся при виде двух влюбленных и принялся спокойно стаскивать свою ливрею. Потом пришла чета Манетта; экс-секретарь вел под ручку ту, которую он галантно именовал своей супругой. Они увидели влюбленных, которые сейчас ничего не говорили и только улыбались друг другу.
– Элиза.
– Что тебе?
– Помнишь, как мы встречались с тобой в Санта-Мария-Капуа-Ветере?
– Помню.
– Помнишь, как ты не хотела уезжать из провинции?
– Помню.
– Разве не лучше оказалось в Неаполе?
– Лучше.
– Слава богу! – произнес добрейший секретарь.
Чета Ранаудо возвращалась более медленно. Парочку они встретили улыбкой, исполненной родительской нежности.
– Пощечинами, видно, многого не добьешься, – заметила, усмехнувшись, донна Пеппина, глядя на парочку с выходившей на двор галереи.
– Увы, нельзя любить на расстоянии! – пропел вполголоса дон Альфонсо, любивший выставлять себя феноменальным вокалистом.
Обе четы неторопливо подымались по лестнице. Тем временем у окон и на балконах четвертого этажа собирались жильцы. Забыв обо всем на свете, влюбленные глядели друг другу в глаза.
– Скажи мне в последний раз, что ты меня любишь, Кьярина.
– В последний раз? Я всегда буду тебя любить, всегда.
– Ну, дай мне руку.
Чтобы встать повыше и дотянуться до него, она стала складывать в кучу витки веревки. В это время на дворе появилась бедная Орсолина, волоча за собой сынишек и зная, что за ней по пятам следует донна Габриелла. Взглянув наверх, донна Орсолина увидела влюбленных, увидела, как легко их могут застать врасплох, и, несмотря на свою робость, она громко кашлянула – красноречиво, предостерегающе, самоотверженно. В этот момент влюбленным удалось наконец дотянуться друг до друга одним пальцем, и на виду у всех, в теплое весеннее утро они наслаждались маленькой невинной лаской, окруженные молчаливыми или рассеянными улыбками людей, делавших вид, что они ничего не замечают.
Войдя во двор, увидела эту картину и донна Габриелла.
Но снисходительное и чуткое молчание всех этих существ, и бедных, и старых, и несчастных, и больных, всех этих славных и душевных людей, которые все видели, все понимали и все извиняли, победило презрение этого черствого сердца, не умевшего ни молиться, ни прощать.
IIСидя у двери своего балкончика, Кьярина тщетно пыталась чем-либо обмануть свое нетерпение. Душа ее была охвачена смятением. Она пыталась молиться и стала машинально перебирать четки, вручая свою судьбу мадонне, так как наступил решающий час. Но пальцы ее цепенели на бусах, и губы не в состоянии были вымолвить священных слов молитвы: четки так и остались лежать у нее на коленях. Пыталась она для развлечения вязать кружевные подголовники для обитой желто-золотой парчой мебели гостиной, но и эта механическая работа валилась у нее из рук. Время в эти послеполуденные часы, казалось ей, совершенно замерло. Разве не прошло уже двух часов, как Джованнино Аффаитати сидит в гостиной их дома в обществе донны Габриеллы, стараясь победить упрямую жестокость ее мачехи? Два часа, никак не меньше. И Кьярина, одна в своей комнате, не смея ни войти в гостиную, ни кого-либо позвать, доведенная до крайнего возбуждения картинами, которые рисовало ей воображение, а еще более безмолвием и одиночеством, прислушивалась, не послышатся ли шаги, чей-нибудь голос, шум закрывающейся двери. Ни звука. Долгое время она инстинктивно, в смутном предчувствии еще худшей беды, запрещала Джованнино объясниться с мачехой. Но юноша настаивал, считая такой разговор единственным выходом, и в один прекрасный день, не предупредив ее, написал письмо донне Габриелле, прося у нее разрешения поговорить с ней. Как ни странно, мачеха выразила согласие немедленно и даже в любезной форме. В восемь часов вечера обе женщины молча сидели за ужином: всякая еда проходила у них либо в молчании, либо в гневных спорах.
– Твой поклонник мне нынче написал, – сказала вдруг донна Габриелла.
– Ах, вот как! – промолвила Кьярина, стараясь не показать, как испугало ее это известие. – И что же ему нужно?
– Хочет поговорить. Зайдет завтра.
Снова наступило молчание. Мачеха говорила сухо, но без гнева; казалось, она хочет отвести всякие вопросы. Кьярина из гордости ничего не сказала, но ночь она провела беспокойно, в лихорадочной полудремоте: сон казался ей действительностью, а действительность сном. Девушку бросало то в холод от мерещившихся ей неслыханных ужасов, то в жар от загоравшихся в ее крови сладостных надежд. Она не могла найти покоя. Когда в три часа послышался звонок, она готова была броситься и прогнать Джованнино, крикнуть ему: «Беги!» Но она осталась в своей комнате, не двигаясь, обессилев от нервного напряжения, мешавшего ей что-либо делать, и время для нее тянулось бесконечно. Но о чем мог так долго говорить Джованнино с упрямой мачехой? Конечно, можно было предвидеть, что она не легко поддастся убеждениям. Очевидно, Джованнино пришлось прибегнуть к мольбам, заклинать ее не губить два любящих сердца. К чему все это? Кьярина ни за что на свете ни о чем не попросила бы эту жестокую женщину. Она была слишком горда и скорее претерпела бы любую муку, чем согласилась себя унизить. Чтоб успокоиться и побороть в себе грустные мысли, девушка стала смотреть на улицу. В переулке делле Граделле женщина у входа в свою прачечную гладила белье, время от времени с материнской заботливостью подталкивая ногою ивовую люльку, в которой дремал ее сынишка. При каждом толчке малыш блаженно закрывал глаза, а мать с силой нажимала утюгом на пластрон рубашки, от которой подымался пар. С балкона донны Пеппины Ранаудо доносился острый запах томата; рыхлая толстуха то и дело выходила и помешивала лопаткой пасту, сушившуюся на июльском солнце. Громко жужжали мухи, а с улицы Сан-Джованни-а-Карбонаро доносился голос продавца лимонов, меланхолично расхваливавшего свой свежий товар. Кьярина чувствовала себя каким-то лунатиком; она прижала лоб к жалюзи из зеленых дощечек, не видя, что происходит внизу, на улице, не понимая, что кричат уличные мальчишки, не слыша ни их голосов, ни голосов продавцов и животных. И странным образом волнение ее было полно безнадежности: она не представляла себе, чтобы из разговора Джованнино с донной Габриеллой вышло что-либо хорошее. Это было тревожное ожидание какой-то беды, чего-то коварного, каких-то новых терзаний для ее любви: от этой женщины доброго нечего ждать. Вся ее обида на мачеху вскипала в ней, подогретая нервным возбуждением, в котором она находилась уже двадцать часов. От этой женщины она никогда не видела ничего хорошего; ей она была обязана всеми своими муками, всеми слезами, всем мраком своего теперешнего существования. Как же можно было ждать от нее добра? Ей мерещилось только зло, но зло неизведанное, непонятное, которого она никогда еще на себе не испытывала. Страх вытеснил в ней наконец все прочие чувства. Съежившись на стуле, пригнув голову к груди, глядя неизвестно куда, ожидала она этой неведомой угрозы; проходившие минуты казались ей теперь смертельно тоскливыми. Кто-то появился, у нее за спиной и позвал ее вполголоса:
– Донна Кьярина!
– Что вам надо? – спросила она у Карминеллы, как бы просыпаясь ото сна.
– Матушка просит вас в гостиную.
Кьярина посмотрела на ханжу. Лицо у нее было зеленее обычного, а тонкие губы сухи от злобы. Девушка ничего не ответила и не шевельнулась.
– Донна Кьярина, матушка просит вас в гостиную.
– Она одна? – спросила девушка.
– Нет, у нее гость, – ехидно ответила набожная особа, – и она просит вас туда пройти.
– Хорошо, скажите ей, что я иду.
Машинально Кьярина прикоснулась к четкам, поцеловала маленькую выцветшую фотографию своей матери, которая стояла у нее на столике, посмотрелась, ничего не видя, в зеркало и направилась в гостиную. Донна Габриелла, одетая в белый кружевной пеньюар, который она купила у горничной герцогини де Эпископи, сидела на большом диване в гостиной, обитой желтой парчой. В этом белом капоте она выглядела чудовищно толстой, а белизна его особенно оттеняла кирпичный цвет ее грузных щек. У донны Габриеллы в ушах было два великолепных солитера, а на толстых, красных, как будто распухших руках сверкали и переливались браслеты и украшенные каменьями кольца. На груди, среди кружев, виднелась массивная золотая цепочка, а веер, которым она методично обмахивалась, никак не мог согнать яркую краску с мясистого лица. Глаза у донны Габриеллы сверкали.
Скромно одетый, но полный природного изящества, с красивыми светло-русыми кудрями, бледный, но спокойный, сидел на желтом креслице Джованнино Аффаитати. Оба, по-видимому, были настроены мирно и с удовлетворением смотрели на Кьярину, которая нерешительно вошла в комнату, ни на кого не глядя и только чувствуя, как шибко бьется у нее сердце.
– Подойди-ка сюда, дорогая Кьярина, – сказала донна Габриелла с непривычной мягкостью.
Снова, сама не зная почему, Кьярина почувствовала, что ее охватывает ужас, и задрожала. Но Джованнино улыбнулся и тоже предложил ей приблизиться.
– Подойди-ка сюда, дорогая Кьярина, – повторила нежным голосом мачеха.
Девушка молча повиновалась. Белую тонкую дрожащую руку взяли толстые, словно распухшие, красные руки мачехи.
– Мне хочется, чтобы ты была довольна, – медленно произнесла донна Габриелла, – так как уж на это, видно, воля божья, а дон Джованнино кажется мне порядочным молодым человеком. Я с тобой обойдусь лучше, чем могла бы обойтись иная мать. С божьей помощью, вы в свое время поженитесь. Поцелуй меня.
Мачеха своими толстыми губами чмокнула девушку в нежную щеку. Кьярина в ответ тоже прикоснулась к ней губами, но они остались недвижны. Горячие безмолвные слезы вырвались у нее и покатились по лицу, по шее, на платье. Джованнино спокойно и блаженно глядел на свою невесту.
– Скажи мне: «Мама», – расчувствовалась донна Габриелла.
Но Кьярина ничего не ответила и только продолжала тихо плакать.
– Скажи мне: «Мама», – повторила мачеха кротко, почти слезливо.
– Мама, мама! – вскричала девушка и безнадежно зарыдала.
Оповестила об этом событии всех соседей во дворце Сантобуоно на площади Святых апостолов и в переулке делле Граделле, конечно, ханжа Карминелла. Но несмотря на то что, рассказывая о нем, она поджимала свои и без того тонкие фиолетовые губы, бросала косые и фальшивые взгляды, саркастически шипела и по временам коварно и многозначительно умолкала, сочувствие влюбленным было всеобщим. Добрые люди, постоянно видя перед собой эту непобедимую и несчастную любовь, смягчались сердцем и испытывали к Кьярине и ее возлюбленному величайшую жалость.
– Святое решение приняла донна Габриелла! – воскликнула добродушная толстуха донна Пеппина Ранаудо, покупая на площадке лестницы корзину рыбы для консервов, известных в Неаполе под названием «перкоката».
– Никто не свят перед богом, – возразила ханжа, перекрестилась и отошла.
Но с кем бы она ни говорила, ни ее намеки, ни свистящий тон ее озлобленного голоса не могли повлиять на собеседника: всюду ей приходилось видеть, как радовало людей предстоящее счастливое событие.
– Послушайте, Кармине, – ответила ей донна Орсолина, которой теперь было совсем невмоготу от беременности, от жары, от безденежья, от того, что она не могла работать, – послушайте, я должна сказать вам, что искренне рада за нее, ну, прямо, как если бы это была моя родная дочь. Брак, конечно, рабство, ничего не скажешь, но всем нам приходится его терпеть.
– Не всем, не всем, – сурово отвечала ханжа.
– Да, такая уж это история, – примирительно сказала донна Орсолина, которой важно было со всеми ладить, – иной раз… ничего не попишешь…
Даже сестры преподавателя, старые девы с четвертого этажа, из-за окон своих балконов выразили Кьярине свое удовлетворение веселой улыбкой. Ей оставалось только опускать голову и краснеть: теперь все, кто встречался с ней на лестнице, на дворе, на улице, разделяли ее радость, оживленно приветствовали ее, с таинственным видом сулили ей счастье, жали руки, обнимали ее и спрашивали, когда же будут раздавать конфеты. Дон Винченцо и донна Элиза Манетта как-то раз в подворотне, пропустив мачеху вперед, остановили девушку и принялись рассказывать, все время перебивая друг друга и говоря друг другу старомодные нежности, какая свадьба была у них, двух старых людей, и в их устах она выглядела совершенной идиллией. Даже кучер княгини ди Сантобуоно в один прекрасный день салютовал ей, словно шпагой, своим хлыстом и с видом галантного кавалера в самых любезных выражениях предложил воспользоваться услугами его самого и его кареты, чтобы в день свадьбы отвезти ее с женихом в церковь и в муниципалитет. Даже жуликоватый ризничий церкви Святых апостолов как-то в воскресенье, стоя на пороге своей церкви, сказал Кьярине, что без ведома ее попросил служить три дня подряд молебен, чтобы разрешение мачехи принесло ей счастье и она снискала милость божью. Даже прачка с переулка делле Граделле как-то утром, увидев Кьярину на балкончике, со всей силой прижала утюг к дымящемуся пластрону рубашки и весело воскликнула:
– Любовь! Любовь!
Кьярина всюду чувствовала этот всеобщий прилив нежности и, тронутая, склоняла голову, чтобы не выдать своего волнения. На душе у нее было радостно и смутно, но победить в себе какое-то чувство недоверия она не могла, и это отравляло ее счастливое настроение. А между тем она отныне должна была испытывать одну лишь радость. Джованнино Аффаитати на положении официального жениха мог писать ей, когда ему вздумается, и получать от нее ответы; он навещал ее вечером по четвергам и по воскресеньям и оставался по три-четыре часа. Когда девушка выходила из дому, она его предупреждала, и он оказывался в этот момент, как бы случайно, на улице, присоединялся к двум женщинам и шел с ними вместе, не вызывая ни малейшего замечания со стороны донны Габриеллы. Если обе дамы отправлялись в театр, он был их непременным кавалером, носил их бинокль, помогал снимать шали и накидки, скромно держась в глубине ложи. Правда, все беседы влюбленных происходили в присутствии донны Габриеллы, не спускавшей с них глаз; но таковы уж обычаи в Неаполе, и никто не думал на это жаловаться. Какая важность, тут она или нет! Они сидели в столовой за овальным столом, посредине стояла лампа с широким абажуром. Кьярина прилежно вязала свои кружева, хотя бы уж для того, чтобы скрыть нервическую дрожь рук; донна Габриелла то в розовом, то в голубом пеньюаре, увешанная золотом и драгоценностями, махала большим черным веером, сверкавшим серебряными блестками, а Джованнино крутил папироски, которые он потом медленно молча выкуривал. Это были в самом деле чудесные вечера. В такие часы у Кьярины исчезало чувство горького недоверия, портившего всю ее радость; взгляд Джованнино окутывал ее нежностью, речи Джованнино, время от времени нарушавшего молчание, ласкали ее, как любовный вздох; когда он начинал говорить своим тихим, обольстительным голосом, она невольно прерывала работу, руки ее замирали, а кровь горячей волной заливала ей щеки. Мачеха с того самого дня, как дала свое согласие, продолжала оставаться непривычно любезной, но непрерывно любезной. Казалось, будто Джованнино каким-то волшебством развеял глубокую ненависть и воспоминание об обидах, которые вооружали их одну против другой, а обаянием своим победил как жестокое сердце мачехи, так и гордость Кьярины. В те дни, когда Джованнино не разрешалось их посещать и обе женщины проводили вечер вместе, девушка всегда чувствовала какое-то напряжение, а донна Габриелла зевала, забывая про веер, которым она всегда обмахивалась, чтобы выставить напоказ свои драгоценности. В определенный час с площади Святых апостолов доносился тихий и нежный свист. Кьярина вздрагивала.
– Это он, – произносила как бы про себя девушка.
– Это он, – громко говорила донна Габриелла.
И действительно, это был он. В этот час он обычно шел провести часок в кафе у ворот Сан-Дженнаро, слывшем в свое время местом, где лучше всего готовили неаполитанское мороженое и куда устремлялась целая толпа буржуа, служащих и мелких землевладельцев, священников и кабалистов – знатоков лотереи. Джованнино насвистывал, чтобы его услышали, и свист этот говорил языком любви:
«Я здесь, я люблю тебя, не забывай!»
И Кьярина несколько мгновений не дышала.
– Куда он сегодня пошел? – спрашивала через некоторое время мачеха.
– В кафе, – отвечала спокойно девушка.
– Всё деньги тратит, – ворчала донна Габриелла.
Кьярина молча смотрела ей в лицо. В девушке жила вся ее прежняя гордость; она не говорила мачехе, что Джованнино никогда не пошел бы тратить деньги в кафе, если бы она, мачеха, разрешила ему почаще проводить с ними вечера; она не говорила ей этого, так как это могло бы показаться просьбой, а она ни о чем не хотела ее просить. Конечно, великая благодарность за те часы, которые наполняли радостью ее дни, укротила в сердце Кьярины юношески пылкую ненависть, которую она испытывала к мачехе, но воспоминания о страданиях отца и своих собственных еще питали ее. Она ничего не хотела просить у донны Габриеллы. Вот и все. Если она неправильно судила о своей мачехе, была к ней несправедлива – что ж, она готова была переменить свое мнение, но просить какого-нибудь одолжения – ни за что. И она замыкалась в себе, впечатлительная, готовая на любые крайности, упрямая, способная все живо перечувствовать, но бессильная позабыть обиды. Донна Габриелла со скуки принималась барабанить веером по ручке кресла. Наконец, не в силах больше переносить вид застывшего безмолвного лица Кьярины, она звала Карминеллу. Служанка в полудремоте молилась на кухне.