Текст книги "Итальянские новеллы (1860–1914)"
Автор книги: Луиджи Пиранделло
Соавторы: Габриэле д'Аннунцио,Эдмондо Амичис,Антонио Фогадзаро,Джероламо Роветта,Альфредо Ориани,Луиджи Капуана,Доменико Чамполи,Сальваторе Джакомо,Джованни Верга,Матильда Серао
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 50 страниц)
Пришли осенние холода, и лес, вместе с увядшими листьями, стал ронять спелые желуди; северный ветер стонал по долинам, по логам и оврагам, среди голых ветвей и замшелых дубовых стволов, в колючих зарослях терновника, поднимая с земли вихри перегноя и опавшей листвы и разбивая их затем о сучковатые стволы, о растрескавшиеся скалы. Теперь, когда солнце, пробиваясь сквозь облака, обрызгивало гору белыми лучами, уже не было тени: вся роскошная летняя зелень, с ее влажным сумраком и игрой света, лежала в грязи на земле и гнила под выпавшим инеем. Голые деревья, казалось, дрожали от холода и поднимали к нему свои ветви, словно обгорелые руки, взывающие о помощи; ручейки разбухли от грязи; ветры выли и свистели; огромные стаи воронья хлопали крыльями, усаживались на дубы, каркали, отыскивая червей и ящериц в опавшей листве, или неподвижно сидели на скелете какого-нибудь вьючного животного. Высоко вверху скучивались черные бродячие тучи, словно водя свои неуклюжие хороводы над гребнем горы; и оттуда, сверху, спускались вымытые разливами овраги и угрожали обвалом деревушкам, окутанным туманом и дымом. Шла суровая, снежная зима; и вид опустошенного леса, вызывая дрожь, заставлял хвататься за мохнатый плащ или бежать домой, к потрескивающему очагу.
И все-таки в это время лес еще более населен, чем в середине лета, когда в нем бывают пастухи, стада, собаки, дачники и птицы: он населен нищими, которые обирают великого «синьора», чтобы утолить голод или обновить свои лохмотья. Пастухи, стада и собаки ушли в Апулию, на Тавольерские луга; крестьянки прядут, собравшись в хлеву или в кухне у очага; птицы и синьоры отправились искать более мягкого климата – но остались нищие, свинопасы с многочисленными стадами, дровосеки со сборщицами хвороста, угольщики с тощими ослятами. Порой пробежит мимо бродячая собака или голодный волк, – их встретят градом камней; порой – какой-нибудь вор из тех, что крадут скот, – его примут не менее благосклонно. Время от времени с высоты поросшей лесом скалы раздается пронзительный звук рога; на этот звук, напоминающий о великолепных средневековых охотах, со всех ног сбегаются свиньи, уверенные, что тут найдут своего пастуха и роскошную трапезу из желудей; и нередко с их хрюканьем смешиваются песни сборщиц хвороста, ходящих по лесу и подбирающих ветви буков, вязов и дубов, которые им бросают дровосеки, с безбожной бранью коченеющие над вековыми стволами. Общинные надзиратели укладывают эти ветви, собранные в тяжелые вязанки, на головы сборщиц, и те длинной вереницей тянутся по тропинкам, то крутым и каменистым, то плоским и грязным, неся вязанки к угольным ямам. И жалко смотреть на цветущих девушек, которые, втянув голову в плечи, шатаются под тяжестью своей ноши, обливаясь потом и слезами; на еще крепких старух, которые бредут из последних сил, задыхаясь на ветру от приступов кашля; на любящих матерей, которые одной рукой придерживают груз на голове, а другой – оборванного ребенка у груди. Иногда, на повороте горной тропинки, на краю оврага, ветер свирепеет, словно желая унести в своем вихре и вязанки и женщин. Тогда начинается отчаянная борьба: в развевающихся одеждах, с руками, примерзшими к вязанкам, шатаясь, упираясь ногами в острые камни, женщины подвигаются шаг за шагом, ослепшие от пыли, от колючего снега, от страха, а в одной пяди от них зияет разверстая пропасть. Часто, потеряв надежду справиться с ветром, они сбрасывают вязанки на землю и с трудом тащат их за собой на веревке. А когда, добравшись до угольных ям, они с возгласом радости сваливают свой груз, им бросают в лицо, что они ленивы, как свиньи, медлительны, как счастье. «Лучше уж это, чем голод!» – восклицают они и снова пускаются по кручам и склонам за новыми вязанками. Быть может, они думают о женихах, мужьях, отцах, братьях, которые, в свою очередь, влачат жалкое существование, – одни в грязи Понтийских болот, другие в зловонных нефтяных колодцах около Токко; те – среди разбойников и авантюристов Америки, другие – на службе у хозяина, который гоняет их как мулов; а они сами, бедные покинутые женщины, работают до судорог за десять сольдо в день, питаясь хлебом из отрубей, когда он есть, и разделяя этот хлеб с детьми и стариками, оставшимися в хижинах.
Санте Йори глядел на эти мученья с тайной радостью; порой он еще усугублял их грубым обращением и оскорблениями. Он не был счастлив, не был покоен. Мариучча была его женой, но не была близка ему; он всегда чувствовал, что она в доме чужая, будто зашла мимоходом. За четыре месяца он ни разу не видел, чтобы она засмеялась; смирившаяся, угрюмая, она все-таки казалась непокорной, и все в ней внушало подозрение; работала она с каким-то бешенством, с яростью, в которой чувствовалось озлобление; уходила без радости, возвращалась без удовольствия; пренебрегала платьями, которых теперь у нее было много, а к мужу была равнодушна, так равнодушна, что у него леденело сердце. Санте Йори думал не часто: мысль его была скорее усилием сердца, чем мозга, и легче схватывала события, чем идеи; поэтому он не терялся в бесплодных подозрениях; просто его жена была не такая, как другие, для которых мужья становятся идолами на всю жизнь, – и это причиняло ему горе, черное горе, от которого впору рвать на себе волосы. Душа его жены походила на одну из тех темных расселин, зияющих между скалами, края которых, более светлые, тоже окутаны туманом; он хотел бы рассеять этот туман ценою собственной жизни, и придумывал тысячи нежностей, и сразу же обливался холодным потом при мысли, что она их отвергнет. Все это терзало его сердце и заставляло враждебно относиться к жене. Так постепенно, сами того не замечая, они все больше и больше отдалялись друг от друга; жили рядом, под одной крышей, но казалось, будто стальной клинок лежит между ними, разделяя их. И тогда Сайте охватило подозрение, что она любит другого, – такое естественное, что он удивился, почему оно пришло так поздно; и, в свою очередь, он стал мрачным, недоверчивым, осторожным. Он ухватился за свое подозрение с отчаянием, как утопающий хватается за спасительную доску; и, как утопающего, его носило вверх и вниз по течению, но не прибивало к земле. От этого первого подозрения к нему потянулись тысячи нитей, тонких, легких, обволакивающих, сотканных из поползновений, тревог, желаний, обид, опутавших его своей сетью по рукам и ногам. Он ничего не знал об этом и не замечал, что с каждым часом к сети прибавляется еще одна петля. Любовь в его душе превращалась в мучительную боль: Мариучча могла сделать подлость, обмануть его, предать – он все равно не мог ее возненавидеть, все равно не нашел бы в себе силы плюнуть ей в лицо. Иногда он спрашивал себя, что бы он сделал, если бы она в самом деле оказалась виновной, – и не мог на это ответить: у него начинали дрожать руки и губы, и он плакал, колотя себя кулаками по голове. Он боялся, что окажется слабовольным трусом. Иногда по ночам, в темноте, он, сидя на пне, глядел на пирамиды дров, покрытые землей, медленно сгоравшие для того, чтобы стать углем; порой из какой-нибудь щели вырывались блестящие красные искры, и тогда ему чудилось, что он открывает дверь ада, бросает туда жену и видит, как она горит живьем, извиваясь как змея. Но то были только мгновенья; он внезапно успокаивался, поднимался на обрыв и стоял там подолгу, не замечая холодного ветра и снега, или тихонько входил в свой дом, где она спала, и целовал ее волосы и лицо. Иногда он мысленно производил смотр своим возможным соперникам, но их образы сразу же рассеивались, потому что ни один не останавливал на себе его внимания. Даже Сандро не бросался ему в глаза: славный парень, еще бледный от ран, враг Мариуччиной матери, может быть и самой Мариуччи. И все-таки – вот истинное противоречие! – он чувствовал, что соперник есть: он хорошо прячется, его нельзя поймать, но он здесь, в сердце Мариуччи, живой, молчаливый, сильный и таинственный, подобный тем ведьмам, которые по субботам невидимо высасывают кровь у детей. Впрочем, Мариучча редко ходила в лес и никогда – в деревню; дома за ней наблюдала его мать, которая, по-видимому, тоже подозревала что-то с того самого дня после свадьбы, когда она, по обычаю, пришла убирать комнату молодых. Но это его нисколько не успокаивало. Тем не менее порой у него случались передышки, когда он забывал о своих тревогах; и тогда он весело работал, выпивал с угольщиками и погонщиками мулов и дошел до того, что даже принял поденщиком в число последних Сандро, желая досадить жене. Горбун, узнав об этом, хохотал как сумасшедший. Так и шли дела, как вода по скату.
В таком состоянии духа был Сайте, когда наступило первое ноября. Он рассчитывал вдоволь повеселиться предстоящей ночью. В эту ночь устраивается обед для умерших и факельное шествие. По обычаю мать Санте и Мариучча немало потрудились, приготовляя в доме большой стол: в эту ночь души родных приходят в гости, и для каждой за столом должно быть приготовлено место: направо – женщины, налево – мужчины, на верхнем конце стола старики, на нижнем – дети; а когда все готово, огонь в печах тушат, заливая водой жар и головешки: люди думают, что, может быть, кое-кому и на том свете огня хватает с избытком. Потом читают заупокойные молитвы. В полночь внезапно раздаются звон и крики; все окна освещаются, по темной улице несется толпа народу, кричит, воет, стучит во все двери, и у каждого в руках необыкновенный факел: это палка или шест, а на верхушке его – пустой череп, в глазницах которого светится зажженная свечка. Собственно, это так говорится – череп, а на самом деле его заменяет дырявая тыква. Санте Йори тоже вышел из дому, чтобы рассеяться; женщины отправились вслед за ним, чтобы мертвые могли спокойно пообедать одни. Вместе с веселившейся толпой он добрался до кладбища и увидел, что около каждого креста в землю втыкают палки со светящимися черепами и даже на самые кресты ставят зажженные сальные или восковые свечи. Все эти люди, еле освещенные дрожащим пламенем, сами казались бродившими здесь призраками. Некоторые молились, стоя на коленях, другие, помоложе, шептались в розмариновых и миртовых кустах; многие входили в часовенку или толпились вокруг большой кучи сгнивших грязных столов, на которые когда-то ставили гробы и которые теперь свалили сюда для «кладбищенского костра».
Действительно, немного спустя послышался треск соломы, поднялась спираль дыма, зигзагом взметнулось пламя, и костер озарил все кладбище красноватым светом, отблески которого терялись в темно-сером небе. Священник благословил огонь; и когда все превратилось в пепел, каждый отсыпал себе щепотку в бумажку или в тряпочку, как память об умерших. Именно в эту минуту Санте Йори оглянулся, ища жену. Ее не было. Он пошел в часовню, спросил о ней мать; та ее тоже не видела. Санте почувствовал, как кровь приливает к сердцу, к голове. Потом он подумал, что Мариучча, вероятно, пошла домой; было прохладно, уже брезжила заря, разумеется она могла уйти спать… Он захотел в этом убедиться и побежал домой; никого, кроме, сторожевой собаки и двух нищих, прикорнувших подле стога сена в ожидании, пока наступит день и им подадут милостыню – накормят обедом, приготовленным для умерших. Он пошел обратно; веселые, шумные компании спешили по домам; мальчишки гонялись друг за другом, скользя по выпавшему инею; все, покинув умерших, казалось радовались тому, что живы. Но Мариуччи с ними не было. Где же она? Прошла его мать с другими старухами, прошел священник с церковным сторожем и могильщиком; калитку кладбища уже закрыли, а Мариучча все не появлялась. Он почувствовал сильное желание закричать, громко позвать ее, но у него перехватило горло. Остановившись, он посмотрел вокруг: ничего не было видно, глубокий снег покрывал долину, гора казалась смутной массой, покрытой черными пятнами. Санте снова медленно двинулся по тропинке; ноги у него тряслись, он обливался ледяным потом и чувствовал смертельное изнеможение; наконец он прислонился к стволу дуба, чтобы не грохнуться на землю. Так он простоял несколько минут; стая воронов, каркая, захлопала крыльями около него; он пришел в себя и двинулся дальше. В кустах залаяла собачонка; он поднял камень и изо всех сил запустил им в колючие заросли. Внезапно оттуда вышел человек: то был горбун.
– Одна собака лаяла на другую, – сказал Санте Йори с принужденной улыбкой.
– Лучше уж быть собакой, чем рогатым козлом, – отвечал горбун, держась не слишком близко.
– В доме Йори не держат коз, собака! – вскричал Санте, размахнувшись для пощечины, которая не задела горбуна.
– А может, сегодня там появились козлы? – издевался горбун. Санте бросился на него и схватил его за горло.
– Пусти! – заверещал горбун. – Посмотри-ка лучше вниз.
Санте, не отпуская его, посмотрел. Уже светало. Из сарая Сандро вышла женщина и быстрыми шагами направилась по дорожке к его дому. Это была Мариучча.
– Я следил за ней всю ночь… Они хорошо позабавились, – добавил горбун.
Санте ударил его ногой в живот, так что тот покатился в заросли, и сам кинулся бегом…
Он нашел жену дома – она вынимала соломинки из распущенных волос; он остановился перед ней, желтый, помертвевший, дрожащий.
Она посмотрела на него расширенными глазами, потом медленно сказала, не переставая причесываться:
– Зачем ты взял меня насильно?
Санте Йори подскочил к ней, повалил ее на землю, схватил за косы, обмотал ими ее шею, как двумя черными веревками, и затянул их, затянул обеими руками.
На дворе старуха, как велит обычай, оделяла нищих обедом, приготовленным для умерших.
Перевод Р. Зевиной
Сильван[97]97
Сильван – в римской мифологии бог лесов, полей и стад, покровитель сельских жителей.
[Закрыть]
IПока стадо косматых коз и черных овец жадно поедало траву на зеленых склонах холмов, у подножия серых скал и в зарослях терновника, он лежал ничком на самой вершине горы и так мрачно смотрел вниз на долину, словно там чума началась. Солнце, стоявшее высоко в небе, огнем своих лучей, точно огненными стрелами, пронзало землю; но пастух, должно быть, не замечал, что оно проникало под куртку из козьего меха и старалось прожечь его жалкую соломенную шляпу. Подперев лицо волосатыми руками, он смотрел вниз, на горную долину. Оттуда на крутой обрыв налетал свежий ветерок и приносил густой запах зеленого леса; оттуда доносился глухой шум воды, которая ключом била из-под скал и бурлящими ручейками растекалась по каменистым тропам; оттуда, с дальних лугов, долетал перезвон колокольчиков пасшихся коров; время от времени внизу раздавался взрыв, стократно усиленный горным эхом в ущельях. Пастух видел, что в долине с недавних пор все изменилось. Раньше там мимо берегов, густо поросших ивняком и мокрой травой, широко и свободно несла свои воды бурная река, и люди босиком переходили ее вброд по выложенным в ряд скользким камням. Ближе к полудню на проезжую дорогу, что змеилась вдоль реки, в облаке белой пыли вылетала почтовая карета и сразу же исчезала за поворотом горы. Кое-где на глинистых вершинах холмов, у самых обрывов, одиноко лепились бедные домишки, и над крышами красивой спиралью вился голубой дымок. На пастбищах спокойно паслись табуны лошадей и стада буйволов, пастухи и пастушки говорили о любви, укрывшись в тени вековых дубов, или играли в камушки, орудовали пращой, ловили рыбу сетями и удочкой. Иногда из гущи дубового леса у подножия горы доносились протяжные, нежные и печальные песни, и это безыскусное пение не нарушалось ни ржанием лошадей, ни мычанием быков. Чистый воздух и зимой и летом был напоен тишиной и покоем: пролетел зеленый май, и вот уже в полях белыми волнами переливаются колосья пшеницы; только скосили пшеницу, и сразу веселым шумом огласились виноградники; кончилась пора уборки винограда, и уже на смену ей пришли снегопады и холодные северные ветры, однако ничто не могло нарушить покой этой горной долины.
Но теперь тишине и покою пришел конец. Однажды пастух увидел, как в долину пришли какие-то синьоры, понастроили там хижин и стали измерять землю; они смотрели в чудные трубки на подставках, уходили куда-то, поспешно возвращались с таким видом, словно у них тьма важных дел. Что им тут надо? Разве эта долина принадлежит не нам? И что они затевают? Всю ночь он думал об этих синьорах. «Пусть только придут сюда еще раз, я их хорошенько угощу камнями», – решил он. Но камни так и остались лежать в праще, потому что вскоре синьоры вернулись с целой армией рабочих-землекопов, мужчин и женщин. И тут начался в долине настоящий ад. В реку засыпали столько камней, что она стала узкой, как мельничный проток. На берегу уцелели лишь деревья, облепленные засохшей тиной, потом их срубили и поволокли к строящейся плотине. На проезжей дороге частенько останавливались вереницы телег, слышалось позвякивание колокольчиков, подвешенных на шее у мулов; на телегах лежали канаты и какие-то странные машины с колесами и трубами. Старые лачуги эти синьоры сожгли и на их месте выстроили удивительные дома с блестевшими на солнце остроконечными крышами и с флагом на самом верху. Там, где прежде был брод и лежали камни, с обеих сторон вырыли глубокие ямы; пастухов прогнали вон из долины, и им вместе со своими стадами пришлось уйти в горы. Теперь в долине копошились подлые людишки, щеголявшие в длинных брюках. Разбившись на группы, на бригады, они, словно стая волков, набросившаяся на обессилевшую лошадь, с такой яростью терзали долину, что там зеленой травинки не осталось. Одни прорывали траншеи и взрывали скалы, которые тысячами осколков рассыпались в воздухе, другие сбрасывали камни в глубокие омуты у брода и ставили опоры моста; землекопы насыпали плотину, каменотесы обрабатывали камни; здоровенные крестьянки, весело напевая, таскали вверх и вниз строительные материалы и землю.
Он никак не мог отвести взгляд от долины. При каждом взрыве и ударе кирки, при каждом звуке песни пастуху казалось, что ему нож вонзают в бок. Ведь все места в долине, обезображенные этими людьми, он знал как свои пять пальцев. Он знал здесь каждый камушек, каждую травинку, и ему было мучительно больно видеть, как опустошают его долину. Временами боль переходила в ярость; он сжимал кулаки, и стискивал зубы, и в бешенстве хватался за палку с железным наконечником… Но их было так много. И он снова в растерянности смотрел на долину. Что собираются сделать там, внизу, эти люди? Кто позволил им хозяйничать в этих местах?.. И почему даже сами крестьяне помогают им? Внезапно он схватил камень, вложил его в пращу, взмах руки – и камень полетел вниз. Он следил за его полетом и, когда увидел, как, точно подкошенный, свалился один из рабочих, злобно смеясь, бросился на землю… Этот рабочий выламывал один за другим камни из стены старой лачуги, потом работницы собирали камни и закладывали ими вырытые ямы. А ведь прежде этот дом принадлежал ему. Пастух любил свой дом, как любят старую добрую бабушку; когда он спускался в долину, то ему так приятно было посидеть у порога на большом камне, на котором прежде сидели его отец и мать, глядя на звезды и предсказывая хорошую погоду. Снаружи потрескавшиеся стены обвивал цепкий вереск, внутри вдоль них протянулись полоски мха, а внизу, в пробившейся через земляной пол траве, мелькали юркие ящерицы. И все же ему было хорошо в своем родном доме, словно он после целого дня работы присел отдохнуть в тени ольхи.
Покорно смотреть, как разрушают теперь и эти бедные стены, было свыше его сил, и, не выдержав, он бросил камень.
«Вот, – думал он, – бедняки все, все теряют. Умирают словно скотина, и ничего после них не остается». И пастух вспомнил рассказ отца о том, как он построил этот домик. Отец был беден, как сухая колючка, и, так же как колючка крадет клок шерсти у бредущей по тропинке овцы, отец украл себе жену, потому что мать девушки не хотела отдавать свою дочь бедняку. Первое время они жили точно бродячие собаки, ночуя то в лесной чаще, то в горных пещерах, перебиваясь дикими яблоками да грушами; потом, когда пришли первые осенние туманы, они решили построить себе хоть какой-нибудь домишко; мать собирала камни, а отец копал землю, возводил стены из смеси глины, соломы и стеблей пырея; работали они днем и ночью, ходили по лесу, собирая сушняк, и потом соорудили крышу из сухих веток, листьев, из стеблей и ивовых прутьев. Их первой и единственной постелью была подстилка из тех же сухих листьев, дверь им заменяла живая изгородь терновника с колючками острыми, как зубы собаки, которая охраняла хижину. Ели они что бог пошлет, а часто он не посылал им ни крошки; но они любили друг друга и жили словно вольные птицы. Но хоть хозяев над ними не было! Ох, эти хозяева! Через год, как раз под рождество, на жалкой постели из сухих листьев родился мальчик; но в яслях не было ни осла, ни вола, которые могли бы его обогреть; и лишь худая грудь матери давала ему тепло и пищу. Отец, словно волк, рыскал по лесу за добычей – он надолго уходил из дому и никогда не возвращался с пустыми руками: однажды, отчаявшись добыть что-либо, он подстрелил кречета, а когда начал разделывать его, то нашел в зобу маленькую живую змею. Но кречетами семью не прокормишь, и хлеб насущный он добывал теперь на поденной работе, он, который до этого жил свободно, как ястреб. Маленький Мазу, которому суждено было потом стать пастухом, рос, высасывая у матери не молоко, а кровь, и чем дальше, тем сильнее она увядала, словно деревце, которому не хватает солнца. Но она утешалась, глядя, каким крепким и пухленьким растет ее сынишка. Как раз о таком сыне она и мечтала еще до того, как убежала с отцом Мазу. Иногда отец приходил к вечеру мрачный и хмурый, как небо перед грозой, бросал в угол вилы и не отвечал даже на вопросы матери. Был он высокий, сухощавый, настоящий горец, привыкший к скалам. Работать в долине ему было невмоготу, но ради жены он босиком пошел бы даже в ад. Всякий раз, когда выпадал снег и покрывал все кругом и работы поблизости не было, он хотел, как и другие, отправиться подальше, в Тавольере и к Понтийским болотам, но так и не уходил, потому что жена смотрела на него печальными и влажными, как у скорбящей богоматери, глазами. Это были длинные, холодные и темные дни; мать все время поддерживала огонь в очаге ради маленького Мазу, но от дыма у малыша начинали слезиться глаза, и, чтобы выпустить дым, открывали дверь, но тогда вместе с порывами северного ветра в хижину залетал снег. В доме редко бывали кукурузный хлеб и гороховая похлебка, а обычно они обходились дикими каштанами и красноватым картофелем, собранным в лесу или купленным на деньги, которые отец выручал, продав попавшего в силки зайца. Они ни от кого не ждали помощи; их нищета была такой же безотрадной, как голые скалы; в других хижинах бедняки тоже бились в черной нищете или же, отчаявшись, начинали разбойничать. Первые слухи о разбойниках дошли до них вместе с эхом оружейных выстрелов.
– Господ бьют, – сказал однажды отец, войдя в лачугу. – И теперь все мы будем равны, потому что там внизу, далеко отсюда, создают республику.
И он стал точить топор на оселке, а мать тихонько заплакала. Потом, проверив на мозолистой ладони, хорошо ли наточен топор, добавил:
– Знаешь, Танý пошел в разбойники, чтобы отомстить за сестру. Ну, ту самую, которая, как собака, утопилась в болоте Наччо, потому что была беременна от хозяина. И Беппе Кану тоже пошел. Ему осточертело быть испольщиком, и уж лучше стать разбойником, чем так мучиться. А что нам остается делать? Отчаиваться. Они у нас все крадут: стада, урожай, дочерей, жен; а чуть пикнешь, и тебя, словно вора какого, засадят в тюрьму. Вот так они и старого Нику в тюрьму упрятали, и теперь его сын тоже ушел в разбойники, чтобы из хозяйского сердца кровяную колбасу сделать.
До конца дня он не сказал больше ни слова, вечером исчез куда-то и с тех пор появлялся в хижине совсем редко – не чаще, чем в небе комета. Потом совсем пропал. Может, его убили где-нибудь в лесной чаще, а может, он уехал в Америку. Мальчик стал большим, а мать заболела чахоткой. Мазу пошел в пастухи, чтобы доставать матери хоть немного молока, потому что она ничего больше ни пить, ни есть не могла. И он не отходил от нее ни на шаг, боясь, что она, словно белая голубка, может навсегда улететь от него, и останется он один-одинешенек на целом свете, точно подкидыш. Бедная, хорошая мама, каждую ночь она на коленях молилась и плакала, напрасно дожидаясь отца, и вечно жила в страхе, словно какой-нибудь убийца. Но отец не приходил. Однажды вечером она захотела подняться на вершину горы, чтобы оттуда как следует поглядеть, не возвращается ли отец. Пришлось сначала поддерживать, а потом нести ее на плечах: она была совсем легкой, легче перышка. Когда они добрались до Креста разбойников, что неподалеку от того места, где Мазу лежал сейчас, мать села, взглянула на долину и печально улыбнулась.
– Нет, не идет, – вздохнула она, потом посмотрела сыну в глаза и сказала: – Положи меня здесь, под крестом, когда умру.
Сын вытер глаза, потому что слезы лились у него ручьем, и пошел к овцам надоить свежего молока. Но выпила это молоко земля, потому что, когда он вернулся к матери, она стала холодной, как льдинка, и ничего ему не отвечала, только смотрела вдаль потухшими глазами, не возвращается ли муж. А Мазу снова, плача, звал ее, молотил себя кулаками по голове; но вокруг стыла страшная, мрачная тишина. Внизу, в селеньях, колокола тихо звонили к вечерне, и вместе с последним ударом колокола душа матери улетела в рай. Он долго стоял возле нее на коленях и не замечал, что вокруг сбились в кучу овцы; потом поднял голову и увидел лицо матери, белое, блестящее; гора тоже блестела, а там, внизу, через речку, казалось, перекинули серебряный мост. Это луна свесилась с чистого бездонного ночного неба. Он перенес мать на траву, положил ей под голову ветки тимьяна и розмарина, закрыл покойнице глаза, скрестил ей руки на груди и, качаясь словно пьяный, пошел рыть яму у подножия Креста разбойников. Мазу выкапывал камни руками, острием палки счищал с них землю и потом сбрасывал их в расщелины скал; он находил какое-то утешение в этой нечеловечески тяжелой работе; время от времени он поднимал голову и смотрел на мать: она лежала неподвижно, точно уснула, и над ее головой светила луна. Глухие удары железа о камень звучали в тишине, словно гортанные крики соколов, и Мазу казалось, что острие палки ударяет прямо ему в грудь. Значит, мама умерла? Умерла? А что значит умереть? И ему показалось, что умереть – это не чувствовать больше земли под ногами и беззвучно падать в темную бездонную пропасть. Ему вдруг сделалось страшно: волосы у него встали дыбом, и мурашки побежали по коже; в причудливой игре света и тени перед глазами у Мазу как живые замелькали злые духи из сказаний горцев; гора вдруг наполнилась привидениями; и он, весь дрожа, как маленький мальчик, побежал к матери, осеняя себя крестом. Но вокруг все было спокойно; он вернулся к яме и снова стал копать; вдруг он наткнулся на камень, гладкий как мрамор. Мазу руками очистил его, вырвал сорную траву, росшую на краю ямы, и привязал к кресту веточки дуба и мирта. Он просидел возле матери до самого рассвета; свежий ночной ветер, который, казалось, стал совсем ледяным от холодного света луны, больно колол Мазу в лицо, и он подумал, что, может, мать и сейчас знобит; он снял куртку и накрыл ею покойницу. Он думал, что мертвые, которых хоронят ночью, не видят вечного сияния. Когда в небе посветлело и луна ушла куда-то вниз, он выстлал в могиле красивое ложе из пахучих трав и положил туда свою бедную мать; потом сел в оцепенении на землю, не в силах даже пошевелиться. И не он, а Бастарда, которая поднялась в горы со своими овцами, закрыла ей лицо белой кисеей, положила цветы и схоронила ее. Она поставила на место крест и увела с собой полумертвого от горя Мазу. Овцы у него разбрелись в разные стороны, и прошел целый день, пока Бастарде удалось собрать их, так что к Черному гроту они добрались уже ночью. И с этой ночи Мазу не возвращался больше в отчий дом, где уже не было матери и северный ветер, гуляя по всей лачуге, уносил с собой прутья с крыши и сухие листья, на которых он родился. А теперь те люди из долины растаскивают последние камни родного дома, и ему, бедному пастуху, осталось лишь небо, чтобы глядеть в него, да земля, чтобы ходить по ней. И вот он, пастух Мазу, сидел сейчас на поросшем мхом камне и безутешно плакал, вспоминая о тех горьких днях и глядя, как меняется его любимая долина, потому что там он родился и вырос, там он страдал и потерял отца и мать. И никто так не любил эти проклятые места, где каждый камень был ему дорог, как кусок бесценного хлеба. Когда он увидел, что из стены его дома выломали последний камень, он, словно изваяние, встал над пропастью, выкрикнул проклятье этим людишкам и с громким криком «Бастарда!», «Бастарда!» бросился в лес, завывая словно волк.