355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Луиджи Пиранделло » Итальянские новеллы (1860–1914) » Текст книги (страница 46)
Итальянские новеллы (1860–1914)
  • Текст добавлен: 17 июля 2017, 20:30

Текст книги "Итальянские новеллы (1860–1914)"


Автор книги: Луиджи Пиранделло


Соавторы: Габриэле д'Аннунцио,Эдмондо Амичис,Антонио Фогадзаро,Джероламо Роветта,Альфредо Ориани,Луиджи Капуана,Доменико Чамполи,Сальваторе Джакомо,Джованни Верга,Матильда Серао
сообщить о нарушении

Текущая страница: 46 (всего у книги 50 страниц)

Что же это! Значит, он действительно считал ее девкой? Даже в кухню, для самой черной работы, он не хотел ее допустить? Глаза Бартолы наполнились слезами, по хозяин так повелительно взглянул на нее, что она сдержалась, потупила голову и ушла с разбитым сердцем, чтобы выплакаться там, в комнате, где она теперь жила вместе с сыном. Она плакала и плакала; потом из окна посмотрела на холмик по другую сторону дома, где Танотто в первый раз пас индеек. Бедный мальчик! Она сама отослала его, чтобы он не досадил чем-нибудь хозяину в момент приезда. Для него, еще малютки, уже началась трудовая жизнь… Но если хозяин стал теперь так обращаться с ней, если он привез в деревню синьорино, может быть он помирился с женой, и ей, значит, нужно уехать, вернуться в деревню к старушке матери или поступить на другое место служанкой. А когда Танотто вырастет, он позаботится, чтобы она в старости имела кусок хлеба.

Бартола решила уволиться сейчас же, но ни в этот, ни в следующие дни не могла увидеть хозяина, погруженного в заботы о сыне. Тяготясь ложным положением, она уже собралась уехать тайно, ничего не говоря, когда барон сам пришел навестить ее в деревенском доме.

– Что ты делаешь? – спросил он, увидев посреди комнаты собранный узел.

– Если вы меня уволите, – ответила Бартола, опустив глаза, – я уйду.

– Уйдешь? Куда? Что ты говоришь?

– Уйду к матери. Что мне здесь делать, если ваша милость больше не нуждается во мне?

Барон рассердился; нахмурившись, он некоторое время строго смотрел на нее, потом прищурился и сказал:

– Сиди спокойно и не раздражай меня! Кто тебя гонит? Там, в доме, мой сын, и у меня нет ни времени, ни охоты думать о чем-либо другом.

Бартола вся вспыхнула и торопливо, хотя и смиренно, заговорила:

– Но если ваша милость даже не думает об этом, то и я не думаю, клянусь вам, и радуюсь этому. Я не об этом говорю, я не бесстыжая! Но все же, мне кажется, я могла бы остаться служанкой вашей милости и приехавшего мальчишечки… Разве мой стыд написан у меня на лбу? Или мои любящие руки не достойны служить мальчику?

Она сказала все это с такой горечью, что барон почувствовал жалость к ней и ласково объяснил причины, по которым отдалил ее. Кроме того, мальчик нуждается в особом уходе, который она, может быть, не сможет ему дать.

Бартола печально покачала головой и сказала:

– А какое тут нужно умение, чтобы ухаживать за детьми? Сердце здесь нужно. А кому служат сердцем, тот может обойтись без всяких там хитростей. Разве я не сумела вырастить моего сына? Я бы ухаживала за синьорино лучше, чем за сыном, потому что, кроме любви, я чувствую к нему уважение и преданность. Но если ваша милость не считает меня достойной, не будем об этом говорить. Бог читает у меня в сердце и знает, что я не заслужила этого от вашей милости. Воля ваша!

Чтобы переменить разговор и доставить ей удовольствие, барон спросил ее о Танотто.

– Вот он! – ответила Бартола, показывая через окно на холм, где Танотто пас индеек. – Он уже пастух. Каждый вечер, вернувшись домой, он спрашивает о синьорино; он говорит, что умирает от желания повидать его хотя бы издали; он хотел принести ему цветов, но я ему сказала, что синьорино нельзя видеть, потому что он болен, и цветы ему повредят. Тогда он успокоился.

Успокоился? Танотто там, на холме, среди индеек, целыми днями ломал себе голову над тем, каким образом цветы могут повредить ребенку. Может быть, думал он, этот ребенок устроен совсем иначе… Но как? Танотто смотрел на цветы: ведь вот ему цветы не причиняют вреда, кроме, конечно, чертополоха, у которого, как известно, колючки. Но ведь чертополох он бы не стал дарить, он и сам его никогда не трогал. Какой же, значит, этот ребенок? И Танотто, размышляя, изобретал способы увидеть его, не показываясь ему на глаза.

Не найдя такого способа, но не в силах удержаться от соблазна, он бросил однажды на холме индеек и пришел на площадку перед домом, твердо решив посмотреть на балкон той комнаты, где спал хозяин. Конечно, ему попадет, если мать увидит, что он стоит здесь, задрав вверх нос и заложив руки за спину, но Танотто во что бы то ни стало хотелось удовлетворить свое любопытство.

Некоторое время он простоял так и наконец за стеклами одного из балконов увидел головку таинственного ребенка. Танотто ошеломленно смотрел на него. Ему казалось, что действительно ребенок устроен иначе, – он бы не сумел объяснить, как, но такому ребенку действительно цветы могли причинить вред. А другой, выздоравливающий мальчик, еще такой бледный, такой хрупкий, у которого едва начинали расти редкие светлые, точно ореол, волосики, с любопытством смотрел на Танотто через стекла балкона; немного спустя за стеклами появилось лицо барона, и испуганный Танотто бросился бежать. Он услышал голос хозяина, который несколько раз позвал его, и остановился, хотя его сердце готово было выскочить из груди; он обернулся и увидел, что его опять зовут, манят рукой. Что делать? Тихо, тихо он пошел назад и уже входил в дверь дома, когда увидел мать, которая, одной рукой схватив его за ухо, другой принялась его шлепать.

– Меня позвал хозяин! Меня хочет видеть хозяин! – вскрикивал Танотто между шлепками.

– Хозяин? Где? Когда? – удивленно спросила Бартола.

– Он сейчас позвал меня с балкона, – ответил ей Танотто, пылая гневом не столько от боли, сколько от несправедливости.

– Хорошо: пойдем наверх, я узнаю, – сказала мать, ведя его за собой.

Танотто вошел; он тер заплаканные глаза. Барон вместе с сыном вышел навстречу им в переднюю.

– Почему ты плачешь, Танотто?

– Я прибила его, бедняжку, – ответила Бартола. – Я не знала, что ваша милость позвали его.

– Бедный Танотто, – сказал барон, наклоняясь, чтобы погладить густые, очень черные курчавые волосы, совершенно такие же, как у него самого. – Ну, ну, довольно… Поиграйте немного вместе по-хорошему, а?

Оба мальчика посмотрели друг на друга и улыбнулись; потом Танотто, еще с опущенной головой и заплаканными глазами, сунул руку в карман, вытащил оттуда несколько раковин, собранных на холме, и, всхлипнув, – это был последний отзвук недавнего плача, – протянул их барчуку:

– Хочешь, если они тебе не повредят?

Бартола засмеялась, но сейчас же сделала ему выговор:

– Как ты говоришь, невежа? Надо говорить «хотите». Разве ты не знаешь, что обращаешься к синьорино?

– Не мешай им говорить на ты между собой, – сказал ей барон. – Они же дети.

Но Бартола, несмотря на разрешение барона, не хотела позволить этого и несколько минут спустя снова сделала замечание Танотто, который спросил у синьорино:

– Как тебя зовут?

Барон предложил в первый раз вывести сына на воздух и разрешить ему немного пройтись по аллее. Бартола была счастлива, что ей поручили снести его на руках вниз по лестнице.

– Да в нем и веса-то нет! Чистое перышко!.. – ласково говорила она, как рабыня целуя его в плечо.

– Ну вот, – сказал барон мальчикам у подножия лестницы. – Возьмитесь за руки и погуляйте тихонько под деревьями. Вот так…

Танотто и синьорино пошли, держась за руки, неловко, как все дети, встретившиеся в первый раз. Танотто, который был младше примерно на два года, казался значительно старше; он вел и поддерживал Танино. Пройдя немного, он взял левой рукой руку мальчика, а правой обнял его за спину, чтобы помочь ему идти. Когда они немного отошли и не было опасности, что их услышат, Танотто снова спросил:

– Как тебя зовут?

– Танино, как деда, – ответил тот.

– И как меня, – смеясь сказал Танотто. – Я тоже Танино, как дед, это мне управляющий сказал. Но меня зовут Танотто, потому что я толстый и мама не хочет, чтобы говорили, что меня зовут, как дедушку!

– Почему? – задумчиво спросил Танино.

– Потому что я не знал своего дедушку, – серьезно ответил Танотто.

– И я тоже, – повторил Танино и, в свою очередь, рассмеялся. – И я тоже не знал своего дедушку.

Они удивленно посмотрели друг на друга и вместе рассмеялись над этим замечательным открытием, точно это был совершенно неожиданный, а главное – подходящий случай, чтобы долго и очень весело смеяться.

Перевод Г. Рубцовой
Роза
I

В сгустившейся мгле зимнего вечера маленький поезд двигался медленно, точно зная, что все равно не придет вовремя.

Синьора Лючетта Неспи, вдова Лоффреди, хоть и устала, хоть ей и надоело долгое путешествие в грязном вагоне второго класса, по правде сказать совсем не стремилась поскорей приехать в Пеолу.

Она думала, думала…

Она понимала, что поезд ее увозит прочь, но душой была все еще в далеком, оставленном в Генуе доме, в пустых комнатах, где уже не было красивой, почти новой мебели, проданной за бесценок. Без мебели эти комнаты должны были бы казаться больше, а они показались ей совсем маленькими. Какое предательство!

Во время прощального посещения, после того как мебель вывезли, ей так хотелось увидеть эти комнаты большими, очень большими и красивыми, чтобы потом, когда-нибудь, в ожидающей ее нищете, иметь право сказать с гордостью:

– О, в моем доме в Генуе…

Конечно, она все равно будет так говорить, но в глубине души у нее осталось печальное воспоминание об этих жалких опустевших комнатах.

Думала она также о добрых подружках, с которыми так и не поехала проститься, потому что и они ее предали, хотя делали вид, что стремятся помочь ей при отъезде. О да, они помогали, приводя к ней в дом многих честных покупателей, заранее расписывая им возможность купить за пять лир то, что стоило двадцать или тридцать. Думая об этом, синьора Лючетта то жмурила, то широко раскрывала красивые блестящие глаза и вздыхала, время от времени привычным легким, изящным жестом поднимая руку и касаясь указательным пальцем дерзко вздернутого носика.

Она действительно, очень устала. Ей хотелось бы уснуть.

Бедные ее сиротки, милые крошки, они-то уснули: один, старший, прикрытый пальтишком, растянулся на скамейке; младший прикорнул подле нее, свернувшись калачиком, положив белокурую головку ей на колени.

Кто знает, может быть и ей удалось бы заснуть, если бы она могла опереться на что-нибудь локтем или головой, не разбудив малыша, для которого ее ноги служили подушкой.

Сиденье напротив еще сохраняло отпечаток ее ног, и ей было так удобно опираться на него, пока место, именно это место – а ведь было столько вагонов! – не занял человек лет тридцати пяти, бородатый, смуглый, но со светлыми, зеленоватыми глазами, большими, внимательными и грустными.

Синьора Лючетта сразу почувствовала страшную досаду. Светлый взгляд этих больших глаз – бог знает почему – вызывал в ней смутное ощущение, что теперь, куда бы она ни направилась, мир останется для нее навсегда чужим и далеким, очень далеким и незнакомым, и что она затеряется в нем, напрасно умоляя о помощи, хотя на нее будет устремлено множество взглядов, чуть затуманенных печалью, но, по существу, равнодушных, как и этот.

Чтобы не видеть этих глаз, она уже давно повернулась к окошку, хотя за ним ничего нельзя было разглядеть.

Только наверху, подвешенное во мгле, виднелось отчетливое отражение масляной лампы вагона с ее красным, дымным, трепетным огоньком, вогнутое стекло подставки и стекавшее по нему масло.

Казалось, что с той стороны окна была другая лампа, с трудом пробиравшаяся сквозь ночь вдогонку за поездом, точно для того, чтобы одновременно и успокаивать и раздражать его.

– Это похоже на веру… – внезапно пробормотал новый пассажир.

Синьора Лючетта удивленно обернулась:

– Что такое?

– Вот этот несуществующий огонек.

Взгляд и улыбка синьоры Лючетты оживились; она показала пальцем на лампу, подвешенную к потолку вагона:

– Этот?

Пассажир несколько раз медленно кивнул головой; потом добавил с грустной улыбкой:

– Ну да, как вера… Мы верим, что свет горит с той стороны жизни, не думая о том, что если он погаснет здесь, то и там света не будет.

– Вы философ! – воскликнула синьора Лючетта.

Пассажир рассеянно снял руку с набалдашника трости, еще раз улыбнулся и вздохнул:

– Я наблюдаю.

Поезд давно уже стоял на маленьком разъезде. Не было слышно голосов, а оттого, что прекратился ритмический стук колес, молчаливое ожидание угнетало и казалось бесконечным.

– Мадзано, – пробормотал пассажир. – Как всегда, ждем встречного.

Наконец издалека донесся жалобный свист запоздавшего поезда.

– Ну, вот и он!

В жалобе поезда, бежавшего ночью по тем же самым рельсам, по которым скоро поедет и она, синьора Лючетта, ей на секунду послышался голос судьбы. Да, судьба приказывала ей затеряться в жизни вместе с ее малютками.

Она стряхнула с себя мгновенно охвативший ее страх и спросила своего спутника:

– Еще далеко до Пеолы?

– Да, больше часа, – ответил тот. – Вы тоже выходите в Пеоле?

– Да. Я новая телеграфистка, по конкурсу. Знаете, мне удалось занять пятое место. И меня назначили в Пеолу.

– А, вот как… Да, да, правда. Мы ждали вас еще вчера.

Синьора Лючетта вспыхнула.

– Да, еще вчера… – возбужденно начала она, но тотчас же сдержалась, чтобы не разбудить малыша.

Затем развела руками и, показав глазами сначала на одного, потом на другого, добавила:

– Видите, как я связана… Да и сама… мне надо было оторваться от всего прежнего…

– Вы вдова Лоффреди, не правда ли?

– Да.

И синьора Лючетта опустила глаза.

– Ничего нового не известно? – спросил пассажир после нескольких мгновений мрачного молчания.

– Ничего! – Глаза донны Лючетты засверкали. – Но есть люди, которые знают, – сказала она. – Поверьте, настоящий убийца Лоффреди совсем не тот разбойник, который предательски ударил его сзади и исчез. Они хотели убедить всех, что это произошло из-за женщины… Ничего подобного! Это была месть. Политическая месть! У Лоффреди было так мало времени думать о женщинах, что и одной ему было слишком много. Ему хватало и меня. Ведь подумать только! Мне было всего пятнадцать лет, когда он женился на мне.

Пока синьора Лючетта говорила, ее лицо все краснело и краснело, глаза бегали по сторонам и беспокойно блестели, потом ее ресницы снова опустились.

Пассажир некоторое время наблюдал за ней, пораженный быстрыми переходами от внезапного возбуждения к такой же внезапной подавленности.

Но как можно было отнестись серьезно и к ее возбуждению и к подавленности? Мать этих двух малюток казалась совсем девочкой, больше того – куклой; быть может, она сама смутилась, заявив ни с того ни с сего и с такой твердостью, что Лоффреди не мог думать о других женщинах, раз у него была такая свеженькая и веселая жена.

Синьора Лючетта, наверное, и сама не сомневалась, что никто ей не поверит, видя ее и зная, что за человек был ее муж. При жизни Лоффреди у нее, конечно, бывали подозрения; может быть, думая о нем, она подозревала его и сейчас. Но синьора Лючетта не могла позволить кому бы то ни было считать, что Лоффреди не обращал на нее внимания, что она была для него куколкой и ничем больше. Во всяком случае, она хотела, чтобы только ее имя упоминалось в том шуме, который подняли примерно год назад все итальянские газеты вокруг трагической смерти дерзкого и пылкого генуэзского журналиста.

Пассажир был очень доволен, что так хорошо понял ее душу и характер; задавая ей короткие умелые вопросы, он заставил ее рассказать о себе и получил подтверждение своим догадкам из ее собственных уст.

Его охватила большая нежность к этому маленькому жаворонку, только что вылетевшему из гнезда; еще совсем не умея летать, он делал вид, что вполне освоился в воздухе. Как пылко говорила она о своем благоразумии и мужестве. О нет, она никогда не погибнет. Представьте себе только: внезапно выбитая из привычной колеи, в ужасе и суматохе этой трагедии, она не потерялась ни на мгновение; она бегала туда и сюда, она делала то и это не столько для себя, сколько для этих двух малюток… Ну, конечно, отчасти и для себя – ведь ей едва исполнилось двадцать. Да, уже двадцать, хотя она выглядит еще моложе. И это было тоже препятствием, и даже самым досадным из всех. Потому что каждый, увидев ее раздражение и отчаяние, начинал смеяться, как если бы она не имела права ни раздражаться, ни приходить в отчаяние. Как это ее бесило! И чем больше она бесилась, тем больше они смеялись. И, смеясь, обещали ей один – одно, другой – другое; но всем хотелось, обещая, позволить себе нескромную ласку; хотя они и не осмеливались, но это желание она ясно читала у них в глазах. В конце концов она устала. И, чтобы покончить со всем этим, решила стать телеграфисткой в Пеоле.

– Бедная синьора! – вздохнул, тоже улыбаясь, ее спутник.

– Почему бедная?

– Потому что… потому что… вы увидите: не очень-то много развлечений в Пеоле.

И он коротко описал ей местечко.

На всех улочках и площадях Пеолы всегда можно ощутить и увидеть скуку.

– Увидеть? Как? В чем?

– В бесконечном количестве собак, спящих с утра до вечера, растянувшись на всех мостовых. Эти собаки не просыпаются, даже чтобы почесаться, или, вернее, они чешутся не просыпаясь.

В Пеоле горе тому, кто откроет рот, чтобы зевнуть. Рот так и останется открытым, чтобы сделать по крайней мере пять зевков подряд. Если уж скука застрянет у кого-нибудь в горле, то не очень-то легко от нее избавиться. И все в Пеоле на всё закрывают глаза и вздыхают:

– Завтра…

Но завтра и сегодня – все одно и то же, вернее «завтра» никогда не наступает.

– Вы увидите, как мало у вас будет дела на телеграфе, – добавил он. – Им никто никогда не пользуется. Полюбуйтесь на поезд. Он идет со скоростью дилижанса. И даже дилижанс представлял бы собой прогресс для Пеолы. Жизнь в Пеоле пока что тащится на телеге.

– Боже, боже! Вы меня пугаете, – сказала синьора Лючетта.

– Не пугайтесь, не надо, – улыбнулся ее спутник. – Я вам сообщу приятную новость: через несколько дней у нас в клубе будет праздник и бал.

– А-а!

И синьора Лючетта так посмотрела на него, точно ее мгновенно охватило подозрение, что и этот синьор хочет подшутить над ней.

– Танцевать будут собаки? – спросила она.

– Нет, граждане Пеолы… Пойдите, вы развлечетесь. Клуб находится на площади, как раз рядом с телеграфом. Вы уже нашли квартиру?

Донна Лючетта ответила, что уже нашла, в том же доме, где жил ее предшественник-телеграфист. Потом спросила:

– А вы, простите… как ваше имя?

– Сильваньи, синьора. Фаусто Сильваньи. Я секретарь муниципалитета.

– О, вот как. Очень приятно.

– Ну…

И Сильваньи тем же печальным жестом снял руку с набалдашника, а на его лице появилась горькая улыбка, сразу же затуманившая глубокой грустью большие светлые глаза.

Поезд приветствовал жалобным свистом маленькую станцию Пеолы.

– Приехали?

II

Расположенная среди голубоватых гор, тут и там прорезанных туманными долинами, покрытых дубовыми и еловыми рощами и купами каштанов, Пеола со своей горсточкой красноватых крыш, четырьмя черными колоколенками, тесными неровными площадями, крутыми улочками между старыми маленькими домами и новыми, чуть побольше, получила привилегию приютить у себя вдову журналиста Лоффреди, о трагической, окутанной тайной смерти которого продолжали время от времени говорить газеты больших городов. Немалая привилегия – узнать прямо от вдовы такие вещи, которых другие, в больших городах, не знали; преимуществом было даже видеть ее, иметь возможность сказать:

– Когда Лоффреди был жив, он крепко держал в объятиях эту птичку!

По этому случаю «граждане» Пеолы преисполнились гордости.

Что касается собак, то они, вероятно, продолжали бы мирно спать растянувшись на площадях и улочках Пеолы, совершенно не подозревая об этой особой привилегии, если бы внезапно не распространился слух, что на синьору Лючетту бесконечный сон собак производит очень плохое впечатление, и тогда мужчины – не только молодежь, но даже пожилые люди – начали будить псов, прогонять их пинками или громко топать ногами и хлопать в ладоши.

Бедные животные поднимались не столько рассерженно, сколько удивленно: они смотрели искоса, чуть приподнимая одно ухо; потом, подскакивая на трех ногах и поджав четвертую, которую отлежали, отправлялись, чтобы улечься чуть подальше. Но что же все-таки произошло?

Может быть, они бы и поняли, если бы были чуть умнее и не до такой степени ошалели от сна. Боже мой, ведь достаточно было остановиться на углах улиц, выходящих на площадь, где никому из них не дозволялось не только лежать, но даже пробегать мимо.

На этой площади находился телеграф.

Собаки бы заметили (если бы были чуть поумнее), что все – не только юноши, но даже пожилые люди, – проходя по этой площади, казалось попадали в другую, живительную атмосферу, от чего их походка и все движения становились более ловкими, более живыми, шеи надувались, словно от внезапного прилива крови, и никак не могли уместиться в накрахмаленных воротничках, а руки озабоченно оттягивали вниз жилеты и поправляли галстуки.

Переходя площадь, все точно становились пьяными, веселыми, нервными и, увидев собаку, кричали:

– Уходи прочь!

– Не вертись под ногами!

– Прочь отсюда, мерзкая скотина!

Мало им было пинков – они еще и камнями бросались, ой-ой!

К счастью, в помощь бедным собакам гневно распахивалось окошко, высовывались два кулака, женская голова с дико сверкавшими глазами, и слышался крик:

– Что вам надо, разбойники, от этих бедных животных?

Или:

– И вы туда же, синьор нотариус? Простите, как вам не стыдно? Нанести такой удар исподтишка бедному животному! Поди сюда, дорогая, поди сюда… Посмотрите-ка, что у ней с лапкой… Сломал ей лапку и уходит с сигарой во рту, как будто он тут ни при чем! Стыдно! А он еще важничает!

За короткое время установилась живейшая симпатия между всеми некрасивыми женщинами Пеолы и бедными собаками, которых ни с того ни с сего стали преследовать мужчины, мужья, отцы, братья, кузены, женихи, а в конце концов от них заразились даже все мальчишки.

Новую атмосферу, которой дышали уже несколько дней мужчины, от которой у них становились такие блестящие глаза и такой рассеянный вид, сразу же почувствовали и женщины, несколько более умные, чем собаки (по крайней мере некоторые из них). Эта атмосфера, казалось, распространилась над красноватыми заплесневелыми крышами, по всем уголкам старинного, погруженного в дремоту местечка и все наполняла радостью (разумеется, только в глазах мужчин).

Ну, конечно. Жизнь… неприятности, досада, горечь… Потом вдруг неожиданно и рассмеешься… О боже, так просто, из-за пустяка, смеешься. Если после долгих дней тумана и дождя одним глазком проглянет солнце, разве не радуются все сердца? Разве все люди не вздыхают облегченно? Ну так в чем же дело? Ничего, просто луч солнца – и жизнь сразу кажется другой. Скука больше не давит. Самые мрачные мысли становятся радужными, кто раньше сидел дома взаперти, выходит на воздух… Вы слышите, как чудесно пахнет влажная земля? О боже, как легко дышится… Свежий запах грибов, не правда ли? И все планы завоевания будущего становятся легкими, осуществимыми, и каждый сбрасывает с плеч воспоминание о самых грозных ударах, решив, что придавал им раньше слишком большое значение. Черт возьми, выше, выше! Что выше? Ну да, нужно держать выше… Усы? Ну, конечно, и усы тоже!

– Дорогая, почему ты не причешешься чуть получше?

Вот что наделал солнечный луч, внезапно проникший в Пеолу, на площадь, где телеграф. Возможно, он вызвал не только преследование собак, но и вопросы многих мужей к своим женам:

– Почему, дорогая, ты не причешешься чуть получше?

И, конечно, уже долгие-долгие годы в клубе, на улице, дома, на прогулке, сами того не замечая и не сознавая, «граждане» Пеолы не напевали так много.

Синьора Лючетта видела и чувствовала все это. Блеск стольких глаз, зажженных желанием, следивших за всеми ее движениями, ласкавших ее страстным взглядом, сочувствие, обволакивавшее ее теплом, вскоре опьянили и ее.

Достаточно было бы и меньшего, потому что синьора Лючетта уже трепетала и кипела. Как мешали ей локоны, которые падали на лоб, как только она наклонялась, чтобы следить за покрытой точками бумажной лентой, выходившей из тикающей машинки на столе конторы. Она встряхивала головой и чуть не подпрыгивала, точно ее неожиданно укололи. На щеках внезапно вспыхивал румянец, дыхание прерывалось, и все кончалось неожиданным усталым смешком. О, она и плакала, да, да, иногда плакала, сама не зная почему. Внезапная странная путаница в голове, какое-то недомогание, странная судорога, которая змеей проскальзывала по всему телу, вызывали горячие, жгучие слезы. Она не могла удержать их, задыхалась от досады, а потом сразу же из-за пустяка вдруг начинала смеяться.

Чтобы ни о чем не думать, чтобы не улетать мысленно за каждым смешным или соблазнительным видением, чтобы не чувствовать себя охваченной какими-то невероятными предчувствиями, единственно разумным было вникать в служебные дела, собраться с мыслями, обеими руками взять и удерживать внимание, чтобы там, внутри, все шло по правилам, в совершенном порядке. И помнить, помнить всегда, что в это время дома, на руках глупой и грубой старухи, оставлены двое бедных сирот-малышей. Какая горькая мысль! Одна, своим трудом, жертвуя собой для детей, она должна поднимать их, конечно по-нищенски; кочевать вместе с ними сегодня здесь, завтра там… А потом, когда они вырастут, когда, быть может, ценой ее самопожертвования, их жизнь устроится, они даже не придадут значения всем ее страданиям. Нет, довольно, довольно! Они еще такие крошки… Зачем думать обо всех этих гадких вещах? Тогда она уже будет старой. Так или иначе, но ее время пройдет; а когда время проходит и человек стареет, то привыкает даже грустные переживания вспоминать с удовольствием.

Кто так говорил? Это она так говорила? Но не потому, что в ее душе внезапно возникали такие печальные размышления. Синьор Сильваньи, секретарь муниципалитета, которого она встретила в вагоне, заходил на телеграф каждое утро, когда шел на службу, а иногда на закате, когда выходил из ратуши. Он на минутку задерживался у входа или у окошечка, говорил о посторонних, даже забавных вещах, например смеялся вместе с нею по поводу охоты на собак, по поводу защиты этих собак всеми некрасивыми женщинами городка. Но в глазах этого человека, в больших светлых глазах, внимательных и грустных, которые долго виделись ей после того, как он уходил, синьора Лючетта читала отражение своих печальных дум. Он каждый раз вызывал в ней, бог знает почему, тревожную мысль о детях, даже если и не спрашивал о них, даже если не упоминал о них ни одним случайным словом.

У нее опять перехватывало дыхание, и она снова повторяла себе, что ее малютки еще такие крошки… а, значит, не стоит… Зачем приходить в уныние? Она не должна и не хочет. Ну, ну, мужайся! Ты пока еще молода… так молода… а, значит…

– Что вы говорите, синьор? Ну да: сосчитайте слова телеграммы и добавьте еще два сольдо. Хотите печатную квитанцию? Нет? Ах, просто чтобы знать… Понятно! До свиданья, синьор… Не за что, помилуйте!

Сколько их приходило на телеграф и задавало глупейшие вопросы. Как же не смеяться? Действительно, очень смешны были синьоры из Пеолы. А делегация юношей, членов местного клуба, вместе с их милым пожилым президентом: они пришли на телеграф как-то утром, чтобы пригласить ее на знаменитый бал, о котором еще в поезде говорил ей синьор Сильваньи. Какое зрелище! У всех были безумные глаза, и казалось, что они хотели ее съесть; но одновременно эти глаза выражали странное удивление, что вблизи так ясно видно, какой у нее носик, и ротик, и глаза, и лоб, если говорить только о лице! Самые дерзкие смущались больше всех. Никто не знал, как начать.

– Окажите нам честь… Это наш обычай, синьора… Раз в год маленький soirée dansante[143]143
  Вечер с танцами (франц.).


[Закрыть]
. Но без всяких претензий, помилуйте!.. Семейный праздник… Ну да, позвольте сказать… Это – наш обычай, синьора… Ну, что вы говорите! Достаточно, чтобы вы захотели оказать нам честь…

Они все судорожно изгибались, потирали руки, смотрели друг другу в рот, как только кто-нибудь начинал говорить, а в это время президент, который к тому же был и городским синдако, казалось становился все шире, багровея от досады. Он приготовил речь, а они не давали ему слова сказать. Он даже старательно приклеил к черепу зачесанную назад длинную прядь волос, надел перчатки канареечного цвета и с важным видом заложил два пальца за пуговицу жилета.

– Это наш обычай, синьора…

Синьора Лючетта смутилась, хотя ее душил смех; она сильно покраснела от этих настойчивых приглашений, выражавшихся больше жадными взглядами, чем заплетавшимся языком, и сначала пыталась уклониться: она еще в трауре, все это знают… и потом двое детей… она могла побыть с детьми только по вечерам… ведь она не видит их по целым дням… они привыкли, чтобы она их укладывала спать… и потом у нее столько забот…

– Ну что вы! На один вечер… Вы можете прийти даже после того, как уложите их в постель… И разве нет прислуги?..

У одного из юношей в пылу уговоров вырвалось даже:

– В трауре? Какие глупости!

Он получил толчок локтем в бок и замолчал.

В конце концов синьора Лючетта обещала, что придет или, вернее, что сделает все, чтобы прийти: ко потом, когда все ушли, она долго смотрела на золотое колечко, которое блестело на белой ручке, лежавшей на черном платье; Лоффреди надел ей его на палец в день свадьбы. У нее была тогда тоненькая ручка, как у девочки. Теперь ее пальцы немного потолстели, и кольцо жало. Оно стало таким узким, что она уже не могла снять его.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю