355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Луиджи Пиранделло » Итальянские новеллы (1860–1914) » Текст книги (страница 43)
Итальянские новеллы (1860–1914)
  • Текст добавлен: 17 июля 2017, 20:30

Текст книги "Итальянские новеллы (1860–1914)"


Автор книги: Луиджи Пиранделло


Соавторы: Габриэле д'Аннунцио,Эдмондо Амичис,Антонио Фогадзаро,Джероламо Роветта,Альфредо Ориани,Луиджи Капуана,Доменико Чамполи,Сальваторе Джакомо,Джованни Верга,Матильда Серао
сообщить о нарушении

Текущая страница: 43 (всего у книги 50 страниц)

Свинья

Вот уже третью ночь Нели Згембри спит под открытым небом, на току, подостлав под себя солому, оставшуюся после молотьбы; где-то рядом, на жнивье, пасутся два его ослика и мул, ради которых Нели и ночует здесь.

Солома была мокрая от росы, или, как любил говаривать Нели, «была умыта слезами звезд». Сверчки оглашали округу нежным, прозрачным звоном своих песен, которые так живительно действовали после сухого, ржавого скрежета унылых цикад, оглушавших Нели в течение целого дня.

И все равно старик грустил. Лежа на соломе, он глядел на звезды, изредка закрывал глаза и тяжело вздыхал.

Он размышлял о том, что судьба надула его: она не дала ему ничего из того, о чем он так мечтал в юности, а под старость отняла даже ту малость, которую он заполучил, в сущности, помимо своего желания. Вот уже четыре года, как умерла жена, а в ней он нуждался и теперь; домогаться же новой любви, когда волосы стали совсем седыми, а спина сгорбилась, он стыдился.

Вдруг сонное течение мыслей Нели нарушилось: зеленая искорка светлячка прорезала тусклое мерцание влажных звезд и опустилась рядом с ним на солому.

При появлении этой искорки Нели почудилось, что небо не то опрокинулось на него, не то отъехало еще дальше, и он вскочил, словно встряхнувшись ото сна; однако сном показалось ему скорее все то, что было вокруг, затерянное в сумраке ночи: его крестьянская хижина, потрескавшаяся и закопченная, мул и двое ослят на жнивье и – где-то совсем далеко – робкие огни Раффадали, его родной деревеньки.

Светляк все еще сидел тут, на соломе, совсем рядом. Нели сгреб его в кулак и, разглядывая на дне мозолистой ладони, где светляк продолжал излучать слабое зеленое мерцание, думал, что эта «пастушья свечка» явилась ему как вестница далеких лет его счастливой юности; быть может, это тот самый светлячок, что одной июньской ночью, лет сорок пять тому назад, запутался в черных волосах Тризуццы Тумминиа, которая вместе со своими подружками из Раффадали осталась на ночь вот на таком же току, чтобы при луне, под звуки цимбал, плясками отпраздновать конец жатвы.

– Эх, молодость, молодость!

Как испугалась тогда Тризуцца Тумминиа этого крохотного червячка, заползшего ей в волосы! Она не знала, что это всего-навсего «пастушья свечка»! Нели вспомнил, как он подошел к ней, осторожно, двумя пальцами, снял светлячка, показал его Тризуцце и торжественно, словно собираясь читать стихи, произнес:

– Видишь этот огонек? Он хотел превратиться в звездочку у тебя на лбу.

Так Нели начал ухаживать за Тризуццой Тумминиа еще в те далекие времена, когда мир был совсем иным! Но из-за старой семейной распри родители воспротивились их браку; потому-то Тризуцца вышла замуж за другого, а Нели женился на другой. С тех пор прошло больше сорока пяти лет; он овдовел, овдовела и она около десяти лет назад… Но интересно, к чему бы это светлячок вдруг взял да вернулся? Почему он решил сверкнуть перед глазами Нели именно тогда, когда ему было так грустно и одиноко? Почему светляк выбрал место на мокрой соломе, да еще рядом с ним?

Вытащив из кармана клочок бумаги, Нели аккуратно завернул в него светляка; остаток ночи старик уже не спал и только думал, чему-то ухмыляясь про себя. На рассвете Нели увидел девочку, которая возвращалась по тропке, протоптанной мулами, домой, в Раффадали.

– Нику, Никуццу, поди-ка сюда! – окликнул он ее из-за своей загородки.

Глаза его при этом смеялись; казалось, что и лицо вот-вот расползется в улыбке. Подперев рукой колючий, давно не бритый подбородок, Нели спросил;

– Знаешь тетю Трезу Тумминиа?

– Ту, у которой свинья?

Старик обиженно нахмурил брови. Дождалась! Иначе, как «та, у которой свинья», и не называют теперь в Раффадали бедную Тризуццу Тумминиа! А прозвали ее так потому, что вот уже сколько лет она с неслыханной любовью откармливает свинью такой неимоверной толщины, что животное не может уже передвигаться. Когда умер муж, а сыновья, женившись, обзавелись своим хозяйством, Треза перенесла на свинью все свои заботы, и плохо приходилось тому, кто предлагал ей эту свинью зарезать! Тризуцца частенько склонялась над своей любимицей, чтобы почесать ей за ухом, и тогда огромная розовато-белая масса блаженно распластывалась на соломе, морщила, словно в улыбке, свой пятачок и, радостно похрюкивая, подставляла шею. Эта свиная идиллия вызывала в деревне всеобщее осуждение, ибо никто не мог понять – зачем выкармливать свинью, если она не предназначается на убой.

– Ну да, тетю Трезу, ту самую… – растолковывал Нели. – Знаешь ее? Так вот, гляди: тут в бумажке – «пастушья свечка». Смотри не выпусти и не раздави ее! Отнесешь тете Трезе и скажешь, что тебя, мол, послал Нели Згембри и что тут, в бумажке, тот самый светлячок, скажешь ей, которого тетя Треза видела много-много лет назад! Понятно? Главное, не забудь сказать: «Тот самый, что много-много лет назад!» Вечером принесешь ответ. Получишь печеных каштанов. Ну, беги!

…А ведь чем черт не шутит! Згембри вовсе еще не старик! Подумаешь, каких-то шестьдесят три года… Он здоров и крепок, как ствол оливкового дерева; да и Треза свежа, как несорванный зрелый боб, здорова, цветуща – в самом соку…

Вечером девчонка принесла ответ:

– Тетя Треза велела передать, что волосы из черных стали белыми и что «свечка» потухла.

– Так и сказала?

– Да.

На следующий день, побрившись и приодевшись словно жених, Нели сам направился к Трезе Тумминиа, дабы заверить ее в том, что огонь «пастушьей свечки» по-прежнему горит в его сердце так же ярко и молодо, как в тот день, когда он впервые зажегся на лбу Трезы наподобие звезды.

– Давай поженимся и зарежем свинью!

Треза пихнула его обеими руками в грудь.

– Проваливай-ка ты лучше отсюда, глупый дед!

Но при этом Треза смеялась. Понятно, о том, чтобы зарезать свинью, не могло быть и речи. А вот насчет свадьбы… что ж, можно подумать!

Но такова судьба. Раньше против их брака были родители, теперь – дети.

Правда, на сей раз жених и невеста не очень-то посчитались с бунтом. Дудки, теперь они сами себе хозяева. И хоть внешне они и делали обиженный вид, но про себя даже улыбались – как-никак, а этот бунт придавал их женитьбе привкус молодости. Разве не забавно и не приятно было слышать, как дети рассуждают об уместности и пристойности их брака?

У жениха и невесты было по четверо детей: у Трезы – четыре сына, у Нели – две дочери и два сына. Все четверо Трезиных сыновей были уже женаты, и хорошо женаты, причем каждый получил равную долю отцовского наследства. При Нели оставалась еще дочь Нарда, но и она была уже на выданье.

Чтобы заставить детей замолчать, старики отправились перед женитьбой к нотариусу составить завещание, которое, в случае их смерти, обеспечивало бы справедливый раздел остающегося имущества. Этим они хотели пресечь жестокие раздоры, вспыхнувшие между детьми с самого начала. Но все было напрасно. Особенно несговорчивыми оказались дети Нели, хотя они и получили больше других, поскольку старик отдал им не только имущество покойной жены, но и собственную долю, решив, пока хватит сил, обрабатывать землю Трезы и своей младшей дочери Нарды, вплоть до ее замужества.

Особенно горячилась, прямо-таки выходила из себя, старшая его дочь Сидора, по мужу Перонелла. Едва речь заходила о бедняжке Нарде, которая переселилась с отцом к мачехе, Перонелла с пеной у рта твердила своему мужу, невесткам и братцам Сару и Луццу:

– Пусть черви съедят мой язык, если эта старая ведьма не принудит бедняжку засохнуть в старых девах. Пусть к Нарде сватается сам королевский сын – и тогда старая карга скажет, что он ей не пара!

Злословила она так потому, что никак не хотела поверить, будто Треза Тумминиа откажется от приданого Нарды и позволит Нели распоряжаться ее собственным хозяйством.

Соседкам, забегавшим посплетничать о подарках, которыми мачеха одаряла свою падчерицу, подарках, каких не делают и родной дочери, – всех этих золотых серьгах, кольцах, коралловых бусах, шейных и головных платках из чистого шелка, шелковых накидках с кружевами в четыре пальца шириной, опойковых туфлях на высоком каблуке, да еще с лаковыми носками, словом, таких вещах, что и поверить трудно, – Сидора, позеленев от злобы, отвечала:

– Эх вы, дурочки! Неужели не понимаете, что она это делает из корысти? Просто хочет откормить Нарду и держать взаперти, как свинью!

Угомонилась Сидора лишь тогда, когда соседки примчались и сообщили, что Нарда выходит замуж. И притом, за кого бы вы думали? За самого Питрину Чинквемани! А уж какой золотой это парень… Кстати, свояк старшего Трезина сына… А сколько у него земли, домов, скота, вьючного и рабочего… И устроила этот брак сама Треза, собственными руками!

– Как, неужели? Верно? Смотри, пожалуйста! – затараторила Сидора в ответ, только чтобы не дать этим вертихвосткам позлорадствовать. – Питрину Чинквемани? Как я рада за бедняжку Нарду! Вот уж рада, так рада!

Ни она, ни братья ни разу не навестили Нарду с тех самых пор, как она поселилась у мачехи, хотя двор Сару – старшего из братьев – был всего на расстоянии ружейного выстрела от двора мачехи, так близко, что сквозь листву фиговых и миндальных деревьев можно было не только разглядеть навес на заднем дворике мачехи, где находилось стойло для скота, но даже пересчитать кур, копошившихся в навозе. Сидора с братьями не хотела знаться с Нардой потому, что та целиком приняла сторону мачехи и ее сыновей. Доброе отношение и подарки сделали свое дело. Сыновья Трезы, выросшие без сестры, наперебой осыпали ее ласками и знаками внимания.

Накануне свадьбы на двор к Сару явился с пасмурным видом отец; почесывая щетину на давно не бритых щеках, он обратился к своему старшему сыну с тем, чтобы тот потом передал их разговор Сидоре и Луццу. Уставясь в землю, Нели начал:

– Годы пошли неурожайные, дети мои, и всем нам приходится туго. Видит бог, как хотел бы я видеть вас всех на свадьбе сестры вашей Нарды. Но что говорят колокола Раффадали? Они говорят: «Деньги где? Деньги где? Деньги где?» Я роздал все и теперь гол, как Христос на распятии. Больше у меня нет ничего. Хотите верьте, хотите нет. Если придете вы, родственники невесты, то Питрину Чинквемани захочет, чтобы и его родичи были – те, что со стороны Трезы, знаете? – а между вами кошка пробежала и потому ничего хорошего из этого не выйдет. Вот мы и порешили, что не будет ни их, ни вас. Будем только мы с Трезой со стороны невесты и отец с матерью со стороны жениха. Хотите верьте, хотите нет.

Сару выслушал всю эту наверняка заранее заученную речь с потупленными, как у отца, глазами и так же, как он, держась за подбородок, и наконец сказал:

– Ну что ж, отец. Хозяин ты, мы твоя кровь и плоть и, конечно, сделаем, как ты хочешь… но только, если тех тоже не будет. Иначе, – я говорю тебе это прямо, отец, – дело кончится плохо…

Старик, не подымая глаз, постоял еще немного, почесывая щетину, насупившись.

– Что касается меня, дети, то тем, другим, я тоже сказал не приходить, как говорю это вам.

– А если кто из них все же придет?

Старик не ответил. Его молчание ясно означало, что если с той стороны кто и будет, то он, право, не знает, как ему поступить.

– Ладно, отец, – сказал Сару. – Иди домой. Мы еще подумаем.

Проводив взглядом отца, который на ходу смущенно теребил двумя пальцами мочку левого уха, Сару вошел в дом. Тут он извлек из чересседельного мешка, подвешенного на гвозде, длиннющий нож, – из тех, что называют «смерть свиньям», – вытащил из-под стола точило, окунул лезвие в воду, уселся на пороге дома и, положив камень на колени, принялся точить нож.

Перепуганная всеми этими приготовлениями жена трижды окликала его, но, не получив ответа, принялась со слезами на глазах заклинать:

– Пресвятая матерь божья, Сару, милый, что ты надумал?

Сару вскочил, словно тигр, и замахнулся ножом:

– Замолчи, или, клянусь богом, я начну с тебя!

Жена, чтобы приглушить плач, обеими руками натянула на лицо передник и, всхлипывая, забилась в угол. А Сару снова принялся точить нож под испытующими взглядами трех сыновей, безмолвно сидевших вокруг. На Трезином дворе запел петух, и здешний тотчас же завторил ему, выставив вперед свою когтистую ногу и воинственно встряхнув кровавым гребнем.

– Один… два… три… четыре… пять… шесть!

Целых шесть оседланных мулов разместились в стойле под навесом соседнего дворика! Вот они все: при свете луны отлично видно их всех шестерых, стоящих рядком.

Сару считал их, стоя на пороге своего дома. Чтобы лучше разглядеть их сквозь мешавшие стволы деревьев, он вертел головой, а внутри у него все так и кипело от негодования.

– Уже шесть. Может, будут еще.

Стало быть, праздник большой. Значит, все сыновья мачехи с женами и детьми, все-все родичи со стороны жениха приглашены. Обошли только их, ближайших родственников невесты… Видно, все уже сидят за столом, а потом пойдет музыка, танцы…

Сару снял куртку перекинул ее через руку, чтобы прикрыть наточенный нож. Из дома со страхом и дрожью наблюдали за ним жена и Нилуццу, его старший сын. Еще раньше Сару приказал жене развести огонь и поставить кипятиться большой котел. Оторопевшая от ужаса жена машинально выполнила все, что он велел, не понимая, зачем понадобился ему этот котел с кипятком.

– О пресвятая матерь божья, – молилась она, – хоть бы кто пришел! О матерь божья, успокой его кровь и просвети его разум!

На дворе, в ярком блеске луны, неслись согласные песни сверчков – нити протяжных, острых, почти осязаемых звуков.

– Нилуццу, – позвал отец. – Сбегай к тетке Сидоре, потом к дяде Луццу и скажи, чтоб не мешкая, со всеми домашними, шли сюда. Понял? Беги.

Нилуццу, не двигаясь с места, в испуге уставился на отца. Одной рукой он прикрыл голову, словно ожидая затрещины.

– Отец… я боюсь, отец…

– Боишься? Ах ты, дохлятина этакая! – заорал отец и встряхнул мальчишку за шиворот. Затем, повернувшись к жене, добавил: – Ты пойдешь с ним! И чтоб мигом все были обратно!

Жена еще раз рискнула спросить плаксивым голосом:

– Ради бога, скажи, что ты собираешься делать, Сару?

Сару приложил палец к губам и той же рукой сделал повелительный знак – не перечить.

Как только они ушли, Сару стал осторожно, от дерева к дереву, пробираться к мачехиному дому. Луна светила вовсю. Так добрался он до крайнего фигового деревца, которое росло прямо против хозяйственного дворика Трезы. Сердце прыгало у него в груди, и кровь стучала в висках. Ржание одного из мулов, стоявших в стойле, заставило было его отпрянуть назад. В нос ударил теплый, жирный запах навоза, а в уши – нестройный гул криков, смеха и громыханья посуды, который несся из мачехиного дома. Сару просунул голову сквозь листву, чтобы оглядеться. Во дворе пусто; только шесть еще не расседланных мулов, а там, ближе к дому, – гигантская свинья.

Она лежала, уткнувшись рылом в передние ноги; уши свисали, глаза сладко прищурены – точно в блаженном созерцании свежего, полного неги сияния луны. Время от времени она вздыхала; но в этих вздохах не было ничего, кроме сытой, блаженной истомы.

Согнувшись в три погибели, Сару бесшумно подкрался сзади, осторожно протянул руку и стал слегка почесывать ей за ухом. Свинья вытянулась, морща от удовольствия свой пятачок, как бы желая улыбнуться привычной хозяйской ласке, и подставила шею. Тогда Сару свободной рукой всадил ей нож по самое сердце.

Домой он вернулся с огромной ношей, окровавленный с головы до пят. Почти одновременно, в сопровождении родни, вернулись жена и сын.

– Ради мадонны, тихо! – цыкнул на них Сару, освобождаясь от своей ноши и тяжело переводя дух. – Мы тоже устроим себе здесь праздничек, да еще получше, чем у них! Четверть туши – Сидоре, четверть – Луццу, а остальное – мне. За работу! Но сперва постойте! Помогите разделать тушу! Луццу, крепко держи вот тут! Ты, Сидора, тут. А ты, Нилуццу, тащи-ка сюда большое круглое блюдо, оно в шкафу. Печень, печень – вот что подарю я старой карге. Да тише, вы все! Печень старухе!

Сару вспорол свинье брюхо, вытащил печень, прополоскал в лоханке, затем выложил эту сверкающую дрожащую массу на блюдо и передал сыну.

– Сходи к деду, Нилуццу, и скажи ему так: меня послал папа Сару, наказал передать этот подарок маме Трезе и кланяться свинье.

Перевод Н. Медведева
Чистая правда

Едва Сару Ардженту, по прозвищу Тарара, был доставлен на скамью подсудимых, отгороженную от остальной части мрачного судебного зала высокой решеткой, как первым делом он извлек из кармана большущий красный, в желтых цветах платок и аккуратно разостлал его на сидении, чтобы не запачкать свой праздничный костюм из грубого темно-синего сукна. Костюм и платок были совсем новые.

Удобно устроившись, Сару повернулся лицом к крестьянам, толпившимся за перегородкой в той части зала, которая отведена для публики, и улыбнулся. Его щетинистая обычно физиономия была свежевыбрита – и это придавало ему сходство с обезьяной. В ушах висели золотые серьги.

От толпы крестьян шел терпкий, пронзительный дух конюшни и пота, свежего навоза и прелой овчины, от которого делалось дурно.

Какая-то женщина, одетая в черное, в шерстяной накидке, натянутой по самые брови, при виде подсудимого исступленно заголосила; между тем сам подсудимый весело поглядывал из своей клетки и то поднимал натруженную крестьянскую руку, то кивал направо и налево головой, делая это, впрочем, не столько в знак приветствия, сколько для того, чтобы выказать приятелям и сотоварищам по работе нечто вроде признательности и даже известного снисхождения.

После стольких месяцев предварительного заключения этот суд был для него почти праздником, Поэтому-то он и принарядился, словно в воскресный день. По бедности Тарара не мог нанять адвоката и вынужден был довольствоваться защитником, назначенным судом; но в том, что зависело от него лично, Тарара был на высоте: чистенький, бритый, причесанный, одет по-праздничному.

Как только суд покончил с необходимыми формальностями и был оглашен состав присяжных, председательствующий велел подсудимому встать.

– Ваше имя?

– Тарара.

– Это прозвище. Назовите настоящее имя.

– А, понимаю, ваша честь. Зовут меня Ардженту, Сару Ардженту, ваша честь. Но все знают меня как Тарара.

– Так. Сколько вам лет?

– Не знаю, ваша честь.

– Как не знаете?

Тарара подернул плечами и скорчил гримасу, совершенно ясно дав этим понять, что подсчитывать годы всегда представлялось ему занятием если не предосудительным, то, уж во всяком случае, бессмысленным. Однако добавил:

– Я ведь из деревни, ваша честь. Кто там считает годы?

В публике рассмеялись; председательствующий склонился над разложенными перед ним бумагами:

– Вы родились в тысяча восемьсот семьдесят третьем году. Следовательно, сейчас вам тридцать девять лет.

Тарара покорно развел руками:

– Как прикажете, ваша честь.

Чтобы не вызвать в зале новых приступов веселья, председательствующий стал поспешно задавать новые вопросы, отвечая на них сам:

– Правильно? Правильно?

Покончив с вопросами, он сказал:

– Садитесь. Сейчас секретарь огласит обвинительное заключение.

Секретарь начал чтение, однако уже вскоре должен был прервать его, так как от зловония, пропитавшего зал, старшине присяжных сделалось дурно. Сторожа получили распоряжение открыть двери и окна.

Вот тогда-то и стало ясным неоспоримое превосходство подсудимого над судьями.

Восседавший на своем огненно-красном платке Тарара даже не замечал этого зловония, столь привычного для его носа, и безмятежно улыбался; он не чувствовал жары, хотя и был облачен в толстое синее сукно; не испытывал он ни малейшего беспокойства и от мух, которые вынуждали присяжных заседателей, королевского прокурора, адвокатов, сторожей и даже карабинеров столь отчаянно жестикулировать. Мухи облепляли ему руки, сонно жужжали вокруг лица, хищно впивались в лоб, губы, глаза: Тарара их не чувствовал, не гнал и только улыбался.

Молодой защитник, назначенный судом, заранее уверил своего подзащитного в благополучном исходе дела, поскольку речь шла всего лишь об убийстве жены, измена которой была доказана.

С блаженной наивностью, свойственной животным, Тарара оставался совершенно спокойным. На его лице не было и тени угрызений совести. Ему было решительно непонятно, почему он должен отвечать за дело, которое никого на свете, кроме него, не касалось. Он воспринимал правосудие только как печальную неизбежность. В хозяйстве крестьянина – неурожайные годы, в жизни – правосудие. Не все ли равно?

Правосудие со всей его парадностью – величественными скамьями, судейскими шапочками, тогами, пышными плюмажами – было для Тарара чем-то вроде той большой новой паровой мельницы, которую так торжественно открывали в прошлом году. Разглядывая год назад вместе с другими зеваками эту удивительную машину, все это нагромождение колес, всю эту чертовщину из поршней и блоков, Тарара ощущал, как мало-помалу в нем росло чувство удивления и вместе с тем недоверия. Каждый привозил на эту мельницу свое зерно, но кто бы мог поручиться потом, что полученная обратно мука была именно из его зерна, а не из чужого? Приходилось закрывать на это глаза и покорно брать ту муку, которую давали.

Вот так и теперь, с тем же самым недоверием и той же покорностью, Тарара вручал свою судьбу машине правосудия.

Он знал лишь, что размозжил жене голову топором. Произошло это так. Тарара целую неделю батрачил на полях возле городка Монтаперто. Вернувшись в очередной субботний вечер домой, промокший и грязный, Тарара узнал о большом скандале, который произошел в Арко ди Спото, где он жил.

За несколько часов перед тем его жену застали на месте преступления с кавалером доном Агатино Фьорика.

Донна Грациелла Фьорика, супруга кавалера, – руки в браслетах и кольцах, щеки нарумянены, вся изукрашена, как мул, на котором под звуки тамбурина возят в церковь зерно, – сама, лично, привела двух полицейских во главе с комиссаром Спано в тупичок Арко ди Спото, чтобы те удостоверили факт прелюбодеяния.

Соседи не смогли скрыть от Тарара постигшего его несчастья, ибо жену, вместе с кавалером, продержали всю ночь под арестом. На следующее утро, как только она показалась в дверях дома, Тарара бросился на нее и, прежде чем успели вмешаться соседи, размозжил ей голову.

А что там бубнит секретарь суда – кто его разберет?..

Когда секретарь кончил чтение, председательствующий снова приказал подсудимому встать и отвечать на вопросы:

– Подсудимый Ардженту, вы поняли, в чем вас обвиняют?

Тарара чуть шевельнул рукой и с обычной своей улыбкой ответил:

– Ваша честь, по правде сказать, я не очень-то слушал.

Председательствующий сердито сделал ему внушение:

– Вы обвиняетесь в том, что утром десятого декабря тысяча девятьсот одиннадцатого года убили топором Росарию Феминеллу, вашу жену. Что вы скажете в свое оправдание? Повернитесь лицом к присяжным и говорите ясно, с должным уважением к суду.

Тарара прижал руку к сердцу, словно в знак того, что у него нет ни малейшего желания относиться к суду с неуважением. Присутствующие зрители, уже настроенные на веселый лад, заранее предвкушали ответ. Тарара это заметил и некоторое время смущенно молчал.

– Отвечайте же! – понукал его председательствующий. – Скажите синьорам присяжным то, что имеете сказать.

Тарара пожал плечами и наконец решился:

– Видите ли, ваша честь, тут сидят все люди ученые, и что написано в бумагах, они сами разберут. Я, ваша честь, человек простой. Но раз в этих бумагах написано, что я убил жену, значит так оно и есть. И говорить тут не о чем.

На этот раз не удержался от смеха сам председатель.

– Не о чем говорить? Э нет, почтенный, тут есть о чем поговорить…

– Я хочу сказать, ваша честь, – пояснил Тарара, снова прижимая руку к сердцу, – хочу сказать, что убил ее я, вот и все. Я убил ее – да, ваша честь, я обращаюсь к синьорам присяжным, – я убил ее собственными руками, синьоры присяжные, потому что иначе я не мог поступить, вот. Больше мне прибавить нечего.

– Прошу соблюдать порядок, синьоры! Прекратите смех! – напустился председательствующий, яростно трезвоня колокольчиком. – Где вы находитесь? Вы же в зале суда! Судят человека за убийство! Если смех будет продолжаться – я прикажу очистить зал. Мне чрезвычайно стыдно, синьоры присяжные, уж вам-то напоминать о серьезности дела!

И, грозно нахмурившись, он обратился к подсудимому:

– Что вы имели в виду, когда сказали, что иначе поступить не могли?

В наступившей гробовой тишине Тарара смущенно ответил:

– Я хотел сказать, ваша честь, что не я в этом виноват.

– Как так не виноваты?

Тут молодой защитник, назначенный судом, не выдержал и счел долгом восстать против грозного тона, с каким председатель обращался к подсудимому.

– Прошу прощения, синьор председатель, но этак мы вовсе собьем с толку беднягу! Мне кажется, он прав, утверждая, что не он в этом виноват, а жена, которая изменяла ему с кавалером Фьорика. Это же ясно!

– Извините, синьор адвокат, но я прошу вас не мешать суду! – сердито прервал его председательствующий. – Пусть говорит подсудимый. Продолжайте, Тарара: вы согласны с тем, что сказал ваш защитник?

Тарара сперва отрицательно покачал головой, потом пояснил:

– Нет, ваша честь. Бедняжка покойница тоже не виновата. Всему виной одна эта… супруга кавалера Фьорика, которая нипочем не хотела оставить все шито-крыто, как было. Какого рожна, ваша честь, понадобилось ей закатывать такой скандал возле самого моего дома? Такой скандал, ваша честь, что камни мостовой – и те покраснели, глядя, как достойного, высокочтимого кавалера Фьорика – а ведь мы все его знаем за такого – накрыли в одной рубашке, без штанов, в берлоге грязной крестьянки? Одному богу известно, ваша честь, на что только не приходится нам идти ради корки хлеба!

Пока Тарара все это говорил дрожащим от волнения голосом, со слезами на глазах и прижимая к груди сцепленные в пальцах руки, в зале гремел неудержимый хохот, а многие просто корчились от смеха. Но даже сквозь этот смех председательствующий сумел уловить, что подсудимый своим заявлением придал делу новый, неожиданный для него оборот. Понял это и молодой адвокат, который увидел, как разом рушилась вся придуманная им система защиты. Он повернулся к обвиняемому и стал делать ему предостерегающие знаки.

Но было слишком поздно. Председательствующий, неистово потрясая колокольчиком, задал подсудимому вопрос:

– Так вы признаете, что знали о связи вашей жены с кавалером Фьорика?

– Синьор председатель, – вмешался защитник, вскочив с места, – извините… но так я… так я…

– Что так, так?.. – прервал его окрик председательствующего. – Я же обязан немедленно все уточнить!

– Я протестую против вашего вопроса, синьор председатель!

– Протестовать вы не имеете никакого права, синьор адвокат! Допрос веду я!

– В таком случае я слагаю с себя обязанности защитника.

– Сделайте одолжение… Нет, неужели вы это серьезно? Раз подсудимый сам признает…

– Нет, позвольте, позвольте, синьор председатель! Подсудимый еще ничего не признает. Он только сказал, что, по его мнению, во всем виновата синьора Фьорика, которая устроила скандал перед самым его домом.

– Допустим! Но на каком основании вы мешаете мне спросить подсудимого, знал ли он о связи своей жены с Фьорика или нет?

В ту же секунду из зала посыпались предостерегающие Тарара возгласы и знаки. Председательствующий пришел в бешенство и снова пригрозил очистить зал.

– Подсудимый Ардженту, отвечайте: вы знали о связи вашей жены с кавалером?

Смешавшийся, сбитый с толку, Тарара покосился на защитника и обвел глазами зал.

– Должен ли я… сказать «нет»? – вопросительно пробормотал он наконец.

– Болван! – крикнул из задних рядов какой-то старик крестьянин.

Молодой защитник стукнул в сердцах кулаком по скамейке и пересел на другое место.

– Говорите всю правду, это в ваших же интересах! – обратился к Тарара председательствующий.

– Ваша честь, я и так говорю чистую правду, – начал Тарара, на этот раз прижав к сердцу сразу обе руки. – А правда вот она в чем: все было так, как если бы я ничего не знал! Потому как дело это – да, ваша честь, я обращаюсь к синьорам присяжным, – потому как дело это, синьоры присяжные, было тайным и, значит, никто не мог сказать мне в лицо, что я о нем знал. Я говорю так, синьоры присяжные, потому как я человек простой, неученый. Что может знать бедняк, который обливается потом на полях с понедельника рано утром и до субботы поздно вечером? Такая беда может приключиться со всяким! Конечно, вот если б кто подошел ко мне в поле и сказал: «Тарара, гляди, твоя жена путается с кавалером Фьорика», – мне не оставалось бы ничего иного, как взять топор, побежать домой и размозжить ей голову. Но никто, ваша честь, не приходил и не говорил мне такого; а я на всякий случай, когда мне случалось вырваться домой на неделе, всегда кого-нибудь посылал предупредить жену. Говорю это к тому, ваша честь, чтобы вы поняли, что я никому не желал зла. Мужчина есть мужчина, ваша честь, а женщина есть женщина. Оно, конечно, мужчина должен понимать, что женщина так уж устроена, что не может не изменять, даже когда она вовсе не остается по целым дням одна, то есть я хотел сказать, когда ее муж и не пропадает на работе по целым неделям; но ведь и женщина должна уважать мужчину и понимать, что он не может позволить кому попало плевать себе в лицо, ваша честь! Есть вещи… которые, ваша честь, – я обращаюсь к синьорам присяжным, – есть вещи, синьоры присяжные, хуже плевков – они режут глаза! И мужчина не может их сносить! Я, синьоры, готов поклясться, что эта несчастная всегда уважала меня; хоть и то верно, что я в жизни не тронул у нее волоска на голове. Все соседи могут это подтвердить! При чем тут я, синьоры присяжные, если эта синьора, храни ее бог, примчалась… Вы, ваша честь, велели бы позвать сюда эту синьору, и уж я бы с ней поговорил! Нет ничего хуже, – я обращаюсь к вам, синьоры присяжные, – нет ничего страшнее крикливых баб! «Если бы ваш муж, – сказал бы я этой синьоре, будь она тут сейчас передо мной, – если бы ваш муж спутался с незамужней, то ваша милость могли бы скандалить сколько душе угодно, потому как никто от этого не страдает… Но по какому праву вы, ваша милость, пришли досаждать мне, человеку тихому и спокойному, который никогда не совал нос в чужие дела, который никогда не хотел ничего ни видеть, ни слышать; который, синьоры присяжные, без шума, с утра до позднего вечера добывал свой хлеб с мотыгой в руках? Для вашей милости это веселая шутка, – сказал бы я этой синьоре, будь она сейчас тут, передо мной. – Что значит для вас этот скандал, ваша милость? Пустяк! Одна забава! Через два дня вы уже помирились с мужем. А подумали вы, ваша милость, что тут замешан еще один муж? Что этот муж не может позволить плевать себе в лицо, что этот муж должен что-то сделать? Если бы ваша милость сперва пришли ко мне и все, как есть, рассказали, – я бы ответил: „Бросьте, синьора! Мы же мужчины! Мужчина, дело известное, от рожденья охотник! Что вам за дело до грязной крестьянки? Кавалер, ваш муж, привык с вами к тонкой французской булке; так не перечьте ему, если изредка ему придет охота побаловаться коркой крутого черного домашнего хлеба!“» Вот как сказал бы я ей, синьор судья, и тогда, быть может, не произошло бы того, что, видит бог, к сожалению произошло только по вине этой синьоры.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю