355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Луиджи Пиранделло » Итальянские новеллы (1860–1914) » Текст книги (страница 28)
Итальянские новеллы (1860–1914)
  • Текст добавлен: 17 июля 2017, 20:30

Текст книги "Итальянские новеллы (1860–1914)"


Автор книги: Луиджи Пиранделло


Соавторы: Габриэле д'Аннунцио,Эдмондо Амичис,Антонио Фогадзаро,Джероламо Роветта,Альфредо Ориани,Луиджи Капуана,Доменико Чамполи,Сальваторе Джакомо,Джованни Верга,Матильда Серао
сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 50 страниц)

II

Наступила ночь, светлая, как лик луны; можно было сосчитать все колосья на милю в окружности; и Наччо, сын тетушки Теклы, вернулся на сжатое до половины поле Морайолы и начал так махать серпом, как будто только что поднялся со своего тюфяка. Он жал, потом связывал колосья в снопы и скирдовал их. На всем обширном пространстве яростно лаяли собаки, смолкая иногда, чтобы набрать воздуху в легкие; какой-нибудь петух в далеком курятнике начинал кричать, и через некоторое время еще дальше откликался другой. Ночные сторожа на соседних полях, услышав шорох колосьев на поле Морайолы, поднялись с вилами наперевес, чтобы наброситься на похитителя снопов, но затем, перекрестившись, улеглись снова, продолжая разговор и зевая:

– Смотри-ка на ведьму – сегодня суббота, спаси нас господи, а она работает. Наверное, ей сам черт помогает, чтоб он ее задушил!

– Вот из этой самой пшеницы, собранной в полночь, она наделает ядовитых блинов, чтобы вгонять в чахотку младенцев.

– И привораживать красавиц.

– Если так, то я не прочь от этих блинов!

– Еще бы, для Морайолы!

– Ну, для нее их не нужно… Она общее достояние.

– Услыхал бы тебя Наччо…

– Верно. Но уж он-то, я думаю, съел немало этих блинов.

– Влюбился, как дурак, как воробей в мае…

Но Наччо не слышал их и продолжал работать. Весь день он мучился от безумной жары, которая, казалось, высушила у него даже белки глаз; на закате солнца у него уже не было сил, он не мог даже поднести хлеб ко рту; но, выпив полфиаско винца и сполоснув лицо, он вспомнил, что спать нельзя, потому что некому будет сжать поле Морайолы, если он как мертвый повалится под изгородь; он тихонько удрал и теперь весело работал за четверых. Завтра она будет довольна, когда увидит, что земля на поле словно выбрита, и сразу догадается, что это он, и полюбит его еще больше. Жаль, что работы немного! Да ведь ее мать, эта проклятая ведьма, способна сжечь всю эту благодать, если узнает, что он тут приложил руку. И с терпким наслаждением человека, делающего что-нибудь назло, он наклонялся грудью над колосьями и низко срезал их до второго узелка на стебле, порой резким движением вырывая пшеницу с корнями. Так он работал, не думая о работе, потому что мысли его были не здесь, а в хижине Морайолы, которая довела его до того, что он теперь похож на отощавшего пса, которая в его объятиях замирала от наслаждения. И он снова вспоминал, как же так случилось, что он оказался пленником, словно буйвол, схваченный за рога, который больше не может освободиться. Всему виной покойник отец: упрям был, хуже мула, и хотел, чтобы все делалось как в старые времена, когда звери умели разговаривать, – блажен, кто их понимал. Так вот: в один прекрасный день отец – Наччо тогда был еще ребенком, несмышленышем – захотел женить его на дочке Рику Палены, с которым он носился как с писаной торбой, потому что тот был богат. Устроили дурацкий праздник: под звуки барабанов, кастаньет и дудок поехали на ослах до самой церкви. Там священник благословил Наччо и Марию Грацию как больших, и с этого дня они стали мужем и женой, не понимая, что это значит. Конечно, это была мерзкая шутка, потому что сердце Наччо не тянуло его к Марии Грации; еще в детстве они царапались, как кошки, а когда подросли бросались камнями, сталкивали друг друга в канавы, дрались и возвращались домой в изодранном платье, с красными глазами и с ненавистью в сердце. Родители снова сводили их, пытались примирить: куда там! Ничего подобного. На людях они от злости даже не смотрели друг на друга, но, оставшись наедине, принимались обмениваться пинками, тумаками, укусами и тому подобными гостинцами. Наччо почти всегда побеждал; однажды он дотащил девочку за косы до самого фонтанчика и окунул ее головой в воду, словно желая утопить. С этого дня Мария Грация убегала от него и дрожала при встрече; однажды, когда, после отчаянного бега по равнине через пастбище, он догнал ее, она разразилась слезами, глядя на него с ужасом. Наччо тогда ничего ей не сделал, но стал так выкручивать себе руки, будто хотел их сломать. Подрастая, Мария Грация делалась все худее и безобразнее; в пятнадцать лет она была высока и суха, как безлистый тополек. Глаза у нее были какие-то желтые, обведенные свинцовыми кругами, и вечно мокрые; волосы рыжие, как метелки кукурузы. Под юбкой у нее были только кожа да кости. «Она спотыкается на ходу!» – говорил Наччо, напуганный ее костлявыми ручищами и ногами как у гусыни. Теперь они больше не дрались, но смотрели друг на друга враждебно, хотя Мария Грация порою, оставшись одна, плакала, показывая длиннющие лошадиные зубы и раздувая зоб, который у нее увеличивался с каждым днем. Наччо стал сильным и красивым; девушки заглядывались на него – они так бы его и съели! – а замужние женщины охотно останавливались с ним в укромных уголках леса. Ему это ужасно нравилось, особенно когда Мария Грация могла это видеть: тогда она убегала, размахивая руками и ногами, как огромный паук, и, забившись в коровьи ясли, рвала на себе волосы и царапала себе лицо. Потому что теперь она любила этого разбойника, любила так, что умерла бы от радости, если бы он ее поцеловал; она стала бы его рабой, ползала бы у его ног, как собака, целовала бы ему руки, если бы он ее бил; но Наччо просто глумится над ней, презирает, убивает ее постепенно! Святая мадонна! Что же это за лихорадка, которая пожирает ее, что это за мучительная страсть, которая сжигает ее тело и толкает в объятия того, кто ее отвергает! Она страдала, как человек, которому под ногти забились колючки. И когда ее отец Рику Палена сказал, что настало время выйти за Наччо по-настоящему, она почувствовала, как волна крови прихлынула ей от сердца к мозгу, и едва не сошла с ума. Наччо, в свою очередь, позволял своему отцу ворчать и готовить свадьбу. Ему-то что за дело? Так хочет старик; старик умер бы от горя, разбил бы свою седую голову о скалы, если бы Наччо сказал ему «нет»; ну так пусть себе вода и катится по скату! На свете есть столько женщин, более красивых, чем Мария Грация, Что ему нетрудно порадовать папашу Матео, а потом оставить его в дураках. Что за проклятый старик! «В восемнадцать лет, – кричал он, – пора уже произвести на свет новую плоть. Для бедняков сыновья – все равно что для синьоров лошади: чем их больше, тем лучше! Поторопимся, Наччо; я не хочу умереть без внуков!» И он готовил сыну громадную кровать, такую высокую, что на нее надо было залезать со стула, и приказывал побелить известкой закопченную комнатку, в которой сам спал пятьдесят лет, и хлопотал со свадьбой, в то время как Наччо развлекался в лесу, с риском сломать себе шею объезжая лошадей и утешая пастушьих жен, мужья которых ушли в Апулию.

Однажды, – Наччо хорошо помнил этот день, – он поднимался с вилами на гору, чтобы набрать хворосту, как вдруг на полпути услышал отчаянный крик. Он взглянул вверх и увидел, что оттуда катится кувырком большая вязанка ветвей. Наччо широко расставил ноги и с вилами наперевес стал ожидать ее; ему в самом деле удалось перехватить вязанку и остановить ее стремительное падение. Через минуту он увидел, что сверху спускается красивая девушка, страшно взволнованная, с топором за поясом и с распущенными косами. Увидев, как он, выпрямившись на краю пропасти, удерживает могучей рукой вязанку, девушка на мгновенье остановилась, не смея подойти: ведь это был Наччо, тот ужасный Наччо, который погубил столько сердец и которого она, сама страшась этого, втайне любила. Наччо сделал ей знак рукой:

– Эй, Морайола, это, верно, твоя вязанка?

Морайола почувствовала, как у нее забилось сердце.

– Моя, конечно, – просто ответила она, подходя к нему.

Наччо взглянул в ее огромные черные глаза и медленно сказал:

– Хочешь, я донесу вязанку до опушки?

– Мы с тобой не муж и жена. Это мужу и жене впору так нежничать.

– А разве мы не могли бы быть мужем и женой? Ты бы пошла за меня, скажи?

Морайола стала красной, как земляничное дерево; потом решительно сказала:

– Отдай мне сейчас же вязанку; а все эти глупости можешь рассказывать зобастой Марии Грации.

Наччо положил вязанку ей на голову и, когда она стала удаляться, догнал ее, схватил за талию, положил руку на ее грудь, выпиравшую из корсажа, быстрым движением нагнулся и пламенно поцеловал в щеку.

Это был первый поцелуй из тех бесчисленных, которыми они обменялись потом, встречаясь в лесу, в долине, в ущельях; у них хватало и времени и охоты на то, чтобы свиваться в яростных, долгих объятиях, как змеи в мае. Морайола совсем потеряла голову; она знала, что Наччо – муж Марии Грации, но это было ей все равно: она была счастлива, обнимая его в кустах, в темных пещерах, ночью в хлеву. Когда она обхватывала его шею своими сильными мускулистыми руками, она уже не могла отпустить его, и ей хотелось стать его собственной плотью или раствориться совсем в томительном наслаждении, которое с каждым днем делало ее все более безвольной. Наччо тоже бросил других женщин: Морайола стоила их всех, вместе взятых; может быть, она приворожила его каким-нибудь питьем из тех, что готовила ее старуха мать, деревенская колдунья; ему нужно было видеть ее каждый день, и говорить, и повторять ей, что она необходима ему, как хлеб, дорога, как жизнь. Когда умирающий старик приказал ему жениться на Марии Грации, он согласился, чтобы тот не умер нераскаянным грешником; но молодая жена проплакала всю ночь, ожидая его, в то время как на улице гости и родичи распевали веселые песни, полные коварных намеков, суля супругам несколько дюжин сыновей. Наччо провел эту ночь, утешая Морайолу, которая хотела задушить зобастую собственными руками; и под конец так хорошо ее утешил, что почти заставил забыть, что сам женат на другой.

Когда отец умер, не изведав счастья быть окруженным внуками, Наччо почти совсем перестал видеться с женой, хотя и не обращался с ней плохо; он даже жалел эту рыжую, с ее желтыми глазами, вечно полными слез, – но к чему было это, если он все равно не мог хоть сколько-нибудь любить ее? Чтобы она не говорила, что он проедает ее приданое, он нанимался в поденщики, как нищий, и полол, колол дрова или косил, в зависимости от времени года, получая за работу горшок гороху или буханку желтоватого хлеба, а ночью спал в хлеву на охапке сена или тихонько уходил к Морайоле, стараясь, чтобы его не заметили даже звезды. Мать Морайолы ничего об этом не знала, но деревенские трещотки даже сложили песню:

 
        Цветик фиалки,
К Морайоле Наччо, муж твой, уплывает,
О Мария Грация, тощая как палка.
 
 
        Цветик лимона,
Давишься ты злобой, как твоя собака,
С Морайолой Наччо тешится влюбленный.
 
 
        Цвет мака алый,
На алтарь мадонны положи ты косы,
Морайола Наччо твоего украла.
 

Конечно, то была зависть; но зависть лопнула, как жаба, – так ей и не удалось разлучить влюбленных, ибо Наччо был парень крепкий, как дуб, а Морайола уцепилась за него, как плющ за тополь.

В тот день, когда старая колдунья нашла ее полумертвую на поле и отнесла в дом, она не сумела выжать из нее ни слова. Морайола была не в себе, словно оглушенная, и болтала – такой вздор, что даже мертвый бы рассмеялся; целый день она оставалась в постели, и даже прикосновение простынь было для нее невыносимо. Когда наступила ночь, старуха заперла девушку снаружи на два оборота ключа и сама пошла в горы нарвать кое-каких трав для лекарства, которое вернуло бы ее к жизни. Наччо в это время жал пшеницу при свете луны, думая о своей истории и чувствуя сильнейшее желание узнать, как себя чувствует Морайола. Если б не было в живых этой зобастой рыжухи, она была бы сейчас с ним, в его доме, он был бы около нее, прикладывал бы лед к ее телу, чтобы освежить ее… А вместо этого он должен так мучить свою душу; и ее он тоже мучит, эту костлявую, которая вечно плачет. И он работал не покладая рук, отчаянно торопясь. Наконец он собрал все снопы, сложил их в скирд и придавил его сверху большими камнями, чтобы его не могли разметать ни ветер, ни воры. Потом, утерев пот, с серпом за поясом, с сонными и налитыми кровью глазами он направился к хижине Морайолы, готовый задушить старуху, если та помешает им увидеться.

Но хижина была погружена в сон; дверь, запертая на цепь снаружи, внушила ему мысль, что старухи нет дома. «Верно, отправилась верхом на метле в Беневентские орешники», – подумал он и бросился к открытому окошку. Лунные лучи образовали в нем светлый квадрат, в середине которого резко обозначилась черная тень Наччо; он помедлил немного, прислушался, потом спрыгнул в комнатушку и ощупью добрался до тюфяка Морайолы. В ослепительно белом лунном сиянии, проникавшем снаружи, он увидел девушку: она лежала навзничь на своей постели из кукурузных листьев, скрестив руки под головой, широко раскрыв глаза, издавая при каждом вздохе слабые стоны. Наччо не мог произнести ни слова; его била дрожь; две горючие слезы блестели на его ястребиных глазах.

– О Морайола, как ты себя чувствуешь?

Морайола обхватила его шею горящими руками, и так, сплетенные в одно тело, они оставались долго-долго, как вдруг на улице зазвучали струны колашоне[101]101
  Колашоне – старинный музыкальный инструмент вроде лютни.


[Закрыть]
и в глубочайшей тишине ночи полился мужской голос, в котором слышались последнее грустное прощание и невысказанная мольба.

– Это Мео Тану! – вскричал Наччо, вырываясь и хватаясь за нож.

Морайола тоже поднялась, поцеловала его в губы и тихонько сказала:

– Он завтра уходит в солдаты; что тебе до него?

Наччо не ответил; пение стало стихать, прерываться, оно уже походило на рыданье под разбитые, дребезжащие звуки инструмента. Затем наступила полная тишина, и в самую середину комнаты влетел букет свежих цветов, перевязанный красной лентой. Морайола инстинктивно нагнулась, чтобы поднять его; Наччо презрительно наступил на цветы ножищей, как наступил бы на голову самого Мео. Девушка подумала:

«Бедные цветы!»

И мысль ее обратилась к тому бедняге, который уезжал и, может быть, не вернется больше.

В эту минуту на улице засвистели брошенные камни и послышалось кудахтанье старухи, которая, спускаясь с горы, услыхала прощальную песню, обращенную к дочери.

Когда мать вошла в дом, Морайола по-прежнему лежала навзничь на своем тюфяке… Наччо улизнул через окно.

III

Жатва закончилась, и поле было голо, как вершина горы. В последний день, когда даже самые медлительные наконец поставили скирды, надо было перевезти весь хлеб на деревенский ток для обмолота; поэтому у каждой изгороди, у каждой межевой ограды стояли телеги, ручные тачки, ослы, мулы, быки, иногда даже коровы, впряженные в ярмо. В ушах и в седлах ослов, между рогами быков, в волосах крестьян и в косах крестьянок торчали пучки колосьев, так что приятно было посмотреть; бедные люди звали друг друга на помощь, торопясь затянуть ремешки, погрузить снопы, чтобы быть наготове, когда нужно будет отправляться.

Солнце садилось за горой, и воздух становился свежее; с горных высот спускались ветерки, пахнущие мятой, и капризно пробегали по черным и белокурым косам девушек, по волосатым спинам крестьян, по телегам с хлебом, выстроившимся длинной вереницей по одну сторону дороги; вдали, за легким сероватым туманом долины, еще не видно было сигнала отправления; надо было ждать и быть наготове.

Наконец вся дорога заговорила, зашумела; вдали появилась первая телега, за ней другая; так постепенно вслед за теми, кто жил на дальнем конце деревни, двигались те, кто жил ближе. Всего было более пятидесяти телег; за ними, впереди их и рядом с ними двигалась большая, разноцветная веселая толпа; радость была во всех взорах, во всех улыбках; казалось, люди говорили: «Это хлеб на зиму; ну вот, мы работали, мучились, а теперь мы хотим веселиться».

Когда все телеги собрались на току, скирды снова выстроились в круг; в это время девушки, усевшись на землю и подавая друг другу лучшие колосья, плели из них венок с красной ленточкой. Они смеялись, как сумасшедшие, подталкивали друг друга локтями, плечами, опрокидывались на землю, показывая обнаженные шеи и выпуклые груди; среди них были девушки смуглые, высокие, мускулистые, с белоснежными зубами и косами, как вороново крыло, и белокожие, испещренные веснушками, с волосами цвета пеньки, и рыжие, с синими как небо или темно-серыми глазами, крепкие и могучие. Юноши, тоже укладывавшие снопы, глядели на них с жадностью и воровато обменивались между собой плутовскими взглядами.

Морайола, разгрузив свою тележку и сложив скирд, присела на землю, ожидая свою мать. Поставив локти на колени и спрятав в ладонях лицо, она думала о том, как все было в прошлом году, когда венок из колосьев по общему единодушному приговору достался ей и ее провозгласили королевой жатвы. А в этом году кто знает? Конечно, ей не быть королевой, потому что она любит Наччо и подруги ей этого не прощают; даже старики смотрят на нее как-то особенно, точно желая заглянуть в ее сердце, чтобы увидеть, что там кроется. Э, что ей до того? Лишь бы Наччо принадлежал ей! Пусть будет королевой другая…

Между тем время не проходило даром: на ток прибыли синьоры, чтобы повеселиться на празднике; дудки издавали пронзительнейшие звуки, заглушая стук десятка барабанов, щелканье кастаньет, жалобу волынок; постепенно музыканты и крестьяне собрались вокруг девушек, заканчивавших венок; мальчишки шныряли под ногами стариков, под юбками матерей, толклись между девушками; пухлый священник, беря понюшку табаку, подмигивал самым хорошеньким; синдако, поддерживая руками свое брюхо и короткие штаны, смеялся, тряся жирным двойным подбородком, составлявшим разительный контраст с истощенным обезьяньим лицом школьного учителя. Вдруг одна из девушек подняла над толпой великолепный венок из колосьев, крича:

– Королева! Королева!

Дружный хор юношей ответил:

– Морайола! Где Морайола?

– Нет, нет! – раздались пронзительные крики нескольких старых потаскух. – Морайолу – нет! Это был бы позор!

– Морайола! Морайола! Сюда! – настаивали юноши.

Старушонки выли:

– Нет, нет! Морайола – грязная, гнусная, мерзкая!

И они преграждали путь толпе, подвигавшейся к девушке, чтобы отдать ей венок, а та по-прежнему сидела неподвижно, закрыв лицо руками, словно дело шло не о ней. Тут появился Наччо; двумя толчками локтей и одним сердитым взглядом он распугал старых ведьм и закричал вместе со всеми:

– Да здравствует Морайола! Морайола!

Тогда Морайола поднялась. Она была прекрасна, по-настоящему прекрасна. Она повела вокруг соколиным взглядом, встала на колени, чтобы священник надел ей на голову венок, дала поцеловать себя подругам и, выпрямившись во весь рост, с золотыми колосьями на черных волосах, раздувая ноздри, сомкнув губы и сжав кулаки, под рукоплескания, поздравления и приветственные клики, долетавшие до облаков, двинулась, окруженная толпой, к середине поля, где были заготовлены бочки вина и пшеничные лепешки.

И тут начался праздник. Стаканы звенели, и смех грохотал, как в аду; синдако и священник весело пили вместе со всеми; девушки подталкивали друг друга, расплетая косы для танцев; парни дули во флейты, ударяли в барабаны, пытались играть на волынках или засучивали рукава рубах, словно приготовляясь бороться. Неожиданно несколько крестьянок с распущенными по плечам волосами стремительно завертелись вокруг Морайолы, плясавшей – тарантеллу со священником, который, пыхтя и обливаясь потом, размахивал руками и ногами под бурю смеха и криков. Вслед за этой первой парой в пляс пустились и другие, круг распался, и вскоре весь ток был охвачен каким-то безумием. Мелькали руки и ноги, стучали подошвы, щелкали пальцы, все вертелись и неслись друг за другом, не догоняя никогда; косы девушек, развеваемые вечерним ветром, издавали невыразимо сладострастное благоухание, глаза дико сверкали в последних лучах красноватого заката; в движениях, прыжках, криках было что-то гротескное, внушавшее страх.

Стоя за кучей снопов, Мария Грация смотрела на всех этих людей, скрестив руки и стиснув зубы; налитыми кровью глазами она смотрела на Морайолу и Наччо, которые пили из одного бокала и хохотали, как сумасшедшие. Ее лицо казалось зеленым пятном среди золотистых колосьев. Но она недолго продержалась на ногах: сначала она присела на корточки, потом легла ничком и, упершись подбородком в землю, продолжала смотреть, как тигрица, выслеживающая добычу; она следила за каждым их движением, за каждой улыбкой; и когда ей казалось, что она различает сказанное шепотом нежное слово или сорванный тайком поцелуй, она судорожно вонзала ногти в землю или кусала высохшую сорную траву, щекотавшую ей подбородок. Ей сказали, что Морайола умрет от тифа, и за эту милость она обещалась пойти босиком к чудотворной мадонне, три раза вылизать языком церковь во всю длину и целый год спать на голой земле; потом, больше надеясь на дьявола, она пообещала отдать ему свою душу, если соперница умрет; семь раз она вызывала его при погашенных огнях и под открытым небом, но напрасно: та поднялась с постели, по-прежнему стройная и красивая, как кустик цикуты, и опять высасывает кровь ее мужа, который теперь никогда не приходит домой. Эта проклятая ведьма – ее мать, которая сидит тут около своего скирда, конечно дала дочке любовный напиток, чтобы приворожить Наччо. О, она много чего знает, эта старуха, которая живет среди жаб и ящериц, среди сов и черепов; а все-таки никто ее не убьет, потому что все ее боятся. И вот теперь она, Мария Грация, лежит здесь покинутая, и даже слезы больше не льются из ее глаз, и на днях ее найдут мертвой, как бешеную собаку, – она сама растерзает свое тело; а та, другая, в это время тешится и хорошеет, погрязнув в смертном грехе. И, думая об этом, Мария Грация замышляла сотни самых страшных планов мщения: сжечь их обоих живьем в сарае для соломы или подстеречь соперницу в лесу и зарезать ножом, который она, Мария Грация, всегда носит при себе вместе с кусочком покрова мадонны. Потом она начинала роптать на бога, который сделал ее такой уродливой и который не наказывает этих негодников; у нее подкатывал комок к горлу, леденящая дрожь пробегала по телу, лицо вспыхивало, а вокруг все шумнее разгоралось и кипело веселье. К музыкантам пришло подкрепление: десятка два старух, растрепанных как ведьмы, ударяли в кастрюли, горшки, корыта, котелки ключами, цепями, уполовниками и пестиками, производя адский шум; вино ударяло в голову; пары, которые поначалу жеманились, теперь бросались в круг и, задыхаясь, выделывали сумасшедшие прыжки, удивительнейшие повороты, переходившие в неописуемые движения бедер, грудей, ног и рук, – и все это сопровождалось завываньем, криками, стонами, сливавшимися в звуки, которые казались голосами всех животных земли. Весь этот страшный шум при неверном свете умирающего заката вызывал у зобастой головокружение и какие-то неизъяснимые судороги; она то садилась на корточки, застывая как змея, то вытягивалась на земле, дрожа, словно у нее был сломан хребет, то извивалась, как угорь; а Наччо все плясал и плясал без устали, то пропадая в толпе, то опять появляясь, чтобы через минуту исчезнуть снова, и не отходил от Морайолы, запыхавшейся, встряхивавшей гривой волос и казавшейся пьяной от вина и веселья. Ее мать, прикорнувшая под снопами, глядела на дочь своими зеленоватыми глазами и усмехалась беззубым ртом. «Она тоже с ними в сговоре, конечно, – думала зобастая. – Теперь эта ведьма уже не бросается камнями; она довольна, она готовит мне смерть, чтобы увидеть дочку замужем». И Мария Грация клочьями рвала свои рыжие волосы. А старуха в это время, быть может, унеслась мыслями в другие времена, когда покойный папаша Матео, отец Наччо, ладил с ней вот так же, как теперь его сын с Морайолой, и заставил ее наделать столько глупостей, что в них не исповедаться, рассказывай хоть семь лет и семь дней подряд. А этот разбойник Наччо – вылитый отец. Но тут обнаруживалась великая тайна, скрытая даже от воздуха, который проникает до самого сердца, – и скрытая уже много-много лет: Наччо не был найденышем, которого папаша Матео приютил, потому что у него не было детей: Наччо был ее собственным сыном, которого она подбросила. А после того как папаша Матео выгнал ее пинками в живот, она сама вышла замуж. Кто поверил бы в это теперь? Теперь ее называют ведьмой, потому что она огрубела, одичала от горя, от голода и непосильной работы и ненавидит всех, даже родную дочь; но когда-то, когда-то… Что за веселые то были деньки в густых виноградниках, в мшистых пещерах, под зелеными изгородями! Кровь притягивает их, этих юнцов, они любят друг друга, но это ничего! «Со временем, – думала она, – когда-нибудь они узнают, кто они такие, и все переменится… А кроме того – Наччо женат на Марин Грации; а дочка не такая уж безмозглая, чтобы наделать глупостей…»

Тем временем головокружительная пляска на минуту прекратилась, и все столпились вокруг Наччо и Морайолы; инструменты издавали жалобные, нежные, протяжные звуки; парень, ничком лежавший на земле, пел, устремив глаза на девушку, которая стояла над ним подбоченясь, но казалась растроганной; то была протяжная любовная песня, полная любовной нежности, и девушка отвечала на нее, как эхо, стесненное слишком узкой долиной. Вдруг хор подхватил припев, отбивая такт руками и ногами, и Наччо начал танцевать; он ползал, как змея, подпрыгивал, как кошка, мчался то направо, то налево, не отрывая взора от глаз Морайолы, которую он преследовал и которая уклонялась изящными, хороню изученными движениями, играя передником и косами; оба были как влюбленные звери в свадебные майские дни. Напряжением мышц, нежными взглядами, трепетом тела их танец выражал то кипучую страсть, то сладострастное томленье, то дикие порывы, и толпа глядела на них с молчаливым восхищением. Наччо тряс головой и руками, топал ногами, испускал короткие соколиные крики; Морайола, медлительная, легкая, дерзкая, возбуждала его, убегая, хлеща его по лицу волосами, заставляя волчком кружиться в такт музыке, которая то стонала, как ветер в опустевшем доме, то выла, как буря на горных вершинах. Наконец Наччо, по-видимому, устал: он бросился на землю и опять запел жалобную песню, похожую на рыданье. Морайола кружилась вокруг него; она задевала его юбкой, она смеялась над ним, показывая свои белоснежные зубы и обнаженную шею… И вдруг скачком тигра он бросается на нее, обхватывает ее бедра, кричит, как орел, схвативший добычу; он держит ее, она принадлежит ему. Инструменты удваивают шум, все опять пускаются в пляс, и стремительное кружение начинается снова; а влюбленные, обняв друг друга сильными руками за талию, не только не сдаются, но еще прибавляют жару. Наччо потерял голову, он покрывает поцелуями голое плечо Морайолы, и никто не обращает на это внимания.

И тут в обезумевшую толпу врывается зобастая – растрепанная, бледная, потрясающая острым ножом; она подбегает к ненавистной паре, которая пляшет и смеется; она уже наносит удары, ослепшая от любви и бешенства, когда Наччо железными пальцами стискивает ее руку и, так как она отбивается, отбрасывает ее назад толчком, от которого она валится навзничь. Она пытается встать; тяжело дыша, она поднимается на колени, с отчаянием протягивает руки к мужу и к сопернице и падает лицом вниз, обливаясь кровью.

Инструменты еще визжали, заглушая крики ведьмы, в отчаянии звавшей свою дочь, а Наччо и Морайола, обнявшись, уходили все дальше и дальше по широкому темному полю.

Перевод Р. Зевиной

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю