355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Луиджи Пиранделло » Итальянские новеллы (1860–1914) » Текст книги (страница 30)
Итальянские новеллы (1860–1914)
  • Текст добавлен: 17 июля 2017, 20:30

Текст книги "Итальянские новеллы (1860–1914)"


Автор книги: Луиджи Пиранделло


Соавторы: Габриэле д'Аннунцио,Эдмондо Амичис,Антонио Фогадзаро,Джероламо Роветта,Альфредо Ориани,Луиджи Капуана,Доменико Чамполи,Сальваторе Джакомо,Джованни Верга,Матильда Серао
сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 50 страниц)

Перевод Н. Рыковой
«Кошка»

В этот вечер Адриатика была темно-фиолетовой и прозрачной, как аметист: на глади моря не заметно было ни белых барашков, ни хотя бы единого паруса. Впрочем, далеко на горизонте виднелся целый рой прямых, остроконечных парусов, словно пламенем горящих в последних лучах заката на серебристом фоне неба под легким непрерывно изменяющимся узором облаков, казавшихся очертаниями мавританских домов и минаретов.

Тора шла вдоль берега, между дюнами, среди водорослей и обломков, выброшенных бурей, распевая франкавилльскую[103]103
  Франкавилла-аль-Маре – городок на Адриатическом море, в области Абруццы.


[Закрыть]
песню, дикую песню, в которой говорилось не о любви. Протянув последнюю ноту куплета, она некоторое время молча шагала, вдыхая полуоткрытым ртом легкий солоноватый ветерок, дувший с северо-запада, и слушая негромкий ропот прибоя да крик одинокой чайки, пролетающей в безграничном просторе. За нею трусила сучка с опущенным хвостом, беспрестанно останавливаясь, чтобы обнюхать очередной пучок водорослей.

– Сюда, Оса, сюда! – звала ее Тора, похлопывая себя по ляжке, и собака тотчас же стрелой устремлялась вперед, по песку, рыжему, как ее шерсть.

Но голос Торы услышал и Минго, который, сидя в вытащенной на берег рыбачьей лодке, вырезал из куска пробкового дуба поплавки для сетей. Сердце у него екнуло, ибо желтые глаза Торы, круглые, словно зрачки уснувшей рыбы, в одно прекрасное утро пронзили его насквозь. О, это утро! Он хорошо помнил его: стройная, высокая, вся озаренная солнцем, она ловила мелкую рыбу, стоя в зеленой, искрящейся золотыми бликами воде… Он проехал в своем баркасе очень близко от рыбачек, которые подняли крик. Тора смотрела вдаль, не прикрываясь ладонью от солнца. Кто знает, – не приковало ли потом ее взгляда острое крыло красного надутого сирокко паруса, который исчезал далеко в море?

– Сюда, Оса, сюда! – раздался снова, теперь уже совсем вблизи, веселый, звонкий голос, прерываемый громким лаем собаки. Минго, отбросив назад спустившиеся на глаза волосы, выскочил из своей лодки с проворством влюбленного ягуара.

– Тора, вы куда? – спросил он, и щеки его зарделись, как полевой мак.

Тора не ответила и даже не остановилась. Опустив голову, он двинулся вслед за ней. Сердце его колотилось, пылкие слова застряли в горле. Он опять слушал прерванную песню Торы, и все в нем переворачивалось от некоторых, особенно волнующих нот, которые возникали внезапно, словно громкие всплески волн в однозвучном рокоте прибоя.

У сосновой рощи Тора остановилась. Аромат хвои, острый, свежий, благодатный, ударил им прямо в лицо вместе с последними отсветами заката, пробивавшимися сквозь ветви сосен.

– Эй, Тора…

– Чего вы хотите?

– Хочу сказать вам, что все ночи напролет вижу ваши глаза и не могу заснуть.

В словах юноши звучала страсть столь бурная, а глаза горели таким отчаянием, что Тора даже вздрогнула.

– Уходи, уходи, – наконец вымолвила она и вместе со своей рыжей собакой скрылась между сосен.

Минго еще расслышал собачий лай, долетевший до него снизу, от мостика. Уныло смотрел он на вечереющий горизонт, где в сумерках можно было различить рыбачьи лодки, которые возвращались в залив.

Тора, прозванная Кошкой, отнюдь не была красавицей. Восхищение вызывали только ее желтые глаза, порою становившиеся зеленоватыми, – неподвижная лучистая роговица, ярко выделявшаяся на широком белке, – да еще короткие кудри цвета сухих листьев, отливавшие на солнце живым металлическим блеском.

Она жила одна на всем белом свете – у нее была только эта рыжая худая собака, вечно голодная как шакал, да еще песни, да море.

С раннего утра уходила она к морю и, стоя в воде, ловила мелкую рыбу. Она не выходила из воды даже тогда, когда усиливающийся прибой обдавал ее брызгами, мочил подоткнутую юбку и чуть ли не сбивал с ног. В эти мгновения, когда, предчувствуя бурю, чайки кружились над ее головой, Тора даже в своих лохмотьях являла дивное зрелище. После рыбной ловли она обычно пасла на лугах и на жнивье индюков, громко распевая и ведя долгие беседы со своей Осой, которая, сидя перед нею, терпеливо слушала и смотрела на хозяйку.

Впрочем, она не грустила. Правда, песни ее были протяжно-унылыми, странным ритмом своим напоминали бормотание египетских заклинателей, но она пела их как-то бессознательно, словно они не доходили до ее слуха, не затрагивали души. Она пела, глядя на облако, птицу, парус расширенными зрачками, в которых сквозило удивление, и все время без устали держа у песчаного берега свой маленький невод.

Другие рыбачки тоже пели. Но иногда ее песня, ее голос порождали в них чувство страха, одиночества, тоски. Они умолкали, склоняли опаленные солнцем головы, чувствуя, что колени их все больше коченеют в воде, а глазам становится все больнее от слепящих лучей солнца. Усталые руки их опускались, а песня Кошки замирала в истомленном зноем воздухе последним заклятием, последним рыданием.

Слова и взгляды Минго на мгновение смутили ее. Она не могла ничего понять, но ощущала глубоко в душе какую-то неясную тревогу, испытывала нечто вроде гнева против этого дерзкого белозубого, толстогубого парня.

Она остановилась у опушки, кликнула Осу и погладила ее по рыжей спине. Овладев собой, она вновь стала холодной, невозмутимой и снова запела.

Но однажды в августовский полдень она погнала стадо индюков в сосновую рощу, ища там тени, и нашла любовь.

Она стояла, прислонившись к стволу сосны. Веки ее смыкала сонливость, глаза подернула лучистая дымка. Кругом паслись индюки, зарывшись лиловатыми головами в траву, где кишели насекомые. Два из них вскочили на миртовый куст. Ветерок тихонько шуршал в зеленых кронах сосен. Вдали виднелся опаленный солнцем берег и бирюзовая полоса моря, испещренного белыми парусами…

Из-за деревьев появился Минго. Затаив дыхание, он стал постепенно приближаться, он подходил все ближе и ближе: его волшебница задремала, стоя и прижавшись к дереву.

– Тора!

Она вздрогнула, обернулась, уставившись на него своими круглыми, еще сонными глазами.

– Тора!.. – повторил Минго. Голос его дрожал.

– Чего вы хотите?

– Хочу сказать вам, что все ночи напролет вижу ваши глаза и не могу заснуть.

Теперь она, кажется, поняла. Она опустила голову к земле, словно прислушиваясь к чему-то или что-то припоминая. Эти самые слова она уже слышала, и голос был тот же, где слышала – она не помнит, но это было. Тора подняла голову: молодой, сильный парень стоял перед нею словно зачарованный, лицо его пылало, рот был полуоткрыт. Порыв ветра принес им аромат диких трав, сквозь искривленные стволы сосен бесчисленными искрами сверкала Адриатика.

– Эй, Минго! – раздался вдруг издалека чей-то громкий, резкий голос.

Он вздрогнул, схватил руку Торы, сжал ее изо всех сил и словно ошалелый понесся по песку обратно к баркасу, который ждал его, покачиваясь на волнах.

– Минго! – прошептала Тора каким-то странным голосом, не спуская глаз с латинского паруса, быстро убегавшего вдаль. Она засмеялась как ребенок; а возвращаясь и погоняя хворостиной сытых индюков, все время пела песню – живую, веселую, в ритме тарантеллы. А кроваво-красное солнце садилось за Монтекорно, среди туч, нагнанных внезапно налетевшим юго-западным ветром.

Но вместе с ветром в эту ночь налетел шторм, и волны с ужасающим ревом подступали к самым домам, а все несчастные жители побережья заперлись у себя, прислушиваясь к завыванию бури и моля пресвятую деву спасти вышедших в море рыбаков.

Одна только Кошка бродила в ночи, как дикий зверь, опустив голову, прорываясь сквозь бушующий вихрь, вперив во мрак свои желтые глаза, полные жестокой тревоги, и прислушиваясь, не донесется ли до нее человеческий вопль… Ничего. Сквозь шум бури слышался откуда-то издалека только бешеный лай Осы, отставшей от своей хозяйки.

А она все шла и шла к берегу. Ее ослепляли молнии, на мгновение выхватывая из мрака бушующее море и пустынный берег. Она подошла слишком близко к воде, одна волна настигла ее и сбила с ног, другая опрокинулась на нее и обдала холодной влагой. Тогда жизненный инстинкт взял свое: подгоняемая волной, наполнившей соленой горечью ее открытый для крика рот, корчась, как выброшенный на берег дельфин, она отчаянно впилась в песок, все время уходивший из-под ее ног и рук.

Под конец ей удалось устоять на коленях и выползти на четвереньках из кипящего прибоя. Она вернулась в свою хижину, промокшая, окоченевшая, стиснув зубы и обезумев от страха и любви.

К утру Адриатика успокоилась. Морская гладь казалась липкой, как нефть, на ней не виднелось ни единого паруса: в безмолвии моря было что-то беспощадное. Горе казалось, будто она пробудилась от тяжкого кошмара: душой ее завладело незнакомое чувство одиночества, она боялась темноты… Потом ее большие круглые глаза обрели прежний неподвижный взгляд уснувшей рыбы. Она все еще ходит с другими рыбачками на ловлю, где руки у нее ноют, ноги коченеют в воде, солнце печет голову. Песни ее все так же звучат и замирают в ослепительном и печальном просторе, доходя до самого сердца простых людей, которые тяжко трудятся ради куска хлеба, без надежды, без утешения, без отдыха. А над ними взад и вперед носятся стаи вольных чаек, приветственными криками встречая и бурю и ясную погоду.

Перевод Н. Рыковой
Тото

Он был похож да медвежонка, спустившегося сюда, на равнину, из какого-нибудь поросшего дубом ущелья Майелы: вечно замусленное лицо, черные взъерошенные, спадающие на лоб волосы, круглые, беспрестанно бегающие глазки, желтые как цветок плюща.

В летнее время он бегал по полям, воруя с деревьев плоды, обрывая ежевику на живых изгородях или швыряя камнями в спящих на солнце ящериц. Он издавал отрывистые хриплые крики, напоминающие лай пса, который томится на цепи в знойный августовский полдень, или неосмысленное бормотанье запеленатого младенца: бедняга Тото, он ведь был немой.

Язык ему обрезали разбойники. Он пас тогда хозяйских коров в низинах, поросших красным клевером и лупином, играл на своей камышовой дудочке да смотрел на облака, клубящиеся высоко над макушками деревьев, либо на диких уток, улетающих от непогоды. Однажды летним вечером, когда сирокко раскачивал дубы, а Майела, возвышаясь среди фиолетовых облаков, приняла какой-то причудливый вид, пришел Арап и с ним еще двое; они забрали пятнистую корову, а так как Тото поднял крик, отрезали ему пол-языка, и Арап сказал: «А теперь иди рассказывай, собачий сын».

Тото вернулся домой шатаясь, размахивая руками, а изо рта у него лила и лила кровь. Каким-то чудом он выжил и все время помнил Арапа: однажды, увидев, как его в наручниках ведут по улице солдаты, он швырнул ему в спину камень и со злобным хохотом убежал.

Потом он оставил старуху мать, которая жила в желтой хижине под каменным дубом, и сделался бродягой, босым, грязным, вечно голодным оборванцем, над которым измывались мальчишки. Но и сам он стал злым: порою, растянувшись на солнышке, он забавлялся тем, что умучивал до смерти ящерицу, пойманную в поле, или красивую золотую рыбку. Когда мальчишки допекали его, он злобно хрюкал, словно кабан, затравленный сворой собак. В конце концов он крепко отколотил одного из них, и с тех пор его оставили в покое.

Но одно существо хорошо к нему относилось – Нинни, его добрая, его прелестная Нинни, худенькая, большеглазая девочка с веснушками на лице и белокурыми кудряшками, спадающими на лоб.

В первый раз они встретились под сводами Сан-Рокко. Нинни, присев на корточках в уголке, уплетала кусок черствого хлеба. У Тото ничего не было: он стоял, жадно глядя на нее и облизывая губы.

– Хочешь? – тихонько спросила девочка, подняв на него огромные, ясные как сентябрьское небо, глаза. – У меня тут есть еще.

Тото улыбнулся, подошел к ней и взял хлеб.

Они молча ели. Порою глаза их встречались, и тогда они улыбались друг другу.

– Ты откуда? – прошептала Нинни.

Он знаками дал ей понять, что говорить не может, и, разинув рот, показал черный обрубок языка. В неописуемом ужасе девочка отвела глаза в сторону. Тото слегка дотронулся до ее руки; на глазах у него были слезы, он словно хотел сказать: «Не надо, не уходи, хоть ты будь доброй!» Но из горла у него вырвался лишь какой-то странный звук, от которого Нинни испуганно вздрогнула.

– Прощай! – крикнула она убегая.

Но потом они снова встретились и стали как брат и сестра.

Часами сидели они вместе на солнышке. Тото клал свою большую черную голову на колени Нинни и, словно кот, жмурился от удовольствия, когда малютка, запустив пальчики ему в волосы, рассказывала все одну и ту же сказку про волшебника и принцессу:

– Жил был король, а у него были три дочери. Самую младшую звали Звездочка, у нее были золотые волосы и глаза словно брильянты. Когда она проходила, все говорили: «Ни дать ни взять – мадонна», и падали на колени. В один прекрасный день она рвала цветы у себя в саду и вдруг увидела на дереве красивого зеленого попугая…

Убаюканный ласковым голосом девочки, Тото закрывал глаза и засыпал и во сне видел Звездочку. Слова все медленней и тише лились из уст Нинни, постепенно она замолкала. Шаркая волна солнечного света затопляла эту кучу лохмотьев.

Так провели они вместе много дней, делясь подаянием, засыпая прямо на мостовой, бродя по полям, среди отягченных гроздьями виноградных лоз, с риском, что какой-нибудь крестьянин не ровен час пальнет в них из ружья.

Казалось, Тото был счастлив. Иногда он сажал девочку себе на плечи и мчался во весь опор, прыгая через канавы, кусты, навозные кучи, пока, раскрасневшись как уголь в печке и громко хохоча, не останавливался под каким-нибудь деревом или среди тростника. Нинни, еле переводя дух, смеялась вместе с ним. Но если взгляд ее случайно останавливался на обрубке языка, судорожно бившемся во рту хохочущего Тото, она ощущала дрожь ужаса, пробиравшую ее до мозга костей.

Нередко бедняга немой замечал это и весь остаток дня грустил.

Но какой ласковый стоял октябрь!.. Вдалеке четко вырисовывались темные очертания гор на светлом фоне, где смешивались белый и зеленоватый тона, слегка подернутые лиловатой дымкой, которая, распространяясь все выше и выше, становясь все нежнее и нежнее, сливалась с лазурью небосвода. Нинни с полуоткрытым ротиком спала на сене, Тото, присев рядом на корточках, не сводил с нее глаз. В нескольких шагах от них находился камышовый плетень и два старых дуплистых масличных дерева. Отсюда, сквозь белый камыш и темную листву олив, небо казалось еще прекраснее.

Бедняга немой все думал, думал – кто знает, о чем? О Звездочке из сказки? Об Арапе? А может быть, о желтой хижине под каменным дубом, где одинокая старуха сидит за пряжей, тщетно ожидая его? Кто знает!

Запах сена как-то странно пьянил его: ему казалось, что по жилам его пробегают мурашки, он ощущал во всем теле легкую дрожь, в крови зажигалось пламя, охватывало мозг, и в мозгу вспыхивали странные образы, видения, лучистые очертания лиц, которые тотчас же исчезали, едва блеснув.

Случалось вам видеть, как загорается край жнивья?

Огонь только коснется коротких сухих стеблей, и они тотчас же загораются, краснеют, корчатся и с легким треском превращаются в мертвый пепел, а глаза ваши еще хранят отражение этого пламени.

Нинни ровно дышала, слегка запрокинув головку. Тото взял соломинку и слегка пощекотал ей шею. Девочка, не открывая глаз, со слабым стоном, похожим на вздох, пошевелила рукой, словно отгоняла муху. Немой подался назад и засмеялся, закрывая рот рукой, чтобы она не проснулась. Потом он встал, побежал к обочине дороги нарвать растущих там белых цветов, рассыпал их вокруг Нинни и склонился над нею так низко, что почувствовал на своем лице ее теплое дыхание. Он наклонялся все ниже, ниже и ниже, медленно, словно зачарованный, смежил веки и поцеловал ее в губы. Это прикосновение разбудило девочку, она вскрикнула, но сразу узнала Тото, раскрасневшегося, еще не успевшего открыть глаза, и засмеялась.

– Вот сумасшедший! – произнесла она своим голоском, напоминавшим порою звук мандолины.

Потом они часто приходили сюда, играли и катались на сене.

В одно ноябрьское воскресенье, около полудня, они стояли под сводами Сан-Рокко. В прозрачно голубом небе сияло солнце, заливая дома неярким нежным светом. В пронизанном этим светом воздухе плыл праздничный звон колоколов. С более отдаленных улиц города, словно жужжание из огромного улья, доносился неясный шум. Они были одни: с одной стороны – пустынная улица Гатто, с другой – вспаханные поля. Тото смотрел на цветущий плющ, свисавший из щели в красной кирпичной стене.

– Вот и зима наступает, – задумчиво сказала Нинни, взглянув на свои босые ноги и выцветшие лохмотья. – Пойдет снег, все кругом побелеет. Нам же негде погреться… А что, мама у тебя умерла?

Немой опустил голову, но тотчас же быстро поднял ее: блестящие глазки его уставились в дальний горизонт.

– Не умерла? Ждет тебя?

Тото утвердительно кивнул. Потом он стал делать и другие знаки, как бы говоря: «Пойдем в мой дом, он там, под горой; там будет и огонь, и молоко, и хлеб…»

Они шли и шли, останавливались на хуторах и в деревнях. Нередко голодали, нередко спали под открытым небом, под телегой, у дверей конюшни. Нинни страдала: лицо ее покрылось мертвенной бледностью, глаза потускнели, губы посинели, распухшие ножки были все в ссадинах. Глядя на нее, Тото содрогался от жалости. Чтобы ей было теплее, он даже снял с себя дырявую куртку и большую часть пути нес девочку на руках.

Как-то вечером они прошли уже больше мили, а жилья все не попадалось. На земле лежал снег толщиной в ладонь, северный ветер кружил снежные хлопья. У Нинни зубы стучали от лихорадки и стужи, она скорчилась на руках у Тото, как змейка. Ее сдавленные вздохи, казавшиеся предсмертным хрипом, острыми ножами вонзались в грудь бедного Тото.

Но он все шел и шел, чувствуя, как сердечко Нинни бьется у самого его сердца… Потом он перестал ощущать это биение. Маленькие ручки, обвившиеся вокруг его шеи, окоченели и затвердели, как сталь, головка свесилась набок. Он издал такой отчаянный вопль, словно в груди его что-то оборвалось. Потом еще крепче сжал в объятиях безжизненное тельце девочки и продолжал все идти и идти вперед по глубокой ложбине сквозь кружащиеся снежные хлопья, сквозь воющий ветер, неистово, неутомимо, словно голодный волк. Он шел и шел, пока не закоченели его мышцы, пока в жилах не застыла кровь. Тогда он упал ничком, все еще прижимая к груди трупик девочки. И обоих занесло снегом.

Перевод Н. Рыковой
Девственная земля

Дорога убегала вдаль под яростными лучами июльского солнца, ослепительно белая от горячей удушливой пыли, между живыми изгородями, покрытыми опаленной листвой и красными ягодами, между тощими гранатовыми деревьями и агавами в полном цвету.

По этой белизне трусило стадо свиней, поднимая огромное облако пыли. Сзади шагал Тулеспре, размахивая палкой над этой издававшей глухое ворчанье и хрюканье грудой темных спин, от которой шел острый мерзкий запах разгоряченных тел. Тулеспре, раскрасневшийся, весь в поту, понукал свиней, крича во всю свою пересохшую глотку. Иоццо, кобелек с черными пятнами, бежал рядом с ним, слегка прихрамывая, высунув язык и опустив голову. Направлялись они в дубовую рощу Фары: свиньи – досыта наесться желудей, Тулеспре – на любовное свиданье.

Шли мирно. Но у часовни святого Климента наткнулись на кучку бродяг, уснувших в тени каменных аркад: изможденные тела, почерневшие от загара лица, на руках и ногах – синяя татуировка. Спящие громко храпели, и от этой груды живого мяса исходил тяжелый запах дичины. Когда стадо поравнялось с бродягами, кое-кто из них проснулся и приподнялся на локтях. Иоццо насторожился, сделал стойку и залился бешеным лаем. Свиньи заметались во все стороны, пронзительно визжа под ударами палки Тулеспре. Испуганные внезапным шумом и суматохой, бродяги вскочили на ноги; яркий солнечный свет слепил их заспанные глаза. Густое облако пыли окутало сбившихся в кучу людей и животных, а над ними величественно высилась залитая солнцем базилика.

– Святой Антоний! – ворчал Тулеспре, с трудом собирая разбежавшихся свиней, пока бродяги осыпали его отборнейшей руганью. – Идите вы все к дьяволу! – И снова отправился дальше, прибавив шагу, подгоняя свое стадо и палкой и камнями, чтобы поскорее добраться до зеленеющей вдали рощи, где были желуди, густая тень и песенки Фьоры.

Фьора распевала во все горло, сидя под кустом ежевики. Козы пощипывали листья, карабкаясь по склону холма, а она пела, и гигантские деревья вздымали над нею свои мощные стволы, осеняя ее густолиственными ветвями, тяжелыми от желудей, и солнечное ликование разливалось в благоухающем воздухе. Зеленое сонмище дубов овевал горный ветер; рощу наполнял протяжный шум раскачиваемых ветвей, на которых поблескивали желуди; на земле лежала тень, испещренная яркими солнечными кружочками. Свиньи, блаженно хрюкая от изобилия пищи, в беспорядке разбежались по всей роще. Фьора пела что-то о гвоздúках, Тулеспре жадно дышал, вбирая в себя свежесть воздуха и звуки песенки. И над этой мощной, здоровой, радостной, юной жизнью растений, животных и людей широко раскинулось лазурное небо.

Тулеспре зарылся во влажную траву, местами еще никем не измятую: он чувствовал, как в его жилах кипит кровь, бродит словно молодое вино. Мало-помалу в этой прохладе зной стал выходить из всех его пор; копны сена вокруг него струили аромат, сладостно проникавший в разгоряченные ноздри; он слышал, как в самой гуще травы копошатся насекомые, ощущал, как, щекоча его, по коже и волосам ползают какие-то неведомые крошечные создания. И сердце его трепетало от диких напевов Фьоры.

Некоторое время он слушал. Потом пополз к ней по земле, словно ягуар, крадущийся к своей добыче.

– Ага! – внезапно закричал он, с громким хохотом вскочив перед нею на ноги. Он стоял, коренастый, загорелый, мускулистый, глаза его излучали здоровье, смелость, любовь.

Но пастушка не испугалась; невыразимо презрительная усмешка скривила ее губы.

– Ты что о себе воображаешь? – вызывающе спросила она.

– Ничего.

Они замолчали. Издалека доносился шумный плеск Пескары, текущей по камням где-то за холмом, в чаще леса, под безлесной горой.

Но вся душа Тулеспре, казалось, ушла в зрачки, а зрачки устремлены были на эту красавицу с медно-бронзовым телом.

– Пой! – вырвалось наконец у него; голос дрожал от страсти.

Фьора обернулась, ярко-алые губы ее сложились в улыбку, открывая двойной ряд белых миндалин зубов. Она сорвала горсть свежей травы и бросила ему в лицо с внезапным порывом желания, словно посылая страстный поцелуй. По телу Тулеспре пробежала дрожь: он почуял запах женщины, более острый и пьянящий, чем запах сена.

Иоццо с громким лаем носился взад и вперед по роще, сгоняя по приказу хозяина в одну кучу разбредшихся во все стороны свиней.

Наступил вечер. Теплая дымка окутала макушки деревьев, листва дубов отливала металлическим блеском при малейшем дуновении ветерка; стаи диких птиц прорезáли заалевшее небо и уносились вдаль. Из копей Монопелло доносился порою густой запах асфальта. Порою же из ложбины, поросшей можжевельником, долетали обрывки песенки, которую допевала пастушка.

Свиньи, с трудом волоча раздутые животы, стали спускаться по склону, поросшему алым лупином в полном цвету. Тулеспре шел за ними, напевая песенку о гвоздиках и временами прислушиваясь – не долетит ли до него хоть слабый отзвук женского голоса. Кругом царила тишина, но в тишине этой непрерывно возникали какие-то неясные звуки, волнами доносился перекатывающийся от церкви к церкви дальний грустный звон колоколов. И в аромате цветущих деревьев влюбленный Тулеспре ощущал запах женщины!

Они выбрались на большую дорогу. По краям ее уже засыпали пыльные кусты живых изгородей. Лента дороги, смутно белевшая под лучами полной луны, убегала вдаль. Негромкое похрюкиванье темной движущейся массы стада, ровный, однозвучный топот, протяжная песня возчиков, перезвон бубенцов на шеях усталых кляч словно и не нарушали глубокой тишины этой прохладной, ароматной лунной ночи.

Но роща Фары все же сыграла предательскую роль. На следующее утро в ней свистели дрозды, радостно шелестели деревья, раскидывая по нежно-бирюзовому небу лиственные узоры, бесчисленными радужными искрами сверкали капельки недавно выпавшего дождя.

А кругом, и вдали, от вершин Петранико до масличных рощ Токко, дымились девственные поля, обновленные солнцем.

– Эй, Фьора! – крикнул Тулеспре, завидев, как она спускается позади своих коз по тропинке, между двумя рядами гранатовых деревьев, резвая, словно телочка.

– Я к речке, – ответила она, свернув со своим стадом по кратчайшему пути.

И Тулеспре услышал треск ломающихся веток, прерывистое блеянье спускающегося к воде стада, голоса, потом плеск, звон колокольчика, переливы песни… Он бросил своих свиней на пастбище и устремился вниз по склону холма, словно зверь, охваченный вожделением.

Из влажной теплой земли вырывалась, била ключом мощная первобытная сила: стволы деревьев, молодые побеги, стебли, подобные малахитовым колоннам. Все это ползло по земле, извивалось по-змеиному, охватывало друг друга в неистовой борьбе за каждый луч солнца. Желтые, голубые, красные орхидеи, багровые маки, золотистые лютики пестрели среди всей этой зелени, жадно вбирающей влагу. Плющ и жимолость обвивались вокруг стволов, тесно прижимаясь к коре, оплетая ее плотной сетью. С огороженных кустов гроздьями свисали ягоды. И когда пробегал ветерок, все это бурно волновалось, глубоко и протяжно дышало, как дышит человеческая грудь. И в это ликование растительной жизни вторгались два других юных существа, в нем трепетала теперь иная страсть – Фьора и по пятам за нею Тулеспре спускались по обрыву к берегу Пескары.

Наконец, пробравшись через колючий кустарник, через торчащие пни, через заросли крапивы, через камыш, они очутились внизу. Одежда их порвалась, на руках и ногах кровоточили ссадины, грудь тяжело вздымалась, тело обливалось потом. Но вот ветер внезапно обрызгал их водяной пылью. Река в этом месте разбивалась о скалы, закипая грудой пены, восхитительной, белоснежной, источающей прохладу под уныло оголенной, выжженной солнцем горой. Неудержимый поток прокладывал себе среди камней бесчисленные пути, набухал у запруд, прятался под толстым слоем сухих трав, ритмично содрогавшемся, как живот нырнувшей амфибии, снова вырывался наружу, клокоча среди камышей, и с шумом бежал дальше. А на верхушках прибрежных скал не было ни клочка зелени, ни пятнышка тени: они громоздились на фоне неба, обрывистые и словно испещренные серебряными жилками, нагие и прекрасные в своей грозной мощи.

Фьора подбежала к самой реке и стала жадно пить. Прижавшись коленями к отмели, она вбирала воду прямо ртом, груди ее трепетали, изгибом спины и бедер она походила на пантеру. Тулеспре пожирал ее глазами, помутившимися от вожделения.

– Поцелуй меня! – пробормотал он голосом, сдавленным от желания.

– Нет.

– Поцелуй…

Ладонями своими он сжал ее голову, притянул к себе и, полузакрыв глаза, впивал сладострастие, растекавшееся по всем его жилам от этого влажного рта, прижатого к его сухим губам.

– Нет, – повторила Фьора. Она откинулась назад и провела рукой по его губам, словно стараясь стереть с них поцелуй, но вся уже дрожала, словно ива, но тело ее, разгоряченное от быстрой ходьбы, уже было охвачено зудом желания, но сладострастная истома уже напоила воздух, лучи солнца, запахи земли.

Сквозь листву просунулась черная голова козы, и ее кроткие желтые глаза уставились на два сплетенных трепещущих человеческих тела.

А Пескара продолжала петь свою песню.

Перевод Н. Рыковой

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю