355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Луиджи Пиранделло » Итальянские новеллы (1860–1914) » Текст книги (страница 27)
Итальянские новеллы (1860–1914)
  • Текст добавлен: 17 июля 2017, 20:30

Текст книги "Итальянские новеллы (1860–1914)"


Автор книги: Луиджи Пиранделло


Соавторы: Габриэле д'Аннунцио,Эдмондо Амичис,Антонио Фогадзаро,Джероламо Роветта,Альфредо Ориани,Луиджи Капуана,Доменико Чамполи,Сальваторе Джакомо,Джованни Верга,Матильда Серао
сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 50 страниц)

IV

Каменные глыбы и обломки скал, увлекая за собой лавину камней и сталкиваясь в падении друг с другом, обрушились на долину, разметав и исковеркав вагоны и перевернув паровоз, настигнув свои жертвы даже на ближних улочках. Мазу в ужасе глядел вниз. А где Бастарда? Жива ли она? Зачем она так обидела его? На глаза у него навернулись слезы, сердце больно сжалось; он охватил руками свою черную голову и весь съежился. Казалось, он стал даже меньше. Человек кроткий боролся в нем с человеком жестоким, неумолимым, и победил в конце концов первый. Лихорадочное возбуждение сменилось ознобом, гнев – жалостью; он готов был бежать в долину и отдать жизнь ради спасения хоть одного из раненых. Он закрывал глаза, потом медленно открывал их, точно хотел не видеть всего этого ужаса или же убедиться, что это только страшный сон; но нет, это было правдой, ужасной правдой. Внизу сносили в деревянные дома раненых, укладывали на траву мертвых, старались поднять упавшие вагоны. Мазу показалось, что среди трупов лежит и та женщина с флагом. У него помутилось в глазах, – нет, это красное пятно и в самом деле кровь, зеленое пятно – трава, а белое – рубашка. «Нет, это не она, не она!» – повторял Мазу, но в глубине души он знал, что это Бастарда, и в ужасе отводил от нее глаза. А внизу, словно в растревоженном муравейнике, сновали туда и сюда люди; ему показалось, что многие смотрят на холм налитыми кровью глазами и грозят кулаками. В наступившей тишине до Мазу доносились лишь приглушенный плач женщин, проклятия мужчин, стоны детей. Что же с ним будет? Куда идти? Что делать? Пустота, которую он часто ощущал вокруг себя, теперь, словно бездонная пропасть, разверзлась перед ним. Картина совершенного злодейства уже не стояла у него перед глазами, но мысль о содеянном преследовала Мазу так же неотступно, как тоска по Бастарде. Одиночество росло и ширилось. Оно становилось огромным, как последние круги, расходящиеся на воде от брошенного в пруд камня. Сейчас Мазу испытывал тот же смутный страх, что и в зимние ночи, когда он вздрагивал от шелеста упавшего листа; он ждал возмездия, безжалостного, таинственного, хотя и не знал, кто его свершит и когда. Мазу вдруг начало казаться, что лес, скалы и даже стада стали враждебны ему: теперь надо было защищаться, готовиться к борьбе. Он подозрительно озирался вокруг, глядя на печальную долину, залитую яркими лучами солнца, которое с голубого бездонного неба золотило напоенный летними запахами лес.

И вот так, озираясь, в диком исступлении он заметил на крайней скале старика нищего, которого встретил утром; за ним гуськом шли солдаты. Заметив Мазу, солдаты начали еще быстрее взбираться по крутой, обрывистой тропинке. Теперь страх принял реальную форму: грозно сверкали штыки, угроза нарастала с каждым шагом солдат, она звучала в их злобных ругательствах. Чувство страха стало таким же отчетливым, как инстинкт самозащиты; Мазу схватил два камня и побежал к Черному гроту. «Эти люди наверняка за ним идут, потом они свяжут его, точно волка, и убьют, как бешеную собаку, но прежде, прежде он им покажет». Бедняги еще на скалу-то не взобрались, а уже вконец запыхались, и вспотели, и на каждом шагу спотыкаются, скользят, падают. Раньше чем старик и солдаты доберутся до Креста разбойников, он успеет скрыться в пещере. Мазу испытывал горькую радость от того, что им не удастся догнать его и что он может побороться с ними. Добравшись до расщелины, он вскарабкался на скалу и, словно горный орел из своего гнезда, зорко посмотрел вдаль. Он сразу увидел старика нищего, который, показав пальцем на Черный грот и на поднимавшееся туда стадо, уверенно повел солдат к пещере. За ними шло множество крестьян с факелами из соломы и сухих веток в руках. «Они узнали о Черном гроте и уверены, что я там и что уж в самой пещере им удастся меня изловить. Пусть себе думают. Сразу видно, что они и в пещерах-то не бывали». А пока что Мазу спрятался в расщелине между скалами, но и здесь его неотступно преследовала мысль о женщине с флагом. Он отчетливо видел перед собой черные косы, нежный взгляд черных глаз, мысленно гладил ее теплое, гладкое тело, чувствовал, как вздрагивает она, обнимая его. Мазу решил, что надо спуститься в долину, отыскать и в последний раз увидеть Бастарду, потом унести ее сюда, в горы, пусть даже мертвую. Придется дожидаться ночи, днем его могут в долине поймать и убить: тот нищий, наверно, донес на него. Бедная Бастарда! Поняла ли она, умирая, что он отомстил за ее измену и с лихвой расплатился за все зло, которое ему причинили, что ей лучше было никогда не покидать гор (ведь они единственный защитник бедняков), не надо было их покидать? Но вскоре по нарастающему грохоту падающих камней, по нестройному топоту шагов, по хриплым выкрикам и шуму голосов Мазу понял, что солдаты приближаются. Окончательно он убедился в этом, когда мимо него пробежали испуганные овцы и козы и скрылись в темной пещере. Инстинктивно он тоже кинулся в пещеру. Туда солдаты не сунутся; да и пусть попробуют разыскать его там. «Надо разрушить белую комнату, спрятать туши баранов и шкуры». Но тут он подумал: «А вдруг Бастарда жива? Может, она захочет вернуться? Разве я не должен ей все оставить?»

Мазу сбросил туши и шкуры в неглубокую яму и завалил ее большим камнем. До него отчетливо донеслись слова нищего: «Я сам видел, как он сюда вошел; теперь уж ему от нас не уйти, поставьте часовых и зажгите факелы». Мазу вздрогнул, потом он вскарабкался вверх по сталактитовой глыбе, перескочил на выступ скалы и очутился на площадке, откуда была видна почти вся длинная пещера. «Я мог бы убить их всех, – горько усмехнувшись, подумал Мазу, – но они сейчас в моем доме и ничего не смогут со мной сделать, поэтому, так и быть, не стану их трогать».

Крестьяне приближались, освещая себе путь горящими факелами; в Черном гроте постепенно становилось светло и дымно; солдаты почти ощупью подвигались вперед. Вдруг они вскрикнули от изумления. Оглядевшись вокруг, они увидели, что, точно по волшебству, попали из темной пещеры в огромный красивый зал, похожий на готический собор, с множеством колонн, из которых одни наполовину разрушились, другие почти упирались в свод, третьи упали. С потолка свисали белые опрокинутые пирамиды, тонкими и толстыми нитями тянулись до самой земли белоснежные сталактитовые гирлянды… В стенах зияли глубокие дыры, и тут же, рядом, пучились чудовищные бугры скал, застыли какие-то странные фигуры. В лучах света каждый уголок зала искрился и блестел, внезапно менялся, принимал причудливые, фантастические очертания: на стенах вдруг появлялись маленькие алтари из топаза, сапфировые канделябры, алмазные призмы, пышные переливающиеся складки белой материи, разноцветные граненые многоугольники. Солдаты словно превратились в детей; они смотрели вокруг, разинув рты от изумления. С каждым шагом перед ними возникали новые картины: сталактитовая колонна вблизи превращалась в изваяние непорочной девы Марии, гирлянда – в ангела в длинном, теряющемся во тьме одеянии. На земле сидели какие-то неведомые звери: огромные ящерицы, медведи, слоны, змеи, готовые к прыжку и такие большие, что хвост у них волочился по земле, а голова почти касалась свода, стояли уродливые человечки, валялись головы неведомых гигантов. А дальше, в глубине пещеры, сквозь тьму можно было различить новые залы, новые таинственные лабиринты. Огоньки двигались все дальше и дальше, никто уже не думал о Мазу: эта фантасмагория потрясла простодушных людей. Иногда сквозь балдахин из известняка пробивался белый свет, и всем казалось, что за стеною лежат горы ваты; еще шаг, и балдахин становился богатым пологом с бахромой, прикрывавшим каменную гробницу. Немного повыше тянулись аркады и мосты, виднелись мавританские окна замков, коринфские капители, убегали вдаль длинные ряды низких колонн, напоминавших трубы органа. Широкие коридоры вели в огромный собор, своды которого, казалось, невозможно было хорошенько разглядеть из-за неподвижных облаков и гигантских сталактитовых сосулек; с земли же вздымались ввысь обелиски, башни с колоколами, полуразрушенные монументы. Внезапно за поворотом скалы в лицо солдатам ударила струя свежего воздуха: наклонившись, они увидели темную бездонную пропасть; чуть подальше, дугой низвергаясь вниз, бурлит водопад, рассыпая тысячи изумрудных брызг, и вот уже открывается новый удивительный зал. Так и кажется, будто на одной из стен изображен повешенный монах, а в другой стене высечена крохотная гробница. Внезапно под ногами начинают осыпаться камни: спуск, подъем, опять крутой спуск, своды темного зала становятся все ниже и ниже и вот уже нависают над самой головой, широкие коридоры превращаются в узкие щели, которые в конце концов выводят на широкую дорогу, защищенную с обеих сторон огромными валунами, и кажется, будто кто-то раскинул у дороги пологие и островерхие шатры. Сразу за дорогой началась каменная чаща. Здесь росли самые различные деревья и кусты: стройные сосны и могучие дубы, высокие финиковые пальмы и прямые стебли проса, огромные кочаны цветной капусты, гроздья рябины и ягоды можжевельника, колючая ворсянка и осыпанный белыми листьями акант. Каждое дерево, каждый куст были прозрачными, словно живыми, и казались еще белее на фоне каменных стен в узоре из черных цветов. Но стоило только дотронуться рукою до этих цветов, как они исчезали. Очарованные этим чудесным видением, солдаты шли вперед и вперед, не думая ни о возвращении, ни о том, куда же они в конце концов придут. Стаи летучих мышей, отделившись от потолка, начинали внезапно кружиться над горящими факелами, нагоняя страх на солдат, и затем исчезали в кромешной тьме. Шум подземных вод жалобным эхом отдавался в пещере, где сам воздух был пропитан запахом сырой земли, предупреждая, что под ногами глубокие колодцы. Факелы оставляли за собой кольца густого дыма, дрожащие языки пламени то разгорались, то затухали, и в этой причудливой игре света и тени перед глазами солдат возникали странные видения. Солдаты вопросительно смотрели друг на друга; как бы желая убедиться, что это всего лишь обычная пещера, они перекликались, откалывали куски сталагмита. В этой пугающе темной, полной странных шумов пещере со стрельчатым сводом и могучими колоннами Мазу стал казаться этим людям каким-то фантастическим существом; он представлялся им сейчас гигантским пауком, который переползает через расщелины со скалы на скалу; солдат и крестьян было много, и их больше страшило неведомое, чем живой Мазу. А между тем Мазу неотступно следил за ними. Внезапно он сбросил вниз обломок скалы, до смерти напугав их, потом громко рассмеялся, и им казалось, что это хохотал дьявол. Многие стали говорить, что надо возвращаться, но офицер и слушать об этом не хотел: надо прежде изловить этого зверя. Мазу заревел по-медвежьи; в одно мгновение все сгрудились вместе и вскинули ружья, кто-то из солдат выстрелил, и им показалось, что пещера рушится. Каждый в страхе подумал, что это рычал дикий зверь, крестьяне начали все громче возмущаться, и даже старик нищий стал доказывать, что дальше идти невозможно. Офицер посмотрел на часы. «Приближается ночь», – подумал он, но, не желая признать себя побежденным, приказал искать еще четверть часа, а потом уж, они так или иначе повернут назад.

Земля стала уже не сырой, а просто грязной, начался спуск; все реже встречались им теперь на пути аркады; где-то вдалеке можно было различить одинокую колонну. Неожиданно свет факелов заметался по блестящей глади воды.

– Назад! – закричали крестьяне. – Это озеро дьявола!

Перед ними расстилалось черное озеро, очертания которого терялись в густой тьме. Неподвижная вода казалась свинцовой. Время от времени откуда-то со дна доносился глухой, всхлипывающий звук.

Назад они возвращались вконец обессиленные, спотыкались, падали, с трудом подымались. На полпути им померещилось, что факелы вот-вот погаснут, и тут их охватил неописуемый ужас. Мазу мог, воспользовавшись темнотой, перебить их. Они загасили все факелы, кроме одного, решив, что их надо беречь как зеницу ока, и, держась поближе к единственному горящему факелу, с удвоенной энергией зашагали дальше. И чем ближе подходили они к выходу, тем сильнее росло у них желание выбраться на поверхность и крепло убеждение, что им не поймать этого зверя. Нависавшие над головой остроконечные камни казались им копьями, которыми Мазу может насквозь пронзить любого из них. Поэтому они шли пригнувшись, вытянув вперед руки, напряженно прислушиваясь и до боли вглядываясь в темноту. Изумление перешло в страх. А куда спрятался этот зверь Мазу? Его необъяснимое исчезновение представлялось им столь же загадочным, как и сама пещера; может, он задумал сыграть с ними злую шутку? Но когда они добрались до первой залы, к ним вернулось мужество. Нищий, который надеялся на богатое вознаграждение, велел крестьянам зажечь все факелы и обыскать каждый уголок, – безуспешно. Когда наступила ночь, Мазу выбрался из пещеры, сказав часовым, которые не знали его в лицо, что он пойдет собрать еще немного веток. Солдаты ничего не заподозрили, и он побрел через лесную чащу, направляясь в долину. Он хотел в последний раз взглянуть на свою Бастарду, хотел унести ее к себе в горы. Ему было больно до слез, и не раз он ничком валился на крутую тропинку склона. Над дальней горою взошла светлая, точно прозрачная луна, но в долине по-прежнему царила тьма, лишь кое-где мерцали редкие огоньки.

Когда солдаты выбрались из пещеры и снова увидели над головой звездное небо, они словно обезумели от счастья; крестьяне погасили факелы, а старик нищий подобострастно сказал офицеру, что уж коль скоро он взялся вести их, все и должно было кончиться благополучно. Но офицер оставался мрачным. Ему не улыбалось вернуться с пустыми руками. В долине ждут, что он возвратится с пойманным Мазу. Офицер приказал солдатам устроить засады: в чаще, в кустах, за скалами. Но было еще светло, как днем, и потому укрыться было не так-то просто. Все же, – кто плотно прижавшись к земле, кто устроившись в кустах, кто встав на колени, – они стали следить за лесной тропинкой. Лес безмолвствовал. Так, в напрасном ожидании, прошел почти час. Офицер неподвижно ждал. «Если только Мазу не ушел навсегда из этих мест, мы его непременно поймаем». Время от времени он осторожно поднимал голову и смотрел, не поднимается ли кто-нибудь по тропинке. Вдруг со стороны Креста разбойников донеслось шуршание сухих листьев. «Должно быть, это ветер», – решил офицер, но все же стал всматриваться в просвет между деревьями. Чья-то тень неслышно подкрадывалась все ближе и ближе. Наконец незнакомец вышел на тропинку, остановился, прислушался. Он нес на плечах какую-то вещь, край которой задевал за кусты. Потом, успокоенный тишиной, он подошел к Кресту разбойников, осторожно положил на землю свою ношу и встал на колени. Офицер ясно различил труп женщины и узнал в склоненном человеке Мазу: ему хорошо описали наружность пастуха. Взяв с собою двух солдат, офицер, поминутно останавливаясь, с великой осторожностью, стараясь не дышать, стал босиком подкрадываться сзади к этому зверю, как он его называл. Он видел, что Мазу склонился над мертвой и гладит ей волосы, целует руки, зовет ее. Казалось, он позабыл обо всем на свете; неотступно глядя мертвой женщине в лицо, он часто наклонялся и что-то шептал ей на ухо, гладил ее по щекам, прерывисто всхлипывая, прикладывал руку к ее сердцу…

На него жалко было смотреть.

Офицер приказал схватить его. Мазу рванулся, но потом позволил связать себя.

– Все вы воры! – с презрением крикнул он. Потом в последний раз обвел безнадежным взглядом темную долину, Черный грот, свою мертвую подругу и опустил голову.

Перевод Л. Вершинина
Жница
I

Равнина простирается, ширится, убегает, теряется, исчезает в пепельной дымке, словно желтеющее море между скалистыми грядами гор. Июльское солнце затопляет равнину и склоны; в его ослепительном свете лес, заросли, ручей, хлеба кажутся бесцветными; этот свет проникает повсюду, он пылает, он жжет. Неподвижный, тяжелый воздух душит; он окрашивает все вокруг в желтый цвет и разливает по полям мертвое молчание. Небо – это безграничный стальной свод, обжигающий землю вспышками пожара, и кажется, будто он уничтожил тень даже в лесной чаще. По равнине, как мертвая змея, бежит белая дорога, окаймленная то одиноким пыльным вязом, то колючими зарослями, которые кажутся заиндевевшими; словно заблудившись среди белизны гравия, медленно тащится тележка, запряженная клячей, и от этого полуденное безлюдье делается еще пустыннее. У подошвы скал, попадающихся кое-где на равнине, в придорожных канавах или в больших лужах мерцает струйка зеленоватой неподвижной воды; в другом месте из треснувших глыб земли, словно из разинутых пастей, раздается сухое дребезжание кузнечика, которому из чахлых придорожных кустиков отвечает прерывистый треск цикады, и это единственные голоса, прорезающие бескрайность равнины. Взор напрасно ищет впереди темную точку, на которой он мог бы отдохнуть; только пшеница волнуется, как морские валы, вспыхивая остьями колосьев, как искрами, – и тянется, тянется без конца, как если бы все это рыжее поле принадлежало одному хозяину. Иногда между волнами пашни заалеют пылающие хлопья дикого мака, или увидишь, как маленький орел, хлопая крыльями, обрушится вниз, схватит когтями змею и снова взлетит на верхушку скалы. Справа и слева раскаленные свинцовые горы наполняют долину лиловатыми отблесками; наготою своих ложбин и гребней они усугубляют удручающую тоску этого часа. Ни полет птицы, ни шелест листвы, ни дыхание ветра не прорвут эту пелену зноя, сотканную из золотистой цветочной пыльцы и легкого печального тумана. Насколько хватает глаз, все вокруг дремлет в кладбищенском покое. Иногда бродячая собака, истомившаяся от жажды, с красными глазами и вывалившимся языком, пробежит по тропинке, глотая коварный воздух, отравляющий ее слюну; иногда одичавший буйвол почует аромат далекого леса и, тряся рогами, колотя себя хвостом, пронесется по полям, как лавина. И больше ни одной живой души. Крестьяне боятся этого часа не меньше, чем полуночи, и порою с суеверным ужасом указывают друг другу на звезды, полузатерянные в опаловой лазури. Жнецы ищут убежища в тени кустика или выступа скалы, под кучей снопов и под брюхом бедной скотины, а то впопыхах строят крошечный соломенный шалаш, в который едва можно просунуть голову и в тени которого еле уляжется собака. Изредка они воздвигают палатки из простынь или из кусков холста и в отчаянии залезают туда, одурев от солнца. Так они отдыхают час, пока послеполуденный ветерок не смягчит яростную жару. На это время работа прервана: серпы, брошенные на мокрые от пота рубахи, блестят на солнце, связки колосьев, разбросанные там и сям, дожидаются своего часа, чтобы стать снопами; по лысому полю, подбирая колоски, ползает на четвереньках старуха, иссушенная летним зноем и голодом.

Это святой Джованни благословляет крестьян жарким солнцем и безветрием, потому что как раз в день святого Джованни начинается жатва; крестьяне же любят святого Джованни и в честь его устраивают ночное бдение и купанье. Вчера ночью вся деревня была на улице; самые сильные и смелые поднимались на вершину горы, чтобы увидеть, как, три раза окунувшись в море, восходит солнце, и чтобы поймать его первый луч – он сохранит их от ведьм и от дурного глаза; а в это время женщины, старики и дети ожидали росы, одной капли которой достаточно, чтобы разрушить козни целой сотни чертой, а девушки обжигали цветок чертополоха, с трепетом ожидая, что наутро он станет опять свежим и красивым, – это знак того, что любовь их женихов выдержит испытание огнем. А когда солнце взошло, роса выпала и чертополох вновь расцвел, все собрались напротив маленькой церкви, – толпа женщин отдельно от толпы мужчин, – чтобы их обрызгали святой водой; а потом одни кинулись в реку, другие же побежали босиком по лесу и по лупиновым лугам, омывая ноги и лицо каплями росы или просто полощась в сумрачных ручьях, которые журчат под скалами. На обратном пути все пустились по зарослям и кустарникам собирать цветы – белую матицу, колокольчики, – и кто собрал их больше, тот больше их и нацепил себе на голову, на грудь, на бока, так что люди имели вид необузданной орды сумасшедших. Потом мужчины и женщины возвратились в деревню вместе, держась за руки и распевая песни, разгоняя окрестных кур и заставляя лаять собак; а затем, позавтракав во славу господа и святого Джованни, они отправились на поля жать и постепенно потеряли друг друга из виду на огромном пространстве, над которым царит почти неподвижное солнце и отравленный воздух сжигает людей и хлеба.

Но Наччо, сыну тетушки Теклы, нипочем ни солнце, ни оправленный воздух; и пока другие жнецы в полдень отдыхают, он тихонько, как лиса, удирает от товарищей и бежит проведать свою милую; потому что Наччо, сын тетушки Теклы, так влюблен в Морайолу, что об этом уже сложили песню и рассказывают бог знает что. Но для того чтобы это не было у всех на устах, как вода из колодца, Наччо старается спрятаться – ползком, на четвереньках пробирается через высокие хлеба и не встает, пока не доберется до маленького участка Морайолы. Наччо никого не боится; напротив, каждый, взглянув ему в лицо и увидев его ястребиные глаза и белые зубы, чувствует к нему почтение, доходящее до приступа болотной лихорадки; недаром же он носит острый моллетоне[100]100
  Моллетоне – большой складной нож у абруццских крестьян.


[Закрыть]
за поясом и одним ударом в лоб между рогами валит быка. Но Морайолу он жалеет; а так как она, робкая как зайчик-сосунок, не желает, чтобы подруги смеялись за ее спиной, то он и выдумывает всякие ухищрения, чтобы побыть хоть минутку с ней рядом, чтобы только сказать ей «до свиданья». Вот и теперь он должен с ней поговорить: ночью на людях он не смог с ней увидеться и удовольствовался тем, что бросил ей белую матицу в окошко, в то время как она, наверное, ожидала, чтобы расцвел чертополох; но он не может провести целый день, не видя ее; серп дрожит у него в руках, мысль мчится к ней, как разнузданная лошадь, и сердце лишается покоя.

Ему достаточно только увидеть ее и, если там не будет этой ведьмы – ее матери, сказать ей, что он придет ночью, как только пропоет петух. И он несется по пашне, как воришка, крадущий снопы, задыхаясь, насторожив глаза и уши, и руки у него горят от пыльных комьев земли. Маленькое поле Морайолы находится на каменистом склоне; надо сжать его быстро, потому что буря может унести плоды трудов целого года, и две бедные женщины останутся голыми, как камни, которые кто угодно может попирать ногами; и придется им идти искать хлеба в другое место, теперь, когда хлеб приходится покупать ценой человеческой плоти! Наччо приближается к маленькому полю; он присаживается на корточки за низенькой оградой, сложенной из камней; Морайола жнет далеко; а мать, где же она? Прекрасная пшеница: каждый колос – целое состояние! Что за руки, что за плечи у этой смуглой девушки! Когда работает, то выстоит против шести мужчин! Посмотрите-ка на нее сейчас: в юбке из тонкого полотна, в бархатном корсаже и в белой рубашке, она наклоняет голову, обвязанную белоснежным платком, и что ни взмах серпа – то сноп. Иногда она выпрямляется, откидывает голову назад, опускает руки и закрывает глаза; конечно, у нее, бедняжки, кружится голова от солнца! Но она опять начинает с яростью работать; она хочет закончить поскорее; эта жара зажигает ее кровь, как жидкий свинец, выпивает пот с ее плеч, слюну с ее губ; от кос у нее тяжелеет и болит голова. Наччо жалеет ее; но он не может подойти, раз он не знает, где мать; если эта старуха увидит его, то она созовет всех жнецов за десять миль вокруг. В ожидании он развлекается, сплетая в браслет змеиную кожу, которую подобрал по дороге: он отдаст его ей, чтобы она надела на лодыжку этот талисман, охраняющий от гадюк. Ну вот, теперь он видит, что у нее еще нет такого талисмана: когда она делает шаг, короткая юбка обнажает ее ноги до половины. Наччо больше не может терпеть; он поднимет голову, легонько свистит, как влюбленная лань, и ждет; она не слышит, но бросает серп, снимает платок и развязывает косы, которые разметываются у нее по спине, как грива; она сует руки в волосы, расширенными ноздрями, раскрытыми губами вдыхает раскаленный воздух. Но прохлады все нет. Тогда она скрючившимися пальцами расшнуровывает свой корсет и бросает его в пшеницу; ее освободившаяся грудь волной ударяет в рубашку и вздрагивает при каждом движении; а Морайола снова принимается за работу, и серп ее взлетает над золотистыми стеблями, как серебряное крыло. По ее обнаженным рукам, по точеной шее словно лиловые змейки вьются вены; по щекам, по лбу скатываются крупные капли – кажется, что слезы текут у нее из самого мозга; а она гонит, спешит, торопится, согнувшись вдвое среди колосьев, чьи ости словно лучи, которые земля отсылает обратно к небу. Иногда она выпрямляется, прекрасная, как бронзовая статуя, встряхивает пылающими волосами и склоняет голову на грудь, которая дышит часто и прерывисто. Юбка, легкая как лист каштана, теперь жжет ей бока, вызывает какой-то странный зуд, становится невыносимой; Морайола оглядывается по сторонам: какое безлюдье, какая тишина, какой ослепляющий зной! Никто не видит, она может сбросить эту раскаленную тряпку: прочь ее! Ну вот, теперь ей лучше, гораздо лучше в широкой белой рубахе, схваченной на талии пояском святой Агаты, покровительницы девушек.

И с новыми силами она хватается за серп и жнет, жнет, безумен от жары и жажды, в то время как Наччо трепещет за стеной, и жадно пялит глаза, и не смеет приблизиться; вдруг он вскакивает и уже хочет перескочить через межевые камни, но тут же впивается ногтями в свои мускулистые плечи, чтобы удержаться: нет, не дело было бы так испугать ее, нужно, чтобы сначала она его увидела; мать, быть может, прилегла где-нибудь неподалеку за кучей колосьев; она обзовет Морайолу сукой, исцарапает ей лицо… Нет! И он испытывает терпкое наслаждение, оставаясь на месте и глядя на могучую девушку, от которой жар летнего зноя удваивается в его груди.

Вот она запустила пальцы в глыбу земли, вытащила оттуда глиняный кувшин с отбитой ручкой, выпрямилась и, упершись рукой в бок, пьет, пьет так жадно, что видно, как эта болотная вода булькает у нее в горле и капли стекают по подбородку в ложбинку на полуоткрытой груди. С глубоким вздохом она отбрасывает кувшин, опять хватается за серп, но вдруг покачнулась, зашаталась и навзничь валится на колосья, словно пораженная громом.

Наччо волчьими скачками несется к ней. Он наклоняется над ее лицом, бросает вокруг полный отчаяния, налитый кровью взгляд: куда, куда ее нести? Как сделать, чтобы хоть немного подуло ветром? Он наваливает друг на друга снопы, подбирает разбросанные колосья, устраивает тень, которая покрывает ей голову, и зовет ее, трясет, колотя себя до черепу… Наконец он бросается прочь, бежит, задыхаясь, и возвращается с водой; он обрызгивает ей лицо, грудь, смачивает губы; она тяжко дышит, глаза у нее закрыты, косы разметались: она кажется мертвой. А вокруг все то же пустынное, безлюдное, высохшее поле.

– Морайола, о Морайола! Сердце души моей, отвечай, не дай мне умереть со страху, ну же, Морайола!

И он продолжал обливать ее водой, глядя на нее нежным взглядом, дрожа всем телом; губы у него побелели, крупные капли пота выступили на лбу. Наконец Морайола открыла глаза и попыталась встать, но снова упала головой на колосья. В эту минуту камень ударил Наччо в поясницу, и он услышал крик старухи, которая перед тем подбирала колосья, ползая на четвереньках по чужим полям, иссушенная летним зноем и голодом.

– Ах, разбойник, убийца! Ты с моей дочкой!

Наччо встал, взял старуху за шиворот, нагнул ее над Морайолой и сказал сквозь зубы:

– Ей плохо; если ты ее пальцем тронешь – задушу. Отнеси ее в хижину.

И пока та орала, как охрипшая наседка, он кинулся бежать через волны хлеба и появился на своем поле в ту минуту, когда его товарищи приступали к работе. Они окружили бедного школьного инспектора, приехавшего верхом на ослике, под зеленым зонтиком. Согласно обычаю, они окатили его целым потоком ругательств:

– Паршивый пес, сын ублюдка! Похититель детей, цыган, мошенник, голодный нищий! Запряжем его в телегу вместо четырех волов! Осел – его хозяин, он умнее его!.. Го-го-го! Ха-ха-ха!

Осел и инспектор не знали, на каком они свете. Наччо вышел вперед, снял шляпу, протянул бедному синьору пучок колосьев и, улыбаясь, сказал, показывая на своих товарищей:

– Синьор извинит нас, таков обычай; дайте этим славным парням на стаканчик вина, и пусть святой Джованни вам поможет и пошлет вам столько удач, сколько зерен в этих колосьях.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю