Текст книги "Итальянские новеллы (1860–1914)"
Автор книги: Луиджи Пиранделло
Соавторы: Габриэле д'Аннунцио,Эдмондо Амичис,Антонио Фогадзаро,Джероламо Роветта,Альфредо Ориани,Луиджи Капуана,Доменико Чамполи,Сальваторе Джакомо,Джованни Верга,Матильда Серао
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 50 страниц)
Грация Деледда
Клад
В том году Джан Гавино Аливезу возделывал участок на берегу, у развалин церкви. Земля тут была плохая, и он жалел, что взял ее, хотя досталась, она ему почти даром. Джан Гавино откатывал камни, корчевал пни мастиковых деревьев под жарким осенним солнцем, а к полудню уставал, с трудом выпрямлялся, держась за поясницу, и, глядя на зеленую линию моря, думал, что – как ни говори – нет лучшей жизни, чем у отшельников.
Говорят, жил тут один отшельник, было ему сто семь лет, и умер он здесь, вот в этих самых развалинах, а где именно – никто не видел. Джан Гавино был молод и простодушен, он старался работать осторожнее, чтобы не потревожить мощи.
«Да, – размышлял он, сгибаясь над мотыгой, – хорошо им, отшельникам! Какие у них дела? Никаких. Едят что бог пошлет, все равно как птицы. Спят и греха не знают. И здесь им хорошо и на том свете. Правда, богачи тоже ничего не делают. Зато грехов у них много. Которые подобрей и бога боятся, все равно в конце концов ищут бедности и одиночества – вот, например, старый адвокат дон Гавино Аливезу (он ему однофамилец, не родственник). Учился он, учился, деньгами сорил, мир объездил, а теперь живет один, из дому не выходит. Вон его дом, отсюда видно. Белый, высокий, что твоя колокольня, – вот над всеми крышами торчит».
Чтобы лучше разглядеть, низкорослый Джан Гавино, держась за поясницу, карабкался по камням и обожженным корням деревьев. Тяжело работать, однако – так уж бог велит.
Солнце скрылось за багряными облаками, каемка берега затянулась печальной сонной дымкой. Пора отдохнуть, подумал Джан Гавино. Спешить некуда, за богатством он не гонится, ни к чему. Жениться? Женщинам он не нужен, ни ума у него, ни красоты, ни дома. Был бы богат, пошли бы из-за денег, не по любви, а это грех. Да и мотовки они все. Говорят, отшельник этот как раз из-за женщины оставил свою Испанию и поселился тут. Дон Гавино хоть и адвокат, а тоже от них натерпелся, теперь их видеть не может даже на картинках. Принимает одних мужчин. Сначала к нему ходили по судебным делам, потом стали спрашивать, как уладить все миром, и постепенно он стал для них совестью, божьим человеком, который стоит над мирской суетой, никогда не солжет, а, главное, сохранит тайну и даст хороший совет. Женщины пойти не могли, но посылали к нему мужей, так что теперь деревенская знахарка потеряла почти всех своих клиентов.
Джан Гавино не знал его в лицо, в советах он не нуждался, а если что было нужно, обращался прямо к богу. Да и вообще в последнее время меньше говорили об адвокате-отшельнике. Людей теперь не так мучает совесть – наверное, меньше зла делают. Многие собрались в Америку, им паспорт нужен, бумаги чистые; словом, хочешь искать счастья – поневоле честным станешь.
Джан Гавино вспомнил о мудром старце просто потому, что представил себе, как они сидят вдвоем с тем, святым отшельником, на берегу у скал, под грохот волн, а над ними летают чайки и морские орлы. Он снова взглянул на море и вытянул мотыгу из твердой почвы. Вместе с комьями земли выкатилось что-то желтоватое, вроде расплющенного крупного зерна. Он поднял странный предмет, положил на ладонь, и вдруг колени у него подогнулись, словно его толкнули в спину. Золотой!
Все завертелось, море качнулось к деревне, деревня – к морю. Джан Гавино упал на колени; все качалось вокруг него, а он копал, рыл землю мотыгой и руками, и монеты всё лезли и лезли на поверхность, словно он наткнулся на целый родник золота. Он набил карманы, насыпал золота за пазуху, стал класть его у края ямы и все копал, копал, тяжело дыша. Он не уставал, он мог бы так копать всю жизнь, в темноте, скрючившись, обливаясь потом, который заливал ему лицо, падал на землю и прожигал ее.
Наконец пошли темные черепки, рассыпавшиеся от прикосновения. Он все шарил в яме, погрузив руку по плечо, припав грудью к земле, повернув к западу исказившееся лицо. Потом, убедившись, что больше ничего нет, он сел на развороченную землю, положил золото между ногами и принялся складывать его в столбики, как ребенок. Монет было очень много, все золотые. Он почистил их землей, потер листьями, и они засверкали. Куда их спрятать? Он собрал черепки, попробовал их сложить, но испугался, что сходит с ума, и тяжело вздохнул.
Много дней он держал клад в кожаном мешочке – боялся, что украдут, а по ночам на нем спал (или, вернее, размышлял, что дальше делать, потому что теперь ему было не до сна). В деревню он не ходил – там впадешь в искушение, потратишь золотой, и все откроется, еще ограбят. Боялся он и правосудия. Он знал, что клад принадлежит не только хозяину земли, но и правительству; ему досталось бы очень мало, и все смеялись бы над ним. Боялся он и женщин – ну их совсем! Набросятся, как орел на ягненка. А больше всего боялся он родственников, у которых жил. Они вечно над ним потешались, ни во что не ставили, и теперь он хотел показать им (или себе самому), что и он хват не хуже других, а то еще и почище. Он почти не ел, чтобы растянуть запасы подольше и не идти в деревню. Работая, он привязывал мешочек к спине. Все-таки запасы истощились, пришлось идти. Тогда он внезапно решил сходить за советом к дону Гавино Аливезу.
Дом дона Аливезу был открыт для всех. Из заросшего дворика Джан Гавино поднялся по наружной лестнице прямо на верхний этаж, вошел, не постучавшись, в пустую комнату и остановился, задрав голову и разинув рот, совсем как Джаффá, дурачок из сардинской сказки, которому любящая мать бросала бобы из окна прямо в глотку.
Да, дон Гавино никому не откажет; но как же его повидать?
– Эй, кто там?
Сквозь люк в потолке спустили лестницу, и он вскарабкался по ней. Против ожидания, перед ним был не седовласый отшельник, а нестарый плотный брюнет, писавший у открытого окна, через которое было видно все поле, вплоть до участка Джан Гавино.
Удивительнее всего было то, что в комнате оказалась женщина – очень высокая, могучая, хотя и бледная. Она стелила постель, но по знаку хозяина подобрала юбки и пошла к лестнице. Она была нездешняя; Джан Гавино несколько раз встречал ее на дороге, всегда верхом, но кто она и куда едет – не знал, потому что ему вообще не было дела до чужих. Что ни говори, дон Гавино Аливезу изменил свои взгляды на женщин.
– Ну? – спросил хозяин, слегка оборачиваясь, но не оставляя пера.
Джан Гавино открыл рот, но не смог ответить. Не мог, и все тут! Человек, сидевший перед ним, напомнил ему стольких других – синдако, например, с которым он в родстве, доктора, самого судью. И что это он такое пишет? Джан Гавино вспомнил, как его вызывали свидетелем в Нуоро и он остановился у родственника. Вышел он как-то вечером подышать, посидел во дворе с какими-то барышнями и прислугой и рассказал им одну историю. И что же? Одна из этих барышень записала ее, да и напечатала в газете! Прочитали ее и судья и учитель и потом смеялись над ним самим, да и над ней, а она приходилась тому родственнику дочкой.
Нет, не по себе ему с людьми, которые пишут.
– Итак? – терпеливо переспросил мудрый отшельник, пристально глядя на него живыми черными глазами. – О чем ты хочешь спросить?
– Да я вот… Вы уж простите… Вот хотел спросить… спросить вас хотел про эту женщину.
Он показал на люк и подмигнул. Хозяин легко, по-детски, рассмеялся, сверкнув белыми зубами.
– Так, так, понимаю, – сказал он, поворачиваясь к столу.
– Кто ж она такая? – настаивал Джан Гавино, фамильярно подмигивая хозяину.
– Она женщина хорошая, вдова… Ко мне она ходит по одному делу, за советом. И семья у нее хорошая. Если она снова соберется замуж – возражать не будут, А ты молодец! Хочешь, я ее позову?
– Да я уж сам, если позволите…
– Молодец, молодец. Ты пастух, или свое хозяйство есть?
– Пастух, – сказал Джан Гавино.
Он почему-то боялся этого человека, его черных пронизывающих глаз – ему казалось, что они видят все, даже мешочек насквозь видят.
– Дай вам бог, синьор, – торопливо пробормотал он, пятясь к люку.
От звуков имени божьего в сердце у него поднялась какая-то горечь. Он согрешил: солгал хорошему человеку – ему ведь совсем не было дела до этой вдовы. Внизу он увидел ее. Она стояла неподвижно у подножия лестницы и смотрела на него огромными глазами, словно ожидая. Ему показалось, что она слышала; он покраснел и еле кивнул ей, проходя.
Когда он возвращался к себе – с тревогой в сердце, с кожаным мешочком за плечами, – он снова встретил ее. Она крепко сидела на гнедой кобылке, спокойно глядя на дорогу. Поравнявшись с Джан Гавино, она придержала лошадь, сверху взглянула на юношу, и он снова покраснел. Так началось их знакомство. Она говорила приветливо и совсем не смеялась. Рассказала ему, что ездит одна по ночам и не боится; если нужно – надевает мужское платье. Как-то она повстречала разбойников, но кто на бога надеется, тому ничего не будет.
– Скажи, – спросила она, – почему ты про меня спрашивал? Какие у тебя намерения?
– У меня намерения честные. Только… раньше я тебя верхом видел, думал – ты поменьше. Мал я для тебя.
– Все мы перед богом равны.
Ни одна женщина не говорила с ним так; сердце у него билось все сильнее, даже отдавало в спину; а на спине был мешочек. И когда он вспомнил о мешочке, вернулось сомнение – может, она знает, и все это из-за денег?
Она уехала, он печально смотрел ей вслед. А ночью ему пришло в голову спрятать мешочек в какой-нибудь расщелине, где бывают только орлы. Если она вправду полюбит его такого, деньги можно будет взять. Он пошел к скале. Ночь была голубая, осенняя; золотой свет змеился по морю, а под скалой вода была тихая, матовая, как молоко. Он знал эти расщелины с детства; здесь свивали гнезда орлы. Скоро он нашел подходящее место и спрятал свой мешочек. На обратном пути он спотыкался и проворочался без сна до рассвета. На заре он пошел за своим сокровищем. Все вокруг было залито алым светом; голубая вода под скалой была так спокойна, что отражала тень пролетающих птиц.
Только человек не знал покоя. Он искал и искал. Взошло солнце, а мешка все не было. Наконец ему показалось, что вдали желтеет какой-то предмет, вроде как бы зверек. Тогда он понял: орлы приняли мешочек за добычу, унесли его и бросили в море.
Он вернулся к себе – ждать, что женщина снова проедет мимо. Но она не вернулась.
Перевод Н. Трауберг
Мужчина и женщина
Пошел слух – неизвестно откуда, как и все слухи, – что эта старая женщина платит молодым людям.
Об этом болтали в тот осенний вечер на придорожной станции в Санта-Марга – километров за восемь от деревни, где она жила. Сюда стягивались окрестные слухи, и отсюда, словно корабельные крысы, они разбредались по свету на крестьянских возах, груженных углем и корой каменного дуба, на лошадях путешественников победнее, в почтовых дилижансах.
Жена смотрителя держала кабачок, где проезжие могли отдохнуть и поиграть в карты. Вот и теперь двое мужчин болтали за картами о старухе, которая дает деньги молодым людям.
– Почему не дать, если деньги есть. Взаймы, надо полагать, или по милосердию, – вставила тетушка Марга (так прозвали жену смотрителя). – Были бы у меня деньги, я бы тоже молодым давала. Если у старика ничего нет, значит никчемный был человек. Помогать надо молодым.
Мужчины засмеялись, не отрываясь от карт. Уж эта тетушка Марга! Ни людей не знает, ни света. Совсем дурочка. Вон примостилась в уголке, а платье грязное, старое, свалялось, словно снова превратилось в необработанную шерсть.
– Я тоже молодой, тетушка Марга, а вы старая. Дайте мне скудо шестьдесят, поеду в Америку искать счастья. Ну-ка, давайте!
Партнер толкнул говорившего ногой под столом, тот поднял глаза и увидел, что в дальнем углу белеет циновка, а на циновке лежит парень в старых синих штанах и в шапке с козырьком – хозяйский сын.
Сын смотрителя и тетушки Марги спал, хотя было еще рано, – он спал всегда, даже днем, если отец не будил его. Но и во сне он не спустил бы оскорбления, не позволил бы задеть даже самого дальнего родственника.
Игроки закончили партию и тихо разговаривали, не решаясь, однако, прохаживаться на счет тетушки Марги. Она дремала, проснулась только к их уходу, получила деньги и положила в котелок, который – стоял на колпаке очага.
Черные блестящие глаза ее сына сверкнули из темного угла. Он приподнял голову и сразу опустил, бормоча сквозь сон:
– Пора кончать, да, пора кончать.
Мать не обернулась, она привыкла, что он бормочет во сне. Не захлопнув двери, она пошла в соседнюю каморку – примоститься рядом с мужем, который давно храпел тяжелым храпом усталого человека.
Сын снова открыл глаза, выпростал руки и скрестил их на груди. В комнате никого не было. Свет погас, только головня тлела в очаге и угольки осыпались, словно лепестки красного цветка. Сквозь приоткрытую входную дверь потянуло ночной свежестью, запахом конюшни и влажной травы; за стеной жевали волы, вдалеке шумела вода.
Сквозь дрему он слышал весь разговор игроков и теперь припомнил его лениво, как волы, жевавшие траву во мраке хлева. Сон все еще баюкал его далеким лепетом струй в тишине теплой осенней ночи. В ушах у него все еще стоял приглушенный жаркий шепот младшего из игроков:
– Мне один парень говорил, из Сóргоно. Он у нее работал, когда она дом строила. Дом ведь на нее записан. Она теперь за вторым замужем. Первый был богатый старик, а ее взял молодую и без приданого. Ревнивый был как пес и скупой, держал ее под замком лет двадцать и голодом морил. Умер он, она вышла за бедного, помоложе первого, – сама-то уж стареть начала, – но все ей было мало, и стала она заводить дружков. Муж ее бил, а ей что? Прогнала его из дому. Он все не отставал, грозился убить. Уехала она из тех мест, приехала сюда к нам, лавку галантерейную открыла и начала это строить дом. Каждый день ходила на постройку. Смотрела она на камни и каменщиков не забывала – которые помоложе, все к ней в подол с лесов попадали, словно спелые яблоки… Говорят, немало золота она в этот дом всадила. И знаешь, чем она старше, тем больше за молодыми бегает, черт ее дери! Живет она теперь в новом доме – балкон железный, золотыми шарами украшен, а лавка на площадь выходит, и вывеска на дверях, будто в городе: имя стоит и фамилия – Онофрия Дау – на такой дощечке, как на распятии пишут.
Он решительно встал, зажег свет, подошел к очагу и заглянул в котелок, немного наклонив его, чтобы лучше рассмотреть. Потом потянул носом, словно в котелке была пища; медные монеты и вправду смахивали на вареные бобы, а несколько серебряных лир белели, словно сырые бобы.
Он постоял немного у очага, пересчитывая глазами деньги; потом взял котелок за ручки – как снимают пищу с огня, – толкнул ногой дверь, вышел на луг и, опустившись на колени, высыпал монеты в носовой платок; туго стянул концы платка и тронулся в путь.
Узелок был тяжелый и твердый, словно гиря. Гиспарру шагал по светлой дороге через темные поля, под золотыми далекими звездами Большой Медведицы. Дорога шла вниз, и ему казалось, что в черном небе, осыпанном звездной пылью, горит золотой крест, а на кресте начертано: «Онофрия Дау».
Далекий шум воды, ржание коней, влажный запах ночной травы шли рядом с Гиспарру.
«Ну вот, – думал он, – сейчас половина девятого. Таким шагом к десяти дойду. Возьму я двадцать скудо – да уж не меньше – и прямо в порт. Уеду куда-нибудь подальше, на Корсику, а то и в Африку, здесь не останусь. Не буду я смотрителем! Целый день рассыпай по дороге гравий, чтоб другим удобней было ехать! Осел я, что ли? Пускай отец работает, если ему нравится, а я не буду! А не выйдет – пойду обратно, деньги верну. Ну, шагу, Гиспарру Лоддо! Шагай!»
и он шагал, строил планы, радовался, перебрасывая узелок из руки в руку, словно апельсин. Не выйдет – ни сольдо не возьмет, все деньги обратно положит, часа через три. А выйдет – ну, тогда он уедет и оттуда сразу же напишет матери. Прощения попросит и вышлет ей первый же заработок.
В глубине души Гиспарру прекрасно знал, что он – просто лоботряс и отец от него давно ничего не ждет, но ему хотелось оправдаться перед самим собой.
«Раз ты лентяй, значит нужно тебе переменить жизнь. Туда нужно уехать, где есть для тебя подходящая работа. Шагай, Гиспарру Лоддо!»
Он шагал – свернуть было некуда. Каждый шаг приближал его к цели, как в жизни каждый шаг приближает к смерти. И чем дальше он шел, тем яснее различал на чистом черном небе причудливые очертания холмов; ему казалось даже, что в конце дороги он различает дом, окруженный железным балконом.
Но чем ближе он подходил к деревне, тем сильнее сомневался в успехе предприятия. Он принялся думать об этой незнакомой женщине – жирная, наверное, расплывшаяся, грудь свисает на живот, глаза у нее черные, довольно злые, а над толстой выпяченной губой – темные усики. В общем, богатая старуха. Он таких много видел – вот в сентябре, например, в Ильин день. Они не прочь поразвлечься, хотя с виду и не подумаешь! В конце концов не такие уж они противные. Для него, во всяком случае. Вернее – ни противные, ни приятные, потому что, если подумать, все женщины для него одинаковы – красотки они или уродины, молодые или старые.
Он вошел в пустую деревню. Все было тихо, только лаяла собака; в подвальном окошке горел свет; он заглянул туда, проходя, и увидел больную женщину на деревянной кровати и девочку у ее изголовья.
И мысли его внезапно изменились – он сам не знал почему. Ему стало не по себе, будто темнота перед ним сгустилась после того, как он увидел маленькое освещенное окно.
Время от времени другие окна, другие приоткрытые двери освещали ему путь. Улица упиралась в площадь, на другой стороне ее стоял дом Онофрии Дау. Вон он прямо перед ним на фоне холмов – сероватый, в ожерелье золотых шаров, вот он – закрытый, молчаливый и непонятный, как сама жизнь.
Сердце Гиспарру тревожно забилось, словно он поднялся против течения до самых истоков реки. Он стоял твердо и упорно, но волны сбивали его с ног и сердце колотилось от страха.
Он пересек площадь и постучался в дверь, на которой было написано «Онофрия Дау». Ему говорили, что она не держит прислуги – ей так удобнее, – и он понял, что это она сама, когда на балконе появилась темная фигура и спросила, кто он и зачем пришел.
– Я Гиспарру Лоддо, из Санта-Марга, смотрителя сын. Откройте, у нас мать заболела, надо теплое одеяло. Воспаление легких.
Он чуть не фыркнул – очень уж по-детски это вышло. Но женщина скрылась, в доме послышались шаги, и он сразу стал серьезен.
«Наверное, там кто-то есть, – подумал он, – а то бы не отперла сразу. Так и убить могут. Вот я, например, мог бы убить ее и ограбить. Убили же вчера невестку доктора Лéчис».
У него снова застучало сердце, дурные мысли заворошились в мозгу и взмокли ладони. Открылась дверь. Высокая, красивая женщина стояла перед ним; ее белое лицо светилось, как у мадонны, черная повязка ореолом окружала его, в длинных синих глазах отражался свет лампы, – и сразу вместе с темнотой бежали страх и зло. Гиспарру понял, что не убьет и не продастся.
Он даже не посмел спросить, действительно ли она – Онофрия Дау. Он только увидел, что пол в прихожей чист и светел, как ее лицо, и тщательно вытер ноги, чтобы не осквернить дом пылью пройденного пути.
Женщина шла молча. В конце коридора, у входа в лавку, она протянула ему лампу.
– Туда не возьму, пожара боюсь. Подожди меня тут, сейчас принесу одеяло.
Он держал лампу в одной руке, узелок – в другой. Из открытой двери пахло свежим полотном и душистым мылом. Он увидел, как хозяйка легко вскочила на стул и взяла с полки сверток в синей бумаге. Потом слезла, развернула пакет на скамье и вынесла одеяло – желтоватое в красную полоску.
– Подойдет? Поставь-ка лампу на ступеньку. Вот сюда. Как же это она простыла? Жарко ведь.
– Ну, как простужаются, – серьезно ответил он, разглядывая одеяло.
В эту минуту он верил, что мать действительно больна и ей нужно хорошенько пропотеть.
Женщина развернула товар, чтобы показать как следует, и заглядывала в глаза покупателю: доволен ли он? А ему казалось, что она смотрит ему в глаза и улыбается своими красными губами, чтобы его обольстить.
– Ты пощупай, на вес попробуй – самая лучшая шерсть. Поставь-ка лампу пониже.
Он поставил лампу на третью снизу ступеньку, пощупал одеяло, прикинул на руке, потом молча помог ей сложить его.
Чудовищные тени двигались на потолке, передразнивая мужчину и женщину.
– Ну как?
– Хорошее. Сколько возьмешь?
– Двадцать две лиры. Тебе уступлю за двадцать, раз такое дело. А доктора позвали? Подожди, сейчас заверну.
Последние слова донеслись из лавки. Хозяйка расстелила большой лист синей бумаги и ловко заворачивала в него одеяло. Мужчина нагнулся за своим узелком, и кровь бросилась ему в голову. Он вышел из оцепенения, мрачная ярость охватила его. Не даст он так себя обдурить! Мать копила монету за монетой, и так вот по-дурацки все выбросить?
Потом стало обидно. Его надули, она не старая, не платит она мужчинам, это они ей платят за улыбку. Люди его обманули, наговорили на нее. Ему захотелось схватить ее, ударить свертком. Он вошел в лавку и сразу увидел мужчину – слугу, конечно, – который примостился у стены между скамьей и дверью. Гиспарру вышел осторожно, как вор. Страх был сильнее ярости. Уйти бы поскорей, деньги спасти – но стыд был сильнее страха. Женщина снова стояла перед ним, протягивая синий сверток.
Тогда он попытался спасти хотя бы то, что принадлежит ему по праву, а если сможет – больше.
– Ему красная цена двенадцать лир, – проговорил он и тут же пожалел, что не сказал «десять».
Она сердито взглянула на него, и лицо ее мгновенно постарело.
– С ума сошел, сынок! Оно мне самой в двенадцать лир встало. Как же я отдам за двенадцать?
Он пристально смотрел на нее. Их разделяли только свертки. Да, она старая. Сразу вернулись все дурные мысли, он улыбнулся ей и заглянул в глаза.
– Не хочешь – не надо. Прости, что побеспокоил. Поздно сейчас… да вот мне говорили… говорили мне…
Он смотрел ей в глаза пристально, внушая свою мысль. Прошли и стыд и страх – нужно было только, чтобы она поняла.
Она не понимала или не хотела понять. Она знала одно – нельзя продешевить. И, наклонив голову набок, – прикасаясь щекой к синему свертку, она снова, почти не надеясь, кокетливо взглянула на Гиспарру.
– Ну, давай шестнадцать лир. И то четыре лиры скинула, раз такое дело.
– Не могу я, – говорил он, отступая. Но она шла за ним, совала пакет ему в руки.
– Бог с тобой, бери за двенадцать, отдам уж для больной.
Он чуть не закричал, но испугался – а ну как услышит тот мужчина! Что ж, материнские деньги не пропали. Шерстяное одеяло – вещь хорошая.
Он наклонился к светлому полу (так наклонялся он раньше к темной траве), развязал узелок и отсчитал серебряные монеты. Их было ровно двенадцать. Потом сердито, не глядя, протянул их женщине. Она положила сверток на пол и принялась пересчитывать деньги, а он завязывал свой узелок.
Перевод Н. Трауберг