Текст книги "Итальянские новеллы (1860–1914)"
Автор книги: Луиджи Пиранделло
Соавторы: Габриэле д'Аннунцио,Эдмондо Амичис,Антонио Фогадзаро,Джероламо Роветта,Альфредо Ориани,Луиджи Капуана,Доменико Чамполи,Сальваторе Джакомо,Джованни Верга,Матильда Серао
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 50 страниц)
Серебряное распятие
– Кофе, синьора графиня, – сказала горничная.
Графиня не отвечала. Жалюзи были спущены, но в полутьме, на белизне подушки, все же можно было различить прелестную, склонившуюся набок головку спящей молодой женщины.
Горничная, подойдя с подносом к постели, повторила громче:
– Кофе, синьора графиня.
Графиня повернулась на спину и, не размыкая глаз, глубоко вздохнула.
– Приоткрой окно, – зевая, сказала она.
Девушка, по-прежнему держа в руках поднос, подошла к окну и, потянув за шнур жалюзи, нечаянно опрокинула пустую чашку, которая звякнула о блюдце.
– Тише! – вполголоса, но раздраженно бросила графиня. – Да что с тобой сегодня? О чем ты мечтаешь? Ты же разбудила мальчика!
Действительно, малыш проснулся в своей кроватке и заплакал.
Графиня приподняла голову, повернулась к кроватке и властно шепнула:
– Тс-с.
Ребенок сразу же затих и только время от времени жалобно всхлипывал.
– Уж этот мне кофе! – сказала синьора. – Ты была у графа? Да стой ты спокойно! Что это с тобой?
В самом деле, что случилось с горничной? Чашка, блюдце, сахарница, молочник, поднос так и ходили у нее в руках, словно своим дребезжанием хотели поведать о чем-то зловещем. Графиня подняла глаза.
– Что с тобой? – повторила она, опуская чашку.
Лицо горничной было искажено страхом, но и лицо ее госпожи выражало не меньший испуг и тревогу.
– Ничего, – ответила девушка дрожа.
Графиня, как хищный зверь, изо всех сил стиснула ей руку.
– Говори, – приказала она.
В эту минуту над сеткой кроватки показалось хорошенькое личико мальчугана лет четырех, который молча прислушивался к разговору.
– Холера, синьора, – ответила горничная, еле сдерживая слезы, – холера.
Графиня, вся побелев, инстинктивно обернулась и увидела, что ее сын все слышал. Она спрыгнула с постели, поспешно приказала горничной замолчать, знаком велела ей выйти в соседнюю комнату и подбежала к кроватке.
Малыш снова расплакался, но она так целовала и ласкала его, так шутила и смеялась с ним, что слезы утихли, Затем графиня торопливо накинула халат и выбежала к горничной, плотно притворив за собой дверь.
– Боже мой, боже мой, – задыхаясь, произнесла она; горничная зарыдала.
– Да тише ты, бога ради! Смотри не перепугай мальчика! Где это случилось?
– У нас, синьора. Это Роза, жена управляющего, – ответила девушка. – Ее схватило в полночь.
– О господи! А как она теперь?
– Умерла! Умерла полчаса назад.
Мальчуган заливался плачем и звал маму.
– Ступай, – сказала графиня, – поиграй с ним, развесели его, делай все, что он захочет. Успокойся, маленький! – крикнула она. – Я сейчас.
И побежала к мужу.
Графиня слепо и безумно боялась холеры. Только сына она любила еще более слепо и безумно. При первых же слухах об эпидемии она вместе с мужем немедленно уехала из города на свою виллу – великолепное имение, полученное ею в приданое, – надеясь, что холера не проникнет туда и в 1886 году, как не проникла раньше, в 1836-м. А теперь холера пробралась и к ней в виллу, на черную половину ее дома.
Непричесанная, без корсета, она вбежала в спальню мужа и прежде всего два раза неистово дернула колокольчик.
– Ты уже знаешь? – спросила она с расширенными от ужаса глазами.
Граф, который флегматично брился, обернулся с намыленной кисточкой в руке и, сделав растерянное лицо, спросил:
– Что?
– Ты не знаешь о Розе?
Граф, теперь уже с равнодушным видом, ответил:
– Ах да; конечно, знаю.
Если раньше он питал слабую надежду на то, что его супруге еще не известна участь Розы, то теперь решил успокоить графиню своей невозмутимостью. Не тут-то было! Прекрасные глаза синьоры сверкнули, лицо ее приняло выражение дикой ожесточенности.
– Ты знаешь, – воскликнула она, – и можешь думать о бритье! Да что ты за человек? Какой же ты отец? Какой ты муж?
– О господи… – начал граф, разводя руками.
Но, прежде чем бедняга, намыленный до самых глаз и обмотанный полотенцем, успел вымолвить хотя бы еще одно слово, в дверь постучали, и вошел камердинер.
Графиня приказала ему не впускать в дом никого из челяди и не выпускать слуг из дома на задний двор. Затем она распорядилась, чтобы через час кучер подал коляску, заложив в нее тех лошадей, которых укажет граф.
– Что ты задумала? – спросил тот, успев собраться с духом. – Ты преувеличиваешь опасность.
– Преувеличиваю? И ты смеешь это говорить? Я твоя раба во всем, но, когда дело идет о жизни, понимаешь, о жизни моего сына, я не подчиняюсь никому. Уехать немедленно – вот что я задумала. Прикажи закладывать.
Граф рассердился. Как можно все осложнять до такой степени! Зачем бежать так поспешно? А дела? Через два дня, через день, к вечеру, наконец, – пожалуйста, уедем; раньше – ни в коем случае. Но графиня не давала ему слова сказать и спорила все ожесточеннее. Зачем бежать? Дела? Позор!
– А вещи? – вставил граф. – Надо же хоть что-нибудь взять с собой в дорогу. На сборы нужно время.
Супруга издала презрительный возглас. Он может успокоиться: чемоданы будут уложены через час.
– Но куда же мы поедем? – спросил наконец муж.
– Сначала на станцию, а оттуда – куда хочешь. Прикажи закладывать.
– Надоело! – закричал граф. – Прикажу то, что мне будет угодно! И пусть все идет прахом, все дела, мне-то что? Имение ведь твое… Рыжих! – яростно бросил он камердинеру, бесстрастно ожидавшему в стороне.
Тот вышел.
Графиня оделась и причесалась с небывалой быстротой, то и дело с немой мольбою стискивая руки, поминутно отдавая приказания, дергая колокольчик и заставляя слуг носиться по всему дому. Один взбегал по лестнице, другой летел вниз, третий хлопал дверями; тот кричал, этот вопил; иной смеялся, а кое-кто втихомолку сыпал проклятиями. Окна, выходившие на роковой двор, были немедленно закрыты, чтобы в комнаты не донеслись вопли дочерей покойницы; однако скорбный запах хлора уже расползся по дому, заглушив в спальне графини тонкий аромат венских духов, которым она всегда была окутана.
– Боже мой! – твердила графиня, дрожа так, словно почуяла запах смерти. – Они мне теперь всё заразят. Быстрей укладывайте чемоданы, быстрей! И сразу же закрывайте. Я умру, если увезу с собой этот запах. Разве они не знают, что хлор бесполезен! Пусть всё сожгут, всё! Если управляющий хоть что-нибудь оставит, граф его прогонит.
– Все уже сожжено, синьора графиня, – сказала одна из горничных. – Доктор велел сжечь простыни, одеяло и матрац.
В эту минуту граф, уже выбритый и одетый, ворвался в комнату и отозвал жену в сторону.
– Что нам делать с этими людьми? – спросил он. – Я же не могу взять с собой всех.
– Делай что хочешь, – ответила графиня. – Уволь их. Здесь в доме ни на кого нельзя положиться. Я не желаю, чтобы они болели холерой, а потом отравляли мне комнаты хлором и жгли бог знает сколько вещей; ведь когда дело идет о господах…
Граф был взбешен тем, что уступил.
– Хорошо же мы будем выглядеть! – воскликнул он. – Такое бегство – трусость, низость.
– Вот какие вы все, мужчины! – отпарировала графиня. – Казаться сильными и смелыми для вас важнее здоровья и жизни вашей семьи. Вы боитесь потерять репутацию! Что ж, если не хочешь ее терять, позови синдако и дай ему сто лир для холерных.
Тогда граф предложил ей – пусть она уезжает с мальчиком, а он сам останется в имении, но и на этот раз не сумел настоять на своем.
Тем временем чемоданы наполнялись. Туда летело все, что попадалось под руку: игрушки мальчика, самые изящные его платьица, лауданум, молитвенники, душеспасительные брошюрки, купальный костюм, кое-какие драгоценности, процентные бумаги, меха, белье – словом, много лишнего и мало нужного. Затем с большими усилиями чемоданы были закрыты, и графиня в сопровождении графа, который проявлял самое пылкое желание что-то сделать и не делал ничего, обежала весь дом, открывая комоды и шкафы, заглядывая туда в последний раз и собственноручно запирая их на ключ. Граф объявил, что перед отъездом необходимо чем-нибудь подкрепиться.
– О, конечно, – с иронией ответила графиня, – подкрепиться необходимо. Сейчас вы получите чем подкрепиться.
И, пригласив в одну из комнат и мужа и слуг, даже тех, которые получили расчет и были отпущены по домам, графиня, всем желавшая добра, заставила каждого принять по десять капель лауданума. Малыш получил шоколад.
Наконец со стороны сада во весь опор подкатила коляска и остановилась у виллы. Прежде чем спуститься, графиня, которая была очень набожна, удалилась к себе в спальню, чтобы помолиться в последний раз. Она придвинула кресло, склонила над ним свой гибкий стан, затянутый в элегантный костюм из белой фланели, скрестила на спинке кресла руки в черных перчатках на восьми пуговках, схваченные у запястья браслетами из платины с золотом, и, подняв к небу перо черной бархатной шляпы и пламенный взгляд, долго и торопливо шевелила губами. Она ни слова не сказала господу о тех несчастных, которые потеряли мать, ни разу не попросила его спасти от холеры те грубые существа, которых нужда приковала к всемогущей земле и благодаря которым у нее были ее драгоценности, вилла, наряды, венские духи, ее утонченность и надменность, ее муж и сын, ее удобный бог. Не молилась она и о себе. Воображая уже, как холера настигает в пути ее самое и ее близких, она не хотела молиться о себе и забыла помолиться о муже. Она молила пощадить ребенка, предлагая взамен свою жизнь… Губы ее шептали «Отче наш», «Дева Мария, радуйся» и «Слава в вышних богу», но душа была полна только мальчиком. Она трепетала от страха, что болезнь может поразить и его, боясь что поспешные сборы и поездка неизвестно куда лишат его аппетита, сна, веселости, румянца, и страстно желала уберечь его от всякого горя и несчастья, гнетущего остальных людей.
Торопливо осенив себя крестом, графиня накинула просторный серый плащ и подошла к последнему еще распахнутому окну, чтобы закрыть его. Перед виллой на лугу, по которому пробегали огромные тени облаков, под утренним ветром гнулась и переливалась зеленью густая трава и вздрагивали серебристые тополи широкой подъездной аллеи. Но графиня, которой всюду мерещилась опасность, даже не взглянула на эту мирную, знакомую ей с детства картину. Она закрыла окно и спустилась вниз.
Стоя у подножки коляски, синдако разговаривал с графом.
– Вы оттуда? – отшатнувшись, спросила графиня.
Услышав в ответ, что он, синдако, явился сюда прямо из дому, она накинулась на него с упреками в неумении предотвратить эпидемию. Тот улыбнулся и стал оправдываться; синьора смутилась, пробормотала: «Ничего, ничего», и вместе с мальчиком торопливо влезла в коляску.
– Дал? – спросила она вполголоса у мужа, усевшись на место. Тот утвердительно кивнул головой.
– Считаю долгом своим, – почтительно начал синдако, – поблагодарить также синьору графиню за ту щедрость…
– Мелочи, не достойные внимания, недостойные мелочи… – прервал его граф, не понимая толком, что говорит.
Теперь вся семья сидела в экипаже. Графиня быстро окинула взглядом саквояжи, несессеры, зонтики, шали, пальто, а граф повернул голову, чтобы удостовериться, на месте ли багаж, привязанный к задку.
– Готово? – спросил он. – А что с этим малышом?
– Кто это плачет? – воскликнула, в свою очередь, графиня, чуть не до половины высовываясь из коляски.
– Готово, синьор, – ответил один из крестьян, которого позвали на помощь слугам.
Оборванный мальчуган, всхлипывая, тянул его за штаны.
– Замолчи, пошел прочь! – сердито прикрикнул на него отец и, обернувшись к господам, повторил:
– Все готово.
Граф, глядя на мальчугана, сунул руку в карман.
– Да перестань ты реветь, – сказал он, – я тебе тоже дам сольдо.
– Мама заболела, – отчаянно всхлипнул малыш, – у мамы холера!
Графиня подскочила на месте и с обезумевшим от ужаса лицом ткнула зонтиком кучеру в спину.
– Гони! – крикнула она. – Гони скорей!
Тот вытянул кнутом лошадей, которые с грохотом рванули экипаж и с места взяли в галоп. Синдако едва успел посторониться, граф едва успел швырнуть крестьянину пригоршню сольдо, раскатившихся по земле. Мальчик затих, а его отец, не двигаясь, долго смотрел вслед сверкающим колесам и серому верху коляски, быстро удалявшейся в облаке пыли, и наконец пробормотал:
– Свиньи проклятые, а не господа!
Синдако незаметно удалился, сделав вид, что ничего не слышал.
Крестьянин был человек средних лет и среднего роста, с худым бледным лицом и мрачным, словно у преступника, взглядом. Он, как и его сын, был одет в лохмотья. Он велел мальчику подобрать медяки и пошел вместе с ним к дому.
Они жили на заднем дворе имения графини, между навозником и свинарником, в неоштукатуренной лачуге из потрескавшегося кирпича. У самого входа, под трухлявой доской, заменявшей мостки, распространяла зловоние черная от гниющих отбросов канава.
Крестьянин вошел в эту черную, грязную берлогу с земляным полом и кирпичным очагом, выкрошившимся по краям; середина его была истерта коленями тех, кто десятилетиями варил на нем поленту. Деревянная лестница, в которой не хватало трех ступенек, вела наверх, в комнату, где стоял запах старья и нищеты, где отец, мать и сын спали втроем на одной кровати. Рядом с кроватью в полу зияли такие щели, что через них можно было заглянуть в кухню. Кровать стояла наискось к стене – это было единственное место, где в дождливую погоду не лило с потолка.
На полу, запрокинув голову на край кровати, полулежала заболевшая холерой крестьянка, женщина лет тридцати; лицо бедняжки, которое лет десять назад было цветущим, теперь казалось старческим, хотя сохраняло еще святую красоту долготерпения. Взглянув на него, муж все понял и разразился проклятиями. Сынишка, следовавший за ним, тоже увидел почерневшее лицо матери и в испуге остановился.
– Господи Иисусе, да отошли ты его, – чуть слышно проговорила женщина, – отошли его: ведь у меня холера. Пойди к тете, милый. Отведи его и позови священника.
– Ступай, – сказал крестьянин.
Он спустился вниз и, подтолкнув мальчика к дворовой калитке, повторил:
– Ступай! Иди к тетке.
Потом прошел под навес, вытащил оттуда охапку соломы, отнес ее в кухню и поднялся к жене, которой тем временем с большим трудом удалось улечься на кровать.
– Послушай, – произнес он с непривычной мягкостью, – жаль мне тебя, но если ты помрешь, они спалят кровать, понимаешь? Подумай-ка об этом. А я тебе соломы натаскал в кухню, целую кучу.
Голос у женщины уже пропал; она не смогла ответить, по усердно закивала, головой и сделала безуспешную попытку встать с кровати. Муж поднял ее на руки.
– Пошли, – сказал он. – Я ведь тоже сдохну, только попозже.
Больная знаками попросила мужа дать ей маленькое серебряное распятие, висевшее на стене, и, схватив его, страстно прижала к губам; муж снес ее вниз, как труп, уложил поудобней на солому и отправился за священником.
И тогда несчастная, одиноко, словно издыхающее животное, лежа на своей уже зачумленной подстилке у порога неведомого мира, начала молиться. Сокрушенно и смиренно она молилась о спасении своей души: она была уверена, что совершила в жизни множество грехов, но не могла вспомнить – каких, и это приводило ее в отчаяние. Явился присланный синдако врач, который отчаянно трусил. Увидев, что больная безнадежна, он сказал: «Надо бы давать ей ром или марсалу; да ведь у вас этого нет», посоветовал класть ей на живот горячие кирпичи, наложил карантин и ушел. Явился священник; этот не трусил и напрямик, со спокойствием привычного человека, сказал ей то, что он называл обычными словами, затемнив своей речью смысл божественного глагола, который, вопреки невежеству и неуместной суровости того, кто его повторял, все-таки преисполнил душу умирающей светом и ясностью.
Сделав свое дело, ушел и священник. Пока муж, вытащив у больной из-под головы пучок соломы, разжигал очаг, чтобы согреть кирпичи, женщина помолилась еще раз – теперь о близких, и не столько о мальчике, сколько о муже, которому она так много прощала и который стоял на пути, ведущем к вечной погибели. Наконец, поцеловав распятие, вспомнила она и о той, от кого оно ей досталось.
Семнадцать лет назад, ко дню ее конфирмации, ей подарила его графиня, владелица этой великолепной виллы, где было так отрадно жить, и этой грязной лачуги, где было так отрадно умереть. В то время графиня была еще девочкой; она подарила дочери крестьянина это распятие по совету своей матери, старой графини, доброй женщины, скончавшейся уже давно, но еще не забытой бедняками.
Умирающая покаялась про себя в том, что плохо думала, а подчас и отзывалась о господах, подстрекая этим мужа к богохульству и проклятиям, так как, несмотря на бесконечные мольбы, хозяева не хотели починить ни крышу, ни пол, ни лестницу в ее жалком домишке и даже не пожелали распорядиться, чтобы в нем затянули окна промасленной бумагой. Теперь, вспоминая о доброте старой графини, она сокрушалась о своих словах, мысленно просила прощения у синьора графа и синьоры графини и молилась за них господу и святой деве.
Когда муж положил ей на живот кирпичи, они подпрыгнули: в эту минуту больная забилась в конвульсиях и умерла.
Муж прикрыл соломой ее почерневшее лицо, с трудом вытащил у нее из рук серебряное распятие, сунул его в карман, сердито пробормотал, словно обращаясь к какому-то негодному человеку: «Ну, зачем ты это сделал, господи?», и замолчал, не досказав того, о чем думал. Но он не знал, как не знаем и мы, всего, что свершило это маленькое распятие, которое столько раз с мольбой целовала бедная женщина; еще меньше знаем мы, какой непостижимый и благостный путь пройдет в будущем та добрая мысль, которая родилась в сердце старой дамы, потом запала в душу невинной девочки, а ныне, возрожденная благодарностью и согретая молитвой, возносилась к источнику вечного милосердия вместе с душой, близкой и угодной господу.
Вечером в гостиной виллы слуги, надолго распущенные по домам ввиду отъезда графа и графини, перепились ромом и марсалой.
Перевод Ю. Корнеева
Завещание Кривого из Реторголе
Мой друг М. рассказал мне нижеследующую историю:
«– В тысяча восемьсот семьдесят втором году, – начал он, – я проходил практику у нотариуса Х. в Виченце. Однажды августовским утром, часов около десяти, в контору явился крестьянин из Реторголе и попросил нотариуса поехать с ним, чтобы записать последнюю волю его отца, который, как он выразился, „насмерть болен“. Нотариус предложил мне сопровождать – его; мы втиснулись втроем в скверную одноколку без подушек, запряженную старой, еле рысившей клячей, и отправились в путь, подпрыгивая на сидении, слишком жестком для двух тощих и привыкших к удобным креслам нотариусов. Х. злился и при каждом толчке бормотал проклятия, меня то и дело подбрасывало, а невозмутимый крестьянин описывал нам тем временем болезнь своего отца, некоего Матео Кукко, прозванного Кривым из Реторголе по той причине, что у него был только один глаз.
– Да он одним глазом видел больше, – говорил этот безутешный и почтительный сын, – чем мы трое всеми нашими шестью.
Выехав из города, мы почти сразу же свернули с шоссе и двинулись через высохшее болото по затерявшейся в полях проселочной дороге, где одноколку трясло еще пуще прежнего. По счастью, мы быстро добрались до нашей цели – дрянного, утонувшего в грязи домишки, где среди зловонных нечистот жили вместе люди и свиньи. Сзади к нему был пристроен сеновал, расположенный над просторным и сухим крытым током, Мы с Х. собрались уже войти в кухню, но возница предупредил нас, что больной находится не в доме. В комнате была такая жара и вонь, что старика пришлось перенести на сеновал, и теперь нам предстояло взобраться туда с тока по приставной деревянной лестнице. Х. пришел в ярость. Он кричал, что никогда еще не видел ничего подобного, что по такой лестнице лазить не станет, и даже объявил, что возвращается в город. Тем временем крестьянин, придерживая лестницу, уверял нас, что она крепкая и вполне надежная. На шум из глубины сеновала выскочил другой, похожий на него крестьянин, в свой черед схватился за лестницу и во весь голос стал помогать первому уговаривать нас:
– Да лезьте, синьор, не бойтесь, синьор; она у нас прочная, синьор!
Мне, ненавидящему гимнастику и альпинизм, такое восхождение тоже пришлось не по вкусу, но в конце концов во мне возобладало известное чувство долга, смешанное с некоторым любопытством и желанием иметь впоследствии возможность рассказать об этом приключении. Я с большой опаской вскарабкался по лестнице и, оказавшись наверху, убедил Х. подняться вслед за мной. Наверху нам пришлось все время смотреть под ноги, чтобы не провалиться. Наконец мы увидели жалкую грязную постель, на которой, вытянувшись во весь рост, лежал тощий лысый старик с желтым костистым лицом; одного глаза у него не было вовсе, другой уже наполовину угас. Дышал он с трудом, но агония еще не наступила. По бокам его расположилось двое мужчин: один – слева, другой – справа; лица у них были бритые, худые и хитрые. Один держал в руке ветку и сгонял ею мух с лица умирающего; другой совал ему в беззубый рот кусочки сухого хлеба и сыра.
– Ешь, отец, – приговаривал он, – ешь.
Чуть поодаль, на сене, закрыв лицо руками, сидела старуха. С другой стороны постели стояла кучка крестьян, очевидно свидетелей, вполголоса разговаривавших между собой. Стол, чернильница, стул – словом, все что нужно, – были на месте. Нам сразу же объяснили, что больной исповедался еще накануне и, хотя у него уже отнялся язык, он все понимает и может подавать знаки. Х. и слышать не хотел о том, чтобы составлять завещание в таких, условиях. Тогда тут же был сделан опыт.
– Отец! – крикнул, склонясь над умирающим, тот, что кормил его хлебом и сыром. – Ты кому оставишь свинью? Мне? – Старик отрицательно качнул головой. – Значит, оставляешь ее Тита? – Старик кивнул утвердительно. – А кому участок в Поледже? – Старик взглянул на того, кто нас привез. – Джиджо, так ведь? – Старик утвердительно кивнул. – Сами, видите, синьор, он же все понимает, – резонно сделал вывод говоривший, поворачиваясь к Х.
Последний, однако, выразил желание переговорить с женой больного, той самой старухой, которая, скрючившись, сидела на сене. Она с неожиданной словоохотливостью подтвердила, что Матео – в здравом уме и памяти: всего за полчаса до нашего прихода он, вопреки совету ветеринара, не позволил пустить кровь быку. А насчет завещания, прибавила она, так ей известны намерения мужа. Все это старуха рассказывала нам, взволнованно размахивая руками. Она казалась достойной женщиной: ее невозможно было заподозрить в попытке обмануть нотариуса. Поэтому Х. стал задавать ей вопросы с целью получить необходимые сведения о законных наследниках и размерах наследства. У больного было трое детей мужеского пола; все они присутствовали здесь. Наследство, далеко превосходившее те предположения, которые можно было сделать, видя такую бедность, состояло из двух десятков гектаров отличной земли в Реторголе и Поледже, второго дома в Бертерсинелле, а также немалого количества скота и еще не проданного урожая. Сыновья и свидетели подтвердили все, что сказала старуха. Нотариус хотел было, чтобы домашние посоветовали старику сделать лишь общие распоряжения, а раздел имущества произвести в соответствии с долей, указанной в завещании для каждого наследника. Но это оказалось невозможным. Жена, сыновья и свидетели заявили, что больной твердо решил перечислить в завещании все, что он оставляет каждому из сыновей. Среди свидетелей отыскался один старичок, несколько более пообтертый, чем другие; он угостил нотариуса табачком и с улыбкой, исполненной снисхождения к невежеству остальных крестьян и удовлетворения собственной осведомленностью, заверил Х. – еще до того как об этом зашла речь, – что доли наследников соответствуют закону.
– Матео у нас хитрец, – добавил он.
Тогда Х. принялся задавать больному вопросы, а я – записывать ответы под диктовку. Таким образом, с помощью вопросов и знаков, дома, поля, быки, кляча, боров и даже злосчастная одноколка – все перешло под моим пером к Джиджо, Тита и Кекко, трем сыновьям завещателя.
– А ваша супруга? – закричал Х. – Разве вы не хотите оставить что-нибудь вашей супруге? – Старик отрицательно качнул головой, и все присутствующие вместе с самой супругой подтвердили, что, как им известно, таково желание умирающего. – Ладно, – проворчал Х., – об этом позаботится закон. Тут уж мы поступим по закону.
– Синьор, – стоически сказала старуха, – да я ничего и не требую. Голодала раньше и теперь поголодаю.
Мой принципал, не обращая на нее внимания, приготовился огласить завещание. Я уступил ему стул, поднялся и, пока Х. читал, стоя любовался великолепным высокомерным петухом, взлетевшим с тока на край сеновала. Внезапно я услышал шум, обернулся и увидел молодую рыжую крестьянку с грудным младенцем на руках, растрепанную и запыхавшуюся.
– Что они там делают? – спросила она, глядя мне прямо в лицо сверкающими глазами. – Видно, задумали сгубить меня и малыша?
Поднялась суматоха, старуха встала с места, сыновья кинулись ко вновь пришедшей. Х. тоже вскочил со стула и приказал всем замолчать.
– Кто эта женщина? – повелительно спросил он.
Мать ответила:
– Я вам скажу, синьор, кто это. Это наша дочка, понимаете. Но ей, понимаете, ничего не полагается. Я знаю, отец решил ей ничего не давать, ничего…
– И вы туда же, матушка! – с горечью прервала ее молодая женщина. – Что братья так делают – понятно: они всегда были со мной как собаки. Но вы-то за что? Разве я вам чужая? Разве я не вашей крови, что вы меня предаете? Что вы худого обо мне сказать можете? А о моем муже?
– Довольно, довольно! – заорал Х., разрывая завещание. – Стыда на вас нет! Молчать! Кто хоть слово скажет, того на каторгу отправлю!
Свидетели побелели от страха, сыновья побелели от злобы, мать с дочерью угрожающе глядели друг на друга, но никто не раскрывал рта, пока взбешенный Х. рвал документ на клочки. Вдруг молодая женщина шагнула вперед и, прежде чем ее посмели остановить, подошла к умирающему и положила ребенка рядом с ним.
– Отец, – гневно закричала она, – если хочешь, чтоб я умерла с голоду, я умру! Но оставь малышу хоть миску поленты!
Старик закрыл свой единственный глаз, будучи не в силах выказать свое негодование иным способом. Я никогда не забуду этой подушки и двух покоящихся на ней голов – светлой головки беленького, как молоко, ребенка, голубые глазки которого смеялись, глядя на мать, и лысой головы старика, на которую уже легла тень смерти. Я подумал, что всемогущая длань мрака уже занесена над подушкой и сейчас унесет одну из двух жизней, и эта зловещая мысль заставила меня вздрогнуть. Потрясенный Х. также не сводил глаз с картины, казавшейся мне чудовищной издевкой судьбы. В эту минуту появился священник, добрый и простой человек, которого я хорошо знаю. Он увидел ребенка на постели и, не понимая, в чем дело, сделал радостное лицо.
– О, прекрасно, прекрасно, – заговорил он. – Возблагодарим же господа. – Младенец заплакал, и мать хотела было взять его на руки, но дон Рокко ей не позволил. – Оставьте, оставьте, – сказал он, щупая пульс больного. – Дайте ему умереть рядом с ангелочком. Сейчас все будет кончено. – И он стал читать отходную.
Х., не слишком любивший подобные зрелища, предпочел спуститься по приставной лестнице. Никто не шевельнулся, чтобы помочь ему, и мне пришлось последовать за ним; но, прежде чем вернуться с Х. в город пешком, я, по натуре человек любопытный, еще раз на минутку поднялся наверх. Сыновья и свидетели уже скрылись неизвестно куда. Молодая мать, взяв на руки плачущего малыша, осыпала его поцелуями и ласками, безучастная ко всему окружающему, словно лишь ребенок был достоин ее внимания. Старуха, до конца верная человеку, прихотям которого она служила, разделяя их с каким-то диким благоговением, молилась, стоя на коленях у постели.
Возвращаясь домой через поля пышной золотой кукурузы и тучные луга, мимо бесконечной вереницы ольх, обвитых гирляндами виноградных лоз, на которых уже чернели ягоды, я раздумывал, почему вся эта девственная красота природы, буйное цветение жизни и благословенное изобилие плодов рождают в сердце человека самую злобную алчность и гнусную ненависть?»
– Не понимаю я этого, – закончил мой друг М. – Видимо, в системе, измышленной людьми для того, чтобы пользоваться дарами господними, есть какая-то ошибка.
– Боюсь, что вы правы, – промолвил я. – Боюсь, что виной всему наш коренной порок – эгоизм. Но будем уповать на творца людей и земли. Он уж сумеет найти нужное лекарство.
Перевод Ю. Корнеева