355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Луиджи Пиранделло » Итальянские новеллы (1860–1914) » Текст книги (страница 38)
Итальянские новеллы (1860–1914)
  • Текст добавлен: 17 июля 2017, 20:30

Текст книги "Итальянские новеллы (1860–1914)"


Автор книги: Луиджи Пиранделло


Соавторы: Габриэле д'Аннунцио,Эдмондо Амичис,Антонио Фогадзаро,Джероламо Роветта,Альфредо Ориани,Луиджи Капуана,Доменико Чамполи,Сальваторе Джакомо,Джованни Верга,Матильда Серао
сообщить о нарушении

Текущая страница: 38 (всего у книги 50 страниц)

Ренато Фучини

Помет

– Ну! – свирепо воскликнул синьор Кавальере. – Раз уж вы так уперлись, сделаем вот как, – и Кавальере вытащил охотничий нож, нагнулся и, всадив лезвие в податливую сыроватую почву луга, выковырял аккуратный квадратик земли, на котором капелькой гипса белело какое-то пятнышко; затем завернул этот квадратик в платок, сунул в охотничью сумку, сердито сплюнул пропитанную камфарой ватку, которую из-за непрестанной зубной боли держал во рту, и, даже не взглянув на своих попутчиков, буркнул: – Я пошел!

Попутчиков было двое: лесничий того самого заповедника, в котором они сейчас охотились, и синьор Альчесте, сын секретаря муниципального совета и к тому же жених дочери Кавальере. И потому нет ничего удивительного в том, что эта столь неожиданная вспышка гнева со стороны будущего тестя повергла Альчесте в совершеннейшее смятение. Альчесте так и остался стоять с разинутым ртом, поочередно глядя то на лесничего, то на синьора Кавальере, который, прихрамывая, ибо из-за резкой перемены погоды его застарелые мозоли все утро не давали ему покоя, уходил все дальше, так ни разу и не обернувшись.

Кавальере уже перешел мостки, переброшенные через канаву, когда лесничий опомнился:

– Клянусь потрохами! Так не поступают! Неужто только потому, что помет показался мне не бекасиным, я должен был смолчать, а то еще и поддакнуть: «Точно так, ваша милость, конечно!..» Да разрази меня гром, если это бекас! Вот когда я заделаюсь фармацевтом, то пусть приходит и учит меня этим делам. Но пока я еще Джанни Черри, лесничий, и с божьей помощью в пометах разбираюсь!

Синьор Альчесте безмолвно вздыхал. Лесничий между тем продолжал свои излияния:

– Вы, ваша милость, разумно поступили, что не ввязались в наш спор. Но когда вы изволили заметить, что как охотника цените меня больше, – я готов был расцеловать вас. А как он обозлился! Скажите, разве так поступают? Но теперь, когда он забрал этот помет с собой, как быть? Что он дальше-то будет с ним делать?

Вместо ответа Альчесте только взглянул на лунку, проделанную ножом синьора Кавальере, и снова тяжело вздохнул.

– Если б, к примеру, мне кто сказал: «Хочешь, побьемся на твоего кобелька?» – я б ответил: «Готов и на ружьишко побиться, что помет принадлежит ягненку или уж, точности ради, поросенку, но бекасу – черта с два! Даже если б святая Лючия сподобила меня собственными глазами увидеть, как тут испражнялся бекас, – и тогда б не поверил!»

Синьор Альчесте продолжал безмолвствовать; поэтому лесничий спросил:

– Ну, как? По домам, или побродим еще?.. Тсс! Внимание! Бурраска что-то учуял!

И в самом деле, почтенный Бурраска, пес таких статей, каких, как говаривал Джанни Черри, не встретишь и на картинах в палаццо Питти, засеменил вперед, принюхиваясь на ходу и всем своим видом показывая, что до него донесся весьма приятный запах.

– Вперед, синьор Альчесте, вперед! – командовал вполголоса лесничий, устремляясь за псом. Изнемогающий Альчесте, все еще бледный словно мертвец, покорно тащился за Черри, который приговаривал:

– Не суетитесь, не спешите, синьор Альчесте! Уж где Бурраска – там дело верное… не упустит… Эх, как хорошо потянуло! Сюда, сюда! Вдруг сейчас подымет… Но каков пес! Сто лир давали мне за него эти господа с болот! А я велел сказать… Нет, вы только взгляните на него и скажите – сыщется ли на всем белом свете хоть один добрый католик, который с такой деликатностью делал бы стойку на дичь!.. Я велел сказать, что если даже сам король Виктор-Эммануил[128]128
  Имеется в виду Виктор-Эммануил II, король Италии в 1861–1878 годах.


[Закрыть]

Черри осекся. Бурраска, сделав яростный прыжок, схватил добычу. Джанни мигом распознал то место, где накануне синьор Пьовано завтракал с одним чужестранцем, изменился в лице, бросился к Бурраске и ударом ноги вышиб у него из пасти корку сыра (одну тот успел проглотить). Попади он чуть выше – и бедному Бурраске пришел бы конец.

– Джанни, – произнес наконец Альчесте, который, будучи погружен в свои мысли, пропустил всю эту сцену, – если хочешь побродить еще – отправляйся один; я зайду вон в тот дом, выпью кружку воды и вернусь домой.

Но Джанни был уже так далеко, что ничего не слышал. Горя желанием отомстить за свой позор, виновником которого был Бурраска, он с гиканьем и свистом гнался за собакой. Так и не настигнув ее, он выстрелил вдогонку, но, к счастью, промазал.

В половине первого ночи отец Альчесте с озабоченным видом постучался к своему близкому другу синьору Кавальере; служанка ответила, что хозяина нет. Тогда он спросил, дома ли синьорина Джиневра.

– Она больна и лежит.

– А могу я видеть синьору Ирену?

– Она у синьорины Джиневры, там, наверху, и лучше ее не беспокоить.

– Хорошо. Я зайду еще раз попозже.

А в это самое время синьор Кавальере, аккуратнейшим образом упаковав в плетеную корзиночку комок земли с сохранившимся на нем пометом, шествовал к местному почтарю. Войдя в дом, он строжайше наказал передать эту корзиночку в собственные руки лицу, коему эта корзиночка предназначалась: улица такая-то, второй этаж, направо.

– Прошу исполнить все в точности.

– Не извольте беспокоиться, ваша милость.

К часу ночи все население городка было уже в курсе того, что произошло. Служанка синьора Кавальере по секрету, через открытое окно, выложила все садовнице; садовница, как на исповеди, передала мужу; а тот уже через десять минут вполголоса делился тайной с завсегдатаями мастерской сапожника Нардини, которая, как нарочно, было более обычного набита озябшими бездельниками. Рассевшись вокруг медной жаровни, они жадно внимали рассказу, примешивая к нему клубы густого дыма и сопение непрочищенных трубок.

Отсюда-то все и пошло; четверть часа спустя в городке не было живой души, начиная от хромого Лаккие и кончая синдако, от Мелевицца до синьора Пьовано, которая не приняла бы в этом деле самого горячего участия.

Как кстати подвернулось это событие для изнывавших от скуки обитателей! Вот уже пять или шесть дней, как они не знали, куда себя деть. Правда, недели три назад был тут вожатый с медведем; но об этом уже столько болтали, столько раз швыряли друг в друга учебниками естественной истории, столько спорили и у каноника, и у аптекаря, и у Ченчино-табачника, что все были сыты этим медведем по горло. Да, в сущности, и весь год выдался на редкость серый. Что еще вспомнить? Увы, нечего или почти нечего! Пожалуй, только легкий скандальчик у приезжих дачников с собственным сыном из-за дочери мясника, с которой тот спутался; ну, допустим, сегодняшняя пустяковая драка во время репетиции оркестра… А что еще? Ровнехонько ничего! Но сейчас, даст бог, хватит на всех!

В тот достопамятный вечер многие обитатели городка даже не успели докончить свой ужин – так торопились они пойти разузнать все поточнее; а многие даже отказались от партии в карты и фьяско вина, ибо, как объясняли они, дело не терпело отлагательства.

В аптеке после восьми часов вечера уже происходили весьма серьезные события, о чем свидетельствовали головы любопытных, как-то уж слишком тесно прижимавшиеся к окнам; о том, что в аптеке происходило нечто чрезвычайное, свидетельствовало также и то, что сам синьор Пьовано, заслышав доносившийся со стороны ее шум, вышел в туфлях и с неизменной трубкой к кладбищенским воротам, дабы расспросить прохожих и не пропустить ничего важного.

– Уж мне-то не рассказывайте сказки, дорогой аптекарь, я-то видел собственными глазами! – взволнованно говорил синдако, меряя шагами аптечное помещение.

– Он показал мне его, прежде чем нести к почтарю, и я полностью согласен с Кавальере!.. А вы что скажете, маэстро? Вы ведь тоже видели!

Капельмейстер держался противоположного мнения; но, не желая испортить свою репутацию поспешным ответом, сделал вид, будто всецело поглощен кошкой, которая прыгнула ему на колени. Однако подходящего ответа он так и не нашел. Наконец, чтобы хоть как-то выйти из тягостного положения, он невнятно пролепетал:

– Э… да, да! Мне тоже так показалось.

– Тогда я скажу… я вам прямо скажу – это называется быть Янусом, богом войны, тем, что имел разом четыре физиономии[129]129
  В древнеримской мифологии Янус, бог-покровитель начала и конца всякого дела, изображался с двумя ликами, обращенными вперед и назад. Отсюда выражение «двуликий Янус».


[Закрыть]
, – воскликнул рассвирепевший аптекарь, обнаруживая еще более короткое знакомство с мифологией, чем со всей этой историей. – Да-с, милостивый государь! Именно вы, милостивый государь, десятью минутами раньше с пеной у рта доказывали совсем обратное! Да-с, синьор Янус! Именно так, синьор трубач!

– Будь вы чуть пограмотнее, вы б не обиделись на такой пустяк, – вскинулся, источая яд, маэстро, – но ведь вы… вы просто невежда!

Присутствовавший при этом доктор, который сидел в стороне и втихомолку поглощал привычную порцию сухого алеатико[130]130
  Алеатико – сорт крепкого сухого вина, изготовляемого в Средней и Северной Италии.


[Закрыть]
, не выдержал.

– Браво! – завопил он, обращаясь к маэстро, супругу коего пользовал даже в тех случаях, когда она была совсем здорова. – Браво!

– Ах, так, значит и вы заодно с этим проходимцем! – окончательно взорвался аптекарь. – Но не воображайте! Все, все знают, что это вы уложили в гроб того несчастного из Казе Россе, а потом пустили слушок, что, мол, я перепутал рецепт… Лучше не подходите к стойке, не то разобью эту банку о вашу поганую рожу… А ты, беззубая ведьма, не держи меня!

Последние слова уже целиком относились к собственной супруге, которая, вцепившись ему в руку, пронзительно заверещала, когда фаянсовая ступка, с силой пущенная доктором, прорвала сито, висевшее на стене, и с грохотом треснулась об пол. Выразив подобным образом свое негодование, доктор исчез за дверью, предварительно бросив: «Ухожу, чтобы не унизить себя!»

Но и за пределами дома любопытные уже успели разбиться на партии. И потому, едва доктор появился на пороге, как раздался оглушительный свист по крайней мере дюжины собравшихся; другая дюжина встретила его столь же горячими аплодисментами и истошными воплями: «Браво!» Аптекарь, вылетевший на крыльцо вслед за доктором, орал так, что слышно было на целую милю:

– Ничего, мы еще найдем управу на такого прохвоста! В суд! Завтра же… сегодня… немедленно!.. Заявляю вам всем, синьоры! Всем, всем! Бедняга из Казе Росс…

Но он не закончил, ибо подоспевший синдако заткнул ему рот ладонью и пинком под зад водворил его в аптеку.

Вскоре на пороге снова появился синдако, а за ним, тише воды, ниже травы, капельмейстер.

– Подумать только! Оказывается, есть люди, которые готовы после ужина… – залебезил было маэстро.

– Мне уже известно, что вы вдобавок ко всему еще и клеветник!..

– Но, ваша милость…

– Хватит! И будьте уверены, что незаслуженное доверие, которое благоволит оказывать мне его величество, я сумею обратить на общее благо! Пока что можете считать себя свободным. Идите! Дорогу домой я найду без провожатых!

И, преисполненный сознания своего высокого долга, синдако торжественно удалился. Раздосадованному капельмейстеру ничего не оставалось делать, как последовать этому примеру и отправиться домой, где той же ночью суждено было разыграться весьма постыдным событиям, как о том свидетельствовали соседи снизу, слышавшие после полуночи какой-то невообразимый грохот и ужасающие вопли синьоры Джузеппины, женщины и без того несчастной.

Пьовано, который просто сгорал от любопытства, отрядил Скардильи за сигарой и коробком спичек. От него-то он и узнал, что в лавчонке Бьяджотты произошла драка, что там разбили стекло, стоившее целых два франка. А в конторе синьор Густаво и Рапалли (бравый избирательный агент, который еще ни разу не лег спать, не пропустив семи стаканов пунша) заключили пари на сто лир.

– Глупо! Глупо! – заметил Пьовано. Затем он поспорил со слугой, обозвал его скотиной, между тем как в обычное время именовал его всего лишь болваном, еще раз взглянул на небо и отправился почивать.

О том, что происходило в доме Кавальере, никто не знал, ибо после возвращения хозяина все окна и двери были наглухо заперты, и только раз, на секунду, приоткрылась входная дверь, чтобы впустить вернувшегося из конторы Густаво. Это произошло в десять часов. Затем все погрузилось в полную тишину.

В доме секретаря царила паника. Женщины весь вечер проплакали. Глава семьи отправился спать в девять вечера с жуткой головной болью, от которой можно было сойти с ума. Что касается несчастного Альчесте, то он хоть и не отказался от своего обычного глубокомысленного занятия – вырезания цветов из разноцветной бумаги, но на сей раз делал это без малейшего вдохновения и, разумеется, с единственной целью хоть как-то отвлечься. За ужином никто не пожелал есть, и только Альчесте, дабы пуще не огорчить маменьку, проглотил бисквитик, обмакнув его в домашнюю наливку, и уже в четверть десятого отошел ко сну.

Прошла неделя. Письмоносец в полном отчаянье, ибо вот уже шесть дней, как синьор Кавальере терзает его, грозясь лишить места за то, что тот якобы затерял какое-то важное письмо. А тут еще этот надоеда Рапалли, который из-за своего дурацкого пари совсем рехнулся! Сегодня утром несчастный письмоносец не выдержал и прямо заявил ему: «Послушайте! Никакого письма нет, понятно? И хватит морочить мне голову… Мы хоть и бедные люди, а бумагу пока еще не едим! Вот так-то, синьор. А если б даже письмо и было, то обращайтесь к его владельцу!»

Ясно, что письмоносец зашел слишком далеко, – это подтвердил и Нардини, – но ведь и его следовало пожалеть, ибо надобно знать, что Рапалли вот уже второй год обещает подарить ему на рождество новые башмаки, которые пришлись бы бедному письмоносцу как нельзя кстати, особенно если учесть, что уже целых восемь месяцев Рапалли крутит любовь с одной девицей из Чертальдо и письмоносцу приходится таскать туда длиннющие послания по два-три раза в неделю! А живет эта девица у черта на рогах – за часовней Мадонны деи Грилли, да и оттуда еще, пожалуй, целая миля будет!

– Уж эти мне лодыри, дармоеды проклятые! – выругался письмоносец, останавливаясь перед домом Бьяджотты, чтобы вручить ей открытку.

– Что они тебе сделали? – поспешно воскликнула Бьяджотта, которая внимала ругани в адрес ближнего еще благоговейнее, чем праздничной мессе.

– Лично мне – ничего. А вот есть приятные новости! Наконец-то эта скотина доктор убирается от нас.

– Под зад коленкой!

– Молодец, Бьяджотта! Именно так!

– А еще больше я ненавижу эту надутую жабу, его жену. Подумаешь, красотка! Вырядится в бархат, а потом придет домой, наряды-то свои поснимает и давай чистить кастрюли да намывать посуду… Своими глазами видела! Ходит задрав нос, а от самой воняет, хоть святых вон выноси.

– Ну, а взять, к примеру, этого капельмейстера? Уж не знаю, на какой помойке его выискали! В колокола – и те звонить не умеет!

– Правда твоя! По мне, так чем раньше его выгонят, да еще отлупят палками, как это прошлый год сделали с учителем, тем лучше. Вот прогонят его в шею – поставлю свечу спасителю, а вас всех бесплатно угощу., О лесничем Черри ты слыхал?

– Что с ним такое?

– Говорят, сидит под следствием за то, что в тот самый день, когда синьор Кавальере и Альчестино поругались на охоте, он выпалил в свою собаку и вместо нее угодил в какого-то крестьянина, который косил в канаве траву. Наполовину ослепил его, а тот жалобу подал.

– Не знал!

– Дело-то, правда, пустяковое! В то же утро его арестовали, и, говорят, дадут два месяца тюрьмы и шестьсот лир штрафа, если только он сможет их собрать.

– Здорово!

– Еще бы!

У соседнего дома раздались голоса:

– О! Лопни мои глаза, если это не бездельник почтарь! Ей-ей, он идет прямо к синьору Кавальере!

– Верно!

– А, понятно! Не иначе как несет ответ по этому знаменитому делу!

– Как пить дать!

Почтарь встрепенулся, собрался идти, но не выдержал и напоследок спросил:

– Кстати, поговаривают, что свадьбе не бывать. Ты слыхала?

– Да, говорят. Но ведь для бедного синьора Альчесте оно и лучше.

– До свиданья, Бьяджотта.

– Будь здоров. Не хочешь освежиться?

– Спасибо. Как-нибудь в другой раз.

– Ну, дело твое.

– Прощай.

– Будь здоров.

На первый взгляд будничное спокойствие городка не было в тот день ничем нарушено, но страсти кипели. Многие любили секретаря за его доброту; другие предпочитали Кавальере за его богатство. Можно ли удивляться, что партии составились мгновенно и враждующие стороны волком глядели друг на друга?

Почтарь и в самом деле шел к синьору Кавальере; вот он остановился, постучал. Когда за ним захлопнулась дверь, табачник Ченчино, стоявший на пороге своей лавки и зевавший по сторонам, принялся звать Рапалли:

– Синьор Рапалли, синьор Рапалли!

– В чем дело? – откликнулся Рапалли, который с самым деловым видом точил лясы в кафе напротив.

– Почтарь у Кавальере! Наверняка по этому делу! Быстрее туда!

– Бегу. А вы, Ченчино, – услуга за услугу: пошлите предупредить синьора Густаво, который в этот час наверняка должен быть на месте.

Рапалли направился к Кавальере; Гостино побежал разыскивать синьора Густаво, а Ченчино собирал народ возле своей лавки.

Весть разнеслась подобно молнии; аптекарь подавал какие-то знаки из-за спины своей супруги; Пьовано с самым безразличным видом на свете немедленно появился на кладбище; кузнец и сапожник выскочили на улицу с инструментами в руках, делая вид, что им срочно надо проверить, какая сегодня погода… Одним словом, не прошло и нескольких минут, как все обитатели городка, за исключением секретаря и синьора Альчесте, – хотя Бьяджотта и клялась, что видела их физиономии в занавешенном шторой окне, – высыпали на улицу по каким-то своим необычайно срочным надобностям, о которых они никому не хотели рассказывать.

Довольно большая группа собралась возле здания государственной монополии, и тут Ченчино схватился с Нардини, который утверждал, будто ни один профессор в мире не сможет определить принадлежность помета.

– Уж лучше помолчи, – выговаривал ему Ченчино, – ты же никуда отсюда не выезжал и понятия не имеешь, что делается в мире. Лично я поступил бы в точности как синьор Кавальере, потому как решить такой запутанный вопрос может только профессор… обожди-ка… как его зовут, такого профессора?.. В общем, такой профессор, какому синьор Кавальере послал это дело на заключение.

– Ну и что? Может, и послал, а только меня ты этим не убедишь.

– Ну, значит, с тобой и толковать нечего, потому как химия… а, вспомнил! Профессором химии его называют. А знаешь, что это за люди, профессора химии? Покажи им плевок, даже вон там, у колодца, и они отсюда скажут все в точности – кому он принадлежит, точка в точку, словно кто им подсказал… Даже если заколдовать плевок, так и то скажут. Помню, мой сын… Дорогой синьор Густаво, сюда, сюда! Есть дело.

В этот момент мимо собравшихся торопливо проходил синьор Густаво. Он спешил к дому синьора Кавальере. Лицо его в ожидании выигрыша ста лир было настолько спокойно и самоуверенно, что Ченчино счел это добрым предзнаменованием и уже предвкушал, как получит бекаса, на которого сам побился об заклад.

Но едва Густаво вошел в дом, как лицо его приняло совсем иное выражение. Кавальере держал в руках открытое письмо, недоумевающе покачивал головой и в горьком отчаянии безмолвно взирал на Рапалли, который сидел, откинувшись на спинку стула, и с превеликим трудом сдерживал смех. В редкие промежутки между спазмами он вставлял:

– Увы! Кто бы мог подумать!

Густаво мигом сообразил, что ему лучше не раскрывать рта, и поспешил заняться каким-то альбомом с фотографиями.

Так прошло несколько минут. Наконец Рапалли встал, поклонился Кавальере, пожал руку Густаво и ушел.

На лестнице Рапалли надвинул шапку по самые брови и поднял воротник куртки, подбитой заячьим мехом, предусмотрительно оставив опущенным лишь тот угол воротника, который будет обращен к собравшейся толпе. Очутившись на улице, он крадучись двинулся вдоль стены. К нему подскочил Ченчино.

– Да или нет? Если «да», я получаю целого бекаса. Так чей же этот знаменитый помет?

Рапалли оттащил его в сторону и, наклонившись к самому уху, прошептал:

– Тихо, Ченчино, умоляю тебя, иначе нас первых освищут… Помет оказался куриным!

Перевод Н. Медведева

Джероламо Роветта

Квинтино и Марко

Его прозвали Квинтино, потому что непременно нужно было найти имя, которое напоминало бы бедняку о его жалком положении, оскорбляло несчастного и вызывало смех; и такое имя было найдено. Будь Квинтино не так силен, ему при встрече надавали бы пинков или же со злой радостью начали бы кидаться в него пригоршнями песка и комьями грязи. Имей он свой дом, жену, обед, к нему ворвались бы, чтобы отравить этот обед, нарушить покой, соблазнить жену. Но бедняга, хотя и был кроток и терпелив, обладал, однако, недюжинной силой… и к тому же был одинок. Так что оставался лишь яд иронии. И одетого в жалкие лохмотья, всегда голодного бродягу, у которого в кармане никогда и сольдо не было, прозвали Квинтино Селла[131]131
  Квинтино Селла (1826–1884) – итальянский политический деятель, в 1826–1873 годах трижды занимавший пост министра финансов.


[Закрыть]
. Это прозвище, которое в насмешку дал ему жирный и сытый остряк, заставило всех забыть настоящее имя безвестного мученика, жертвы плоского юмора ближних, имя, быть может, нарочно для него выбранное из старого молитвенника бедной и набожной матерью. Однако Квинтино был добр, вынослив и покорен. Он не только терпел все, даже это жестокое оскорбление, с неизменной улыбкой, такой грустной, что она должна была вызвать хоть немного сострадания к нему, но, желая еще больше посмешить людей, дал имя другого министра финансов, Марко Мингетти[132]132
  Марко Мингетти (1818–1886) – итальянский политический деятель, неоднократно занимавший пост министра финансов.


[Закрыть]
, своему верному и единственному другу – своей собаке. И Марко был поистине достоин Квинтино. Это был тощий уродливый зверек с острой мордочкой, но вместе с тем умный, спокойный, осторожный; он либо спал, либо думал о чем-то. Марко никогда не лаял, не рычал злобно, никогда не прыгал и не бегал без крайней необходимости. Единственной его обязанностью было изображать часового в фуражке из бумаги и с палочкой вместо ружья. Солдаты, увидев маленького пехотинца, скорее печального, чем грозного, показывали на него один другому и, окружив собаку плотным кольцом, начинали неудержимо хохотать и охотнее бросали несколько сольдо собачке, чем человеку. Квинтино это понимал, и, когда он глядел на Марко, лаская его своими длинными загрубелыми пальцами, в глазах его светилась бесконечная нежность.

Как и его хозяин, животное тоже было грустным и задумчивым. Казалось, Квинтино передал свою печаль верному Марко. Оба они, объединенные одними горестями, казалось, были прокляты одной судьбой. И когда эти два голодных существа – одетый в красное тряпье худой и проворный человек и совершенно черная собака, обнюхивавшая выжженную и пыльную землю, – уныло брели по дороге, они представляли собой печальную, вызывавшую слезы картину, которую не оживляли даже веселые лучи солнца и зеленый майский наряд. Жизнь Квинтино походила на жизнь бандита, укрывшегося в лесу. У него не было ни надежд, ни желаний. Часто, когда его жгла лихорадка, он тщетно искал хоть каплю воды, тщетно пытался достать немного соломы, когда, сломленный усталостью, уже не мог идти дальше.

И все же он никогда не жаловался; был нем, как Марко. Оба они были благодарны каждому, кто подавал им кусок черного хлеба, даже если этот хлеб совали им не из сострадания, а лишь для того, чтобы поддержать жизнь в двух этих странных существах, вызывавших смех своими трюками и своим комичным и одновременно жалким видом.

Им никогда не удавалось поесть досыта, они никогда не могли отдохнуть хоть день. Они шли и шли через города, деревни, и на празднествах, среди общего шума и веселья, неизменно появлялись Квинтино с его похоронным лицом и Марко, боязливо поджимавший хвост. Когда же Квинтино замечал вдали, в самом конце длинной, пыльной или размокшей, грязной дороги селение, где был рынок или ярмарка, он ускорял шаги, точно осел, из которого выбивают усталость, – нещадно колотя палкой по натруженной спине. Из груди Квинтино вырывались частые печальные вздохи, словно за этими развевающимися флагами и миртовыми арками, скрытые от глаз людской толпой, его ждут виселица или позорный столб. Но голод заставлял его торопиться; он шагал широко и быстро, свистом подбадривая своего верного друга в странствиях и бедах, который трусил сзади, опустив морду и высунув язык от усталости.

Оба шли прямо на самую людную площадь. Там Квинтино устраивал свой цирк: расстилал на земле грязный коврик. Марко следил за всеми приготовлениями, сидя на задних лапах и опустив шею, натертую веревкой, которая не давала бумажной фуражке упасть с головы. Когда все было готово, собака поднималась, паяц, приветствуя толпу, подбрасывал вверх свою рваную треуголку, и представление начиналось.

Это было печальное зрелище. Казалось, что красное полинявшее от дождя и солнца трико покрывало скелет. Когда Квинтино прыгал или кувыркался, вытягивался всем телом и извивался, кости его словно похрустывали. Невеселым паяцем был несчастный Квинтино!

Ни днем, ни ночью он не снимал своего рваного трико, которое не защищало его ни от жары, ни от стужи, коротких штанов с зелеными буфами, украшенных ржавыми блестками, белых разбитых башмаков и рваной шляпы. Уже много лет вел он жизнь жалкого шута и, казалось, сросся с нею так же, как Марко со своей грязной, лохматой шкурой. Лицо Квинтино было еще комичнее, чем морда Марко: торчавшие вверх иссиня-черные жесткие волосы Квинтино напоминали перья на шляпе и были острижены коротко, точно дикие травы, срезанные взмахом серпа. Лицо его избороздили морщины, глаза были тусклые, лоб невыразительный, подбородок порос рыжеватым пушком. И по иронии судьбы, словно недостаточно было людской иронии, он, который так мало ел, открыв широкий рот, обнажал длинные белые зубы, способные истребить целую гору хлебов.

Трюки Квинтино показывал самые разнообразные. Представление начиналось с игры в черепаху. Квинтино делал стойку, потом обвивал ногами шею и, упершись в коврик своими сильными, мускулистыми руками, начинал раскачиваться. За этим следовали китайский прыжок и комическая прогулка. Этот номер заставлял толпу покатываться со смеху. Квинтино прогуливался, поглядывая вокруг с видом франта, и, лихо сдвинув шляпу набекрень, покручивал усы, притворяясь, будто курит сигару, которую заменяла деревянная палочка; в то же самое время Марко в своей налезавшей на глаза фуражке, низко опустив морду, проскальзывал у него между ног, не отставая от Квинтино ни на шаг и не мешая ему. И все это собака проделывала с почти математической точностью. Заканчивалось представление всегда удивительным прыжком через Ниагару, который обыкновенно объявлялся как великий, изумительный, единственный в своем роде номер. И верно, это был, если можно так выразиться, коронный номер знаменитого Квинтино. Он с кошачьей ловкостью взбирался на шесть или семь поставленных друг на друга стульев и, добравшись до самого верху, делал стойку на вытянутых руках. И хотя непрочное сооружение шаталось под его тяжестью, он несколько секунд оставался неподвижен, а затем, раскачавшись, стремительно спрыгивал и падал на ноги в то самое мгновение, когда стулья с ужасным грохотом обрушивались на землю.

Марко, который все это время сидел не шелохнувшись и уставившись на своего хозяина, в ту же секунду подымался и медленно приближался к нему, виляя хвостом, хотя вообще-то он очень редко выражал таким образом свои чувства.

Прыгая через Ниагару, Квинтино каждый раз рисковал сломать себе шею, однако, когда он приступал к этому номеру, многочисленные зрители никак не подбадривали его. Происходило так потому, что, нагромоздив стулья, Квинтино, прежде чем полезть вверх, обходил всех с тарелкой, и тут зрители становились – хоть это многим может показаться странным – необыкновенно чувствительными: одни поворачивались к нему спиной, ворча, что полиции следовало бы запретить такие представления, другие уверяли, что у них начинает кружиться голова, третьи – что их просто тошнит от всего этого. Но потом, как только Квинтино ставил на землю тарелку и начинал карабкаться вверх, все возвращались и, остановившись чуть поодаль, смотрели, как уверенно он работает. Совершив прыжок через Ниагару, Квинтино возвращал стулья владельцам, поднимал с земли коврик, складывал его вчетверо и, не попрощавшись, молча трогался в путь, не обращая внимания даже на мальчишек, которые еще долго бежали за ним следом с пронзительным криком: «Квинтино! Квинтино!» Свое громкое приветствие они часто сопровождали тем, что кидали в паяца огрызками яблок, попадавшими точно в спину, но и это не могло заставить Квинтино обернуться. Иной раз им удавалось угодить камнем и в Марко Мингетти, который от неожиданности и боли тихо взвизгивал, но продолжал трусить по дороге, низко опустив морду.

Ни человек, ни собака не испытывали ненависти к обидчикам; оба они сразу все забывали. Им приходилось каждый день переносить слишком много горестей, чтобы они могли помнить вчерашние обиды. Только однажды Квинтино испытал приступ ярости против негодяя, который с усмешкой спросил у него, знает ли он хоть, где родился. Квинтино на миг утратил свое обычное добродушие и, словно дикий зверь, бросился на бессердечного человека, встряхнул его, схватил за горло и… быть может, убил бы обидчика, если бы кто-то из толпы не удержал Квинтино за руки, не дав совершиться преступлению. Но негодяй, так жестоко оскорбивший его, ни разу больше не встретился ему, и Квинтино скоро забыл о своем единственном и ненавистном враге.

Никто не знал хорошенько, чем занимался Квинтино прежде и откуда он родом. Как ни странно, всем, даже дедам, глубоким старикам, даже столетнему звонарю, казалось, что они, с тех пор как помнят себя; всегда видели его в неизменной треугольной шляпе и выцветшем трико. И они думали, что он всегда был таким. Но они ошибались: Квинтино сильно изменился, хотя на лице его было написано все то же шутовское выражение, а в душе по-прежнему таилось горе. Да и паяцем Квинтино стал всего десять лет тому назад, «для возбуждения аппетита», – как шутил он.

Родился он в черном, полуразвалившемся доме одного из приморских селений Венецианской области, которое окружали гнилые болота, густо поросшие желтоватым камышом. Крестьяне в суеверном страхе называли этот большой мрачный дом логовом дьявола. Обитатели этого дома никогда не улыбались, никогда не слышно было в нем добрых, ласковых слов, никому не приходило в голову поцеловать маленького Квинтино. Унылая тишина, царившая в доме, нарушалась лишь завыванием ветра, который, точно неукротимый и взбешенный хозяин, врывался через дырявую крышу и рассохшиеся ставни.

Всякий раз, когда Квинтино, такой одинокий на белом свете, вспоминал об этой лачуге, по телу его пробегала дрожь, а если он вспоминал о родном доме летом, устраиваясь на ночь под деревом или на сеновале, либо зимою на ступенях церкви, он в ужасе осенял себя крестом.

Отец его не раз имел дело с полицией и, чтобы не утруждать ее и дальше, бежал в Сардинию, после того как в драке у самых дверей кабачка пырнул ножом одного крестьянина. На родину он уже не вернулся.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю