Текст книги "Итальянские новеллы (1860–1914)"
Автор книги: Луиджи Пиранделло
Соавторы: Габриэле д'Аннунцио,Эдмондо Амичис,Антонио Фогадзаро,Джероламо Роветта,Альфредо Ориани,Луиджи Капуана,Доменико Чамполи,Сальваторе Джакомо,Джованни Верга,Матильда Серао
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 50 страниц)
Вместе с тем новелла эта помогает угадать духовные возможности и перспективы нации, сыгравшей такую огромную роль в развитии мировой культуры.
Б. Реизов
Джованни Верга
Весна
Когда Паоло приехал в Милан со своими композициями под мышкой, – в те времена солнце светило для него каждый день и все женщины казались ему красавицами, он встретил Принцессу. Девушки из магазина величали ее так, потому что у нее было миловидное личико и маленькие ручки, а особенно потому, что она была гордячка и вечером, когда ее подруги врывались в Галерею[5]5
Имеется в виду крупнейший миланский пассаж – Галерея Виктора-Эммануила, служащая также местом для прогулок.
[Закрыть], словно стая воробьев, она направлялась одна к воротам Гарибальди в белом шарфе, с гордо поднятой головой, Там, в один из тех блаженных вечеров, когда человек тем легче взлетает к облакам и звездам, чем легче у него в кошельке и желудке, она и повстречалась с Паоло, который бродил по улицам, размышляя о своей музыке и мечтая о славе. Паоло с удовольствием отдавался игре воображения, наблюдая изящную фигурку девушки, которая быстро шагала впереди, подбирая серое платьице и приподнимаясь на цыпочки в испачканных грязью ботинках, когда ей приходилось спускаться с тротуара на мостовую. Так он встретился с ней еще два или три раза, и в конце концов они оказались рядом. Она весело рассмеялась при первых же его словах: она всегда смеялась, встречая его, и убегала. Если бы она с первого же раза заговорила с ним, он никогда бы не стал искать с ней встречи. Как-то в дождливый вечер, – тогда у Паоло был еще зонтик, – он взял ее под руку, и они пошли по быстро пустевшей улице. Она сказала, что ее зовут Принцессой, – свое настоящее имя, как часто бывает, она постыдилась назвать. Он проводил ее домой, они расстались в пятидесяти шагах от ее двери: она не хотела, чтобы кто-либо, и в особенности он, увидел замок, в котором за тридцать лир в месяц живут родители Принцессы.
Так прошли две или три недели. Паоло поджидал ее в Галерее у выхода на улицу Сильвио Пеллико, поеживаясь в своем убогом летнем пальтишке, полы которого, раздуваемые январским ветром, били его по ногам. Принцесса приходила быстрым шагом, уткнув в муфту румяное от холода лицо, брала его под руку, и если на улице было не больше двух-трех градусов мороза, то они шли медленно и ради забавы пересчитывали плиты на тротуаре. Паоло часто разглагольствовал о фугах и законах композиции, а девушка просила объяснить ей «про это» на миланском наречии. Когда она впервые поднялась в его каморку на четвертом этаже и услышала, как он играет на фортепьяно романс, о котором так много ей рассказывал, она, оглядывая комнату любопытным и растерянным взором, начала смутно понимать Паоло и, внезапно почувствовав, что ее глаза наполняются слезами, крепко поцеловала его; но это случилось гораздо позднее.
В магазине девушки, прячась за картонными коробками и разбросанными на большом рабочем столе грудами цветов и лент, вполголоса судачили о новом «обожателе» Принцессы и очень смеялись над «этим другом», который носит пальто, подходящее скорее для церковной паперти, и не может подарить своей милой хотя бы плохонькое платьице. Принцесса делала вид, что ничего не слышит, пожимала плечами и шила, замкнувшись в горделивом молчании.
Бедный великий композитор с такой искренностью рассказывал ей о будущем успехе и о многих других прекрасных вещах, которые принесет с собою богиня славы, что Принцесса не могла обвинить его в желании сойти за русского князя или сицилийского барона. Однажды в начале месяца Паоло вздумал подарить ей колечко – простой золотой кружок с маленькой поддельной жемчужиной. Принцесса покраснела и растроганно поблагодарила, в первый раз крепко пожав ему руку, но подарка принять не захотела. Может быть, она угадала, каких лишений стоила простенькая безделушка будущему Верди, тем более что она принимала гораздо более дорогие вещи от того, другого, не испытывая при этом ни особых угрызений совести, ни особой признательности. Поэтому, чтобы угодить своему милому, Принцесса решилась на большой расход: она купила в рассрочку новое платье на Кордузио, мантильку за двадцать лир на Корсо у Тичинских ворот и стеклянные бусы, продававшиеся в Старой галерее. Тот, другой, внушил ей склонность и стремление к некоторой изысканности. Паоло ничего об этом не знал, не знал даже, что она задолжала, и повторял: «Как ты теперь хороша!» Ей было приятно выслушивать его похвалы, и она впервые была счастлива, что ее красота ничего не стоила ее милому.
По воскресеньям, если стояла хорошая погода, они отправлялись гулять к городским заставам или на бастионы, на Изола-Белла или на Изола-Ботта[6]6
Isolа (изола) – остров (итал.).
[Закрыть] – эти пропыленные острова твердой земли. Воскресенья были днями сумасшедших трат, и, когда приходилось платить по счету, Принцесса раскаивалась в совершенных за день безумствах, сердце у нее сжималось, она уходила кокну и, облокотившись на подоконник, смотрела в огород. Паоло подходил к ней, становился рядом, плечом к плечу, и оба они, устремив неподвижный взгляд на маленький четырехугольник зелени, чувствовали, как сердце их наполнялось глубокой и нежной грустью, в то время как солнце медленно садилось за аркой Семпьоне[7]7
Выдающийся архитектурный памятник Милана – триумфальная арка, построенная в 1838 году и украшенная статуями работы скульптора Маркези.
[Закрыть].
На случай дождя у них были другие развлечения: они ездили в омнибусе от Новых ворот к Тичинским воротам и от Тичинских ворот к воротам Победы, тратили тридцать сольдо[8]8
Сольдо – мелкая итальянская монета, двадцатая часть лиры.
[Закрыть] и катались два часа как господа.
Всю неделю Принцесса плоила блонды и прикрепляла к медным стебелькам кисейные цветы, вспоминая о воскресном празднике, а молодой человек частенько не обедал в субботу или в понедельник.
Так прошли зима и лето, а они играли в любовь, как дети играют в войну или в крестный ход. Она не позволяла ему ничего больше, а влюбленный чувствовал себя слишком бедным и не осмеливался просить. Она любила его всем сердцем, но когда-то ей пришлось много плакать из-за того, другого, и теперь она воображала, будто стала рассудительнее. Полюбив Паоло после связи с другим, она не подозревала, что не броситься на шею к Паоло и было единственным доказательством ее любви к нему, которое подсказывала ей врожденная деликатность… Бедная девушка!
Наступил октябрь. С приходом осени Паоло охватила глубокая грусть. Он предложил Принцессе поехать за город, на озера. Они выбрали день, когда ее отца не было дома, чтобы совершить эту поездку – серьезную поездку, стоившую им пятьдесят сольдо, и уехали на весь день к берегам Комо. В гостинице хозяин осведомился, уедут ли они обратно с вечерним поездом. Дорóгой Паоло уже спрашивал Принцессу, что бы она стала делать, если бы ей пришлось ночевать не дома. Засмеявшись, она ответила: «Сказала бы, что провела ночь в магазине, что была спешная работа». Сейчас молодой человек смотрел в замешательстве то на Принцессу, то на хозяина и не знал, что сказать. Девушка наклонила голову и сказала, что они уедут на следующий день. Оставшись одни, они обнялись, и она уступила ему.
Какие это были славные дни, когда они гуляли под каштанами, ни от кого не таясь и не обращая внимания ни на красивые шелковые наряды дам, которые проезжали мимо в каретах, запряженных четверкой, ни на новые элегантные котелки мужчин, гарцевавших с сигарою в зубах! Какие это были славные воскресные прогулки, когда, бывало, они пировали на целых пять лир! Какие славные вечера, когда они простаивали часами у ворот, не в силах расстаться, едва обменявшись за все время десятком слов, держась за руки и не замечая торопливых прохожих! Когда они познакомились, то не думали о любви; теперь же, когда они убедились, что полюбили друг друга, их охватили тревожные сомнения.
Паоло никогда не спрашивал ее о том, другом, о существовании которого он догадывался с первой же их встречи, когда Принцесса согласилась укрыться от дождя под его зонтиком; он догадался по сотне пустяков, по сотне мелочей, по некоторым чертам ее поведения, по звуку ее голоса, когда она произносила некоторые слова. Теперь им вдруг овладело болезненное любопытство. По натуре она была искренна и потому призналась ему во всем. Паоло ничего не ответил, он лишь смотрел на полог большой трактирной кровати, на котором руки незнакомых людей оставили грязные пятна.
Они знали, что этот праздник рано или поздно кончится; оба это знали и не задумывались о будущем – быть может, потому, что впереди у них был еще весь счастливый праздник их юности. Паоло даже почувствовал облегчение после признания девушки, как будто оно разом избавило его от всех угрызений совести и сделало более легкой минуту расставания. Об этой минуте оба думали часто, но спокойно, как о чем-то неизбежном, думали с преждевременной и не обещающей ничего хорошего покорностью. Но пока они еще любили друг друга и держали друг друга в объятиях. Когда же этот день действительно настал, все произошло совсем не так, как они ожидали.
Бедняга очень нуждался в башмаках и деньгах: его башмаки изорвались в погоне за призраками артистических мечтаний и юношеского честолюбия – за теми роковыми призраками, которые толпами стекаются сюда со всех концов Италии, но бледнеют и тают у сверкающих витрин Галереи в холодные зимние ночи или в тоскливые предвечерние часы. Дорого обошлись Паоло жалкие безумства его любви! В двадцать пять лет, когда человек богат лишь сердцем да умом, он не имеет права любить даже такую Принцессу, он не должен, под угрозой полететь в пропасть, ни на миг отрывать свой взгляд от пленившей его прекрасной мечты, которая, может быть, станет путеводной звездой его будущего. Он должен идти вперед, только вперед, пристально и жадно глядя на этот маяк, ничего не чувствуя и не слыша, идти неутомимо и непреклонно, хотя бы ему пришлось ради этого растоптать собственное сердце.
Паоло был болен, и никто, даже Принцесса, ничего не знал о нем целых три дня. Стояли те долгие унылые дни, когда люди убивают время, отправляясь за городские ворота побродить по пыльным дорогам, глазея на витрины ювелиров и читая газеты, расклеенные на стенах киосков; те дни, когда вы испытываете головокружение, взглянув на бегущий под мостами Навильо[9]9
Милан пересечен тремя проложенными еще в средина века судоходными каналами – Навильо Гранде, Навильо делла Мартезана и Навильо ди Павия.
[Закрыть], а подняв голову, видите перед собой всё те же гипнотизирующие вас шпили собора. Вечерами Паоло поджидал Принцессу на улице Сильвио Пеллико; было холоднее обычного, время бежало медленнее, и походка Принцессы утратила прежнюю легкость.
Как раз в это время Паоло вдруг привалило огромное счастье – четыре тысячи лир в год: он уезжал в Америку барабанить на фортепьяно в кафе и в шантанах. Он принял это предложение с такой радостью, словно сам выбрал свою судьбу, и лишь потом подумал о Принцессе. Вечером он позвал ее поужинать в отдельном кабинете у Биффи, как какой-нибудь богатый кутила. Бедная девушка таращила глаза при виде этого сарданапалова пира[10]10
Сарданапал – по греческим сказаниям, легендарный ассирийский царь, отличавшийся необыкновенной роскошью своих празднеств. Имя его стало нарицательным.
[Закрыть] и после кофе, с немного отяжелевшей головой сев на диван, прижалась к стене. Она была чуточку бледна, чуточку печальна, но красивее, чем всегда. Паоло все целовал ее в шею ниже затылка, она не сопротивлялась и не отрывала от него испуганного взгляда, словно предчувствуя несчастье. Сердце ее сжимали стальные тиски, и, желая показать, как сильно он ее любит, он спросил, что бы они делали, если бы вдруг перестали видеться. Принцесса сидела тихо, отвернувшись от лампы, закрыв глаза и не двигаясь, чтобы скрыть крупные сверкающие слезы, которые все катились и катились у нее по щекам. Молодой человек удивился, заметив эти слезы: он впервые видел, как она плачет.
– Что с тобой? – спросил он.
Сначала она ничего не ответила, потом проговорила сдавленным голосом:
– Ничего! – Она всегда так говорила, потому что была необщительна и самолюбива, как ребенок.
– Ты думаешь о том, другом? – Паоло в первый раз задал этот вопрос.
– Да! – подтвердила она, кивнув головой, – да!
Это была правда. И девушка зарыдала.
«Другой!» Это – ее прошлое: счастливые солнечные дни безудержного веселья, весна их юности, ее несчастная любовь, обреченная брести, спотыкаясь, вот так, от одного Паоло к другому, не очень горюя, когда грустно, и не очень радуясь, когда весело. А молодой человек, который составляет теперь частицу ее души и ее плоти и который через месяц, через год или два станет ей уже чужим, – это ее настоящее, уходящее в прошлое. Может быть, и Паоло в эту минуту смутно думал о том же, но у него не хватило мужества заговорить. Он лишь крепко прижал ее к себе и тоже заплакал. А ведь свое знакомство они начали смехом.
– Ты покидаешь меня? – пролепетала Принцесса.
– Кто тебе это сказал?
– Никто, но я знаю, догадываюсь. Ты уезжаешь?
Он опустил голову. Еще мгновенье она смотрела на него полными слез глазами, затем отвернулась и опять тихо заплакала.
Тогда, быть может оттого, что она потеряла голову, или оттого, что сердце ее разрывалось от горя, она заговорила и рассказала ему то, что всегда скрывала из робости или из самолюбия, рассказала, как познакомилась с тем, другим. По правде сказать, родители ее не были состоятельными людьми: отец занимал маленькую должность в правлении железной дороги, мать прирабатывала вышиванием; но когда зрение ее ослабело, Принцесса поступила в модный магазин, чтобы хоть немного помочь семье. А уж там отчасти красивые платья, которых она насмотрелась, отчасти сладкие речи, которых она наслушалась, отчасти дурной пример, отчасти тщеславие и легкомыслие, отчасти советы подруг и отчасти этот молодой человек, постоянно ходивший за ней по пятам, довершили остальное. Она не понимала, что совершает дурной поступок, пока не почувствовала необходимость скрывать его от родных. Отец ее был порядочный человек, мать – святая женщина; они умерли бы с горя, если бы могли «это» заподозрить, да они никогда и не считали «это» возможным, хотя сами допустили, чтобы дочь поддалась искушению. Только она одна была во всем виновата… Или, скорее, вина была не ее; но тогда чья же? Конечно, она не хотела бы знать того, другого, теперь, когда она познакомилась со своим Паоло, и если Паоло ее бросит, она не желает знать больше никого… Она говорила тихим голосом, закрыв глаза и положив голову к нему на плечо.
Выйдя от Биффи, они задержались немного по дороге и проделали снова весь via crucis[11]11
Крестный путь (лат.).
[Закрыть] их милых и печальных воспоминаний: вот на этом перекрестке они встретились впервые, на этом тротуаре они остановились и обменялись несколькими словами. «Смотри-ка! Это было здесь!» – говорили они. «Нет, немного дальше». Безразличные ко всему окружающему, они брели, как праздношатающиеся; расставаясь, сказали друг другу – «до завтра».
На другой день Паоло готовился к отъезду, а Принцесса, стоя на коленях перед старым, неуклюжим сундуком, помогала укладывать в него кое-какое платье, книги и ноты, на которых она нацарапала свое имя в те счастливые дни. Сколько раз она видела на нем это платье! Теперь одна вещь покрывала другую, и больно было смотреть, как они исчезают навсегда. Паоло подавал ей одежду, доставая ее то из комода, то из шкафа, она осматривала каждую вещь, развертывала и складывала опять, затем старательно выбирала ей место среди носков и платков, чтобы она не помялась. Они почти не разговаривали, делая вид, что спешат. Девушка отложила в сторону старый календарь, на котором Паоло обычно делал различные записи.
– Оставишь это мне? – спросила Принцесса. Он кивнул головой, не оборачиваясь.
Когда сундук был уложен, на стульях и на вешалке оставалась еще кое-какая ветхая одежда и старое пальто.
– Это я приберу завтра, – сказал Паоло.
Девушка нажала коленом на крышку, а Паоло затянул потуже ремни. Затем она подошла к кровати, на которой оставила вуаль и зонтик, и печально присела на край. Стены казались голыми и унылыми, в комнате оставался лишь большой сундук; Паоло ходил взад и вперед, роясь в ящиках и связывая в узел последние вещи.
Вечером они пошли в последний раз погулять. Она робко опиралась на его руку, как будто возлюбленный постепенно становился ей чужим. Они зашли к Фоссати, как, бывало, в праздничные дни, но там им не стало веселее, и они скоро ушли. Молодой человек думал, что все эти люди вернутся сюда еще не раз и встретят Принцессу, а Принцесса думала, что не увидит уж больше Паоло в этой толпе. Молодые люди зашли, как обычно, выпить пива в маленькое кафе на площади Бонапарта. Паоло нравилась эта большая площадь, где он в летние вечера столько раз гулял под руку со своей Принцессой. Издали доносилась музыка из кафе Ньокки и виднелись ярко освещенные полукруглые окна театра Даль Верме. Огни полутемной улицы время от времени мигали, у кафе и пивных толпился народ. В далеком темном небе мерцали звезды, то тут, то там в темных аллеях и между деревьями светились газовые фонари и, чернея, мелькали молчаливые пары. «Вот и последний вечер!» – думал Паоло.
Они сели в слабо освещенном уголке, подальше от толпы, возле изгороди из рахитичных кустов, посаженных в старые бочки из-под керосина. Принцесса сорвала два листочка и один протянула Паоло – в прежнее время она непременно бы рассмеялась. Подошел слепой, бренча на гитаре поочередно все известные ему песенки. Паоло отдал ему всю мелочь, которая была у него в карманах.
В последний раз они увиделись на вокзале, в минуту отъезда, в горькую минуту торопливого прощания, когда люди не чувствуют больше ни стыда, ни увлечения, ни поэзии среди толкотни и шума равнодушной толпы отъезжающих. Принцесса как тень следовала за Паоло от багажной кладовой к билетной кассе, делая столько же шагов, сколько и Паоло, и молча держа свой зонтик под мышкой; она была бледна как полотно.
Он, напротив, был возбужден и казался очень занятым. Когда они входили в зал ожидания, контролер спросил билеты; Паоло предъявил свой, а у бедной девушки билета не было. Им пришлось лишь второпях пожать друг другу руку в толпе, которая толкалась у входа, при контролере, проверявшем билеты.
Она осталась стоять, у дверей с зонтиком в руках, словно еще кого-то ожидая, смотря по сторонам на большие объявления, расклеенные на стенах, и на пассажиров, которые шли от билетных касс в зал ожидания. Она провожала их тем же безразличным взглядом в глубь зала, а затем смотрела на вновь проходивших. Десять минут длилась эта пытка; наконец прозвучал колокол и раздался свисток паровоза. Девушка стиснула свой зонтик и, пошатываясь, медленно направилась к выходу. Выйдя из вокзала, она присела на каменную скамью.
«Прощай! Ты уходишь от меня, а мое сердце так к тебе привязалось! Прощай и ты, что ушел от меня раньше него! Прощай и ты, что придешь после него и уйдешь так же, как и он, прощай!»
Бедная девушка!
А ты, бедный великий артист пивных, иди влачи свою цепь; одевайся лучше и ешь каждый день; упивайся своими былыми мечтами среди табачного дыма и паров джина в далекой чужой стране, где никто тебя не знает и не любит; забывай Принцессу с другими тамошними принцессами, когда собранные у дверей кафе деньги рассеют грустные мысли о последнем прощании на унылом вокзале. А потом, когда ты вернешься обратно, уже не молодым, не бедняком, не глупым и не восторженным мечтателем, каким был когда-то, и встретишь Принцессу, не напоминай ей о прошлом, о былом смехе и былых слезах, потому что она тоже располнела, больше не одевается в кредит у Кордузио и не поймет тебя.
Вот это и бывает иногда всего печальнее.
Перевод И. Володиной
Недда
Домашний очаг в моем представлении – чистая риторика, разве что пригодная служить обрамлением для чувств чистых и спокойных, – нечто вроде лунного света, предназначенного озарять златокудрую головку. Я улыбался недоверчиво, когда мне говорили, что пламя камина может заменить друга. Да, пожалуй, иногда камин и мне казался другом, но очень навязчивым, порой чересчур угрюмым и своенравным, способным в любой момент затащить тебя с руками и ногами в свое продымленное чрево и там облобызать на манер Иуды.
Я никогда не проводил время, помешивая дрова, и не доводилось мне наслаждаться теплом, исходящим от пылающего камина. Язык дров, которые сердито потрескивают или ворчат, разгораясь, был мне непонятен. Мой глаз не привык к замысловатым узорам искр, пробегающих, как светлячки, по чернеющим головешкам, к фантастическим очертаньям обуглившихся поленьев, к бесконечным переливам коварного пламени, то сине-голубого, то красного, которое сначала так робко лижет дрова, словно нежно ласкает их, а потом вдруг вспыхивает с вызывающей дерзостью. Но когда я постиг тайну каминных щипцов и мехов для раздувания огня, я безудержно полюбил сладостную негу камина.
Я оставляю свою бренную оболочку в кресле, которое стоит перед камином, как оставляют одежду. Пусть пламя заботится о том, чтобы кровь быстрей бежала по моим жилам и сердце билось сильнее. Я знаю: вспыхивающие искорки, которые порхают, словно влюбленные бабочки, не дадут мне уснуть и заставят мысли мои блуждать так же причудливо, как блуждают они.
В этом созерцании собственных мыслей, которые кружатся вокруг, а потом покидают тебя, чтобы улететь далеко-далеко, оставляя помимо твоей воли что-то сладостное и щемящее в душе, таится неотразимое очарование. Ты сидишь у камина, сигара почти потухла, глаза полузакрыты, руки едва держат щипцы, и ты ощущаешь, как часть твоего существа уносится куда-то вдаль, пробегает головокружительные пространства: тогда ты дышишь воздухом неведомых просторов, тогда испытываешь тысячи незнакомых чувств, не пошевельнув пальцем, не сделав ни одного шага, – а ведь, доведись испытать такое в жизни, пожалуй побелеют волосы и морщины избороздят лоб.
Однажды вечером, когда я вот так же витал в облаках, пламя камина, вспыхнувшее, быть может, слишком близко, заставило меня вспомнить другое пламя, ярко пылавшее в огромном очаге поместья Дель Пино, расположенного у подножия Этны.
Шел дождь, и за окнами бешено завывал ветер. Двадцать – тридцать девушек – сборщиц олив сушили у огня насквозь промокшее под дождем платье. Те, у кого на душе было повеселей, вероятно оттого, что завелись в кармане несколько сольдо, и те, которые были влюблены, распевали песни, а другие просто болтали о свадьбах в приходе, о том, что оливы в нынешнем году плохо уродились, или о дожде, который отнимал у них кусок хлеба.
Старуха, жена управляющего, сучила пряжу, чтоб хоть зря не горел фонарь, подвешенный над очагом, а большой пес, похожий на волка, положив морду на лапы, тянулся к огню и настороженно прислушивался к завыванию ветра.
Пока варилась похлебка, пастух затянул на рожке задорную песню своих гор, от которой ноги сами пускались в пляс, и девушки принялись танцевать на неровном кирпичном полу огромной закопченной кухни. Пес сердито ворчал, опасаясь, как бы ему не наступили на хвост. Лохмотья весело развевались, бобы в котле приплясывали в такт танцующим, а вода кипела, переливаясь через край, и огонь, едва на него падали брызги, сердито шипел. Когда девушки устали от танцев, пришел черед песням.
– Недда! Недда-певунья! Где же наша Певунья? – послышалось со всех сторон.
– Я здесь, – бросила девушка, примостившаяся на вязанке дров в самом дальнем углу кухни.
– Что ты там делаешь?
– Ничего.
– А почему танцевать не захотела?
– Устала.
– Спой нам песенку, да получше.
– Не хочется что-то.
– Да что с тобой?
– Ничего.
– У нее мать при смерти, – ответила за Недду одна из подружек с таким равнодушием, словно речь шла о зубной боли.
Недда сидела, уткнувшись подбородком в колени. Она подняла на говорившую огромные черные глаза, почти совсем спокойные, блестящие, но без единой слезинки, потом снова молча уставилась на свои босые ноги.
Тут девушки затараторили все сразу, словно сороки на зеленом лугу, а некоторые обернулись к ней и спросили:
– Зачем ты мать оставила?
– Чтоб работу найти.
– Ты сама-то откуда?
– Я из Виагранде, но живу в Раванузе.
– Ну, это неподалеку; случись что с матерью, письмо живо сюда прилетит, – вставила, повернувшись спиной к Недде, бойкая на язык крестница управляющего, носившая на шее золотой крестик; на пасху она собиралась выйти замуж за третьего сына дядюшки Якопо.
Недда бросила на нее взгляд, похожий на те, которые бросал прикорнувший у огня пес, на башмаки танцующих, угрожавшие его хвосту.
– Нет! Дядюшка Джованни пришел бы за мной, – воскликнула она, как бы отвечая на свои мысли.
– А кто такой этот дядюшка Джованни?
– Дядюшка Джованни из Раванузы, его все так зовут.
– Ты бы лучше, чтоб мать одну не оставлять, попросила бы у дядюшки Джованни немного взаймы, – сказала одна из девушек.
– Да ведь он сам бедный, а мы ему и без того должны целых десять лир! А сколько стоит доктор? А лекарства? А хлеб каждый день? Господи! Легко другим говорить, – добавила Недда, качая головой, и впервые в ее грубом, почти диком голосе зазвучало настоящее страдание. – А каково смотреть с порога, когда заходит солнце, и думать, что нет хлеба на полке, масла в лампе, нет работы на завтра, и к тому же еще больная мать лежит в углу на кровати! Ну, не горько ли это!
Помолчав немного, Недда снова покачала головой, ни на кого не глядя. Глаза у нее были совсем сухие; в них было такое безысходное горе, которое трудно выплакать даже тем, кто привык плакать.
Жена управляющего, торжественно приподнимая крышку кастрюли, закричала:
– Эй, девушки, ваши миски!
Все сгрудились у очага; старуха бережно и неторопливо принялась разливать бобовую похлебку.
Недда стояла последней, держа миску под мышкой. Наконец настала и ее очередь. Она подошла к очагу, и пламя осветило ее с головы до ног.
Это была смуглая девушка, одетая крайне бедно. Нищета и одиночество наложили на нее печать застенчивости и ожесточенности. Если бы тяжелый труд и невзгоды не портили ее женской прелести и, пожалуй, всего ее облика, Недду можно было бы назвать красивой. Копна черных густых и взъерошенных волос была слегка перехвачена веревочкой; белые зубы сверкали, как слоновая кость, а в чертах лица сквозила какая-то грубоватая привлекательность, делавшая неотразимой ее улыбку. Ее большие черные глаза словно плавали в синеватой влаге. Даже королева могла бы позавидовать глазам этой девушки, стоявшей на самой низшей ступени социальной лестницы, если бы в них не застыло печальное и тупое выражение забитого существа, что-то смиренное, какая-то покорность судьбе. Тело ее от непосильной работы и постоянного таскания тяжестей огрубело, но не окрепло. Ведь ей приходилось делать самую черную работу, порой ворочать камни, носить в город чужие корзины, – словом, выполнять любую тяжелую работу, которую в этих местах считают недостойной мужчины.
Сбор винограда, олив, уборка урожая были для нее праздником, днями радости и веселым времяпрепровождением, а не работой. Правда, зарабатывала она в такие дни лишь половину того, что ей платили за черную работу. А платили за нее немало – целых тринадцать сольдо в день.
Лохмотья, служившие Недде одеждой, чудовищно обезображивали то, что оставалось в ней нежного и женственного. Даже самому пылкому воображению трудно было представить себе, что эти руки и ноги могли быть красивыми: ведь руки ее привыкли к упорному повседневному труду – ей приходилось копать землю в зной и мороз, работать среди колючих кустарников и в расщелинах; босыми ногами она ступала и по снегу и по раскаленным от солнца скалам, по камням и по колючкам. Никто не мог бы сказать, сколько лет этому человеческому существу: еще с детства на Недду обрушилась нужда со всеми своими невзгодами, которые калечат тело, ожесточая душу и разум. Так было с ее матерью, так было с ее бабушкой, так будет и с ее дочерью. Ее братья и сестры по общей нашей праматери Еве довольствовались тем, что она сохранила хоть то немногое, что требовалось, чтобы понимать их приказания и делать для них самую трудную, самую унизительную работу.
Недда протянула свою миску, и старуха налила туда оставшуюся в котле похлебку; ее было немного.
– Ты почему всегда подходишь последней? Разве не знаешь, что последним всегда одни остатки достаются? – сказала ей старуха, словно в утешение.
Бедная девушка опустила глаза, как если бы она заслужила этот упрек, и уставилась на черную жижу, которая дымилась в ее миске, потом отошла в сторонку, осторожно ступая, чтобы не пролить похлебку.
– Я бы тебе своей отлила, – сказала Недде одна из подруг, которая была подобрей. – Ну, а что, если и завтра будет дождь? Беда! Тогда и заработок за день пропадет и весь свой хлеб придется съесть.
– Ну, а мне об этом тревожиться нечего, – ответила Недда и грустно улыбнулась.
– Почему?
– Да у меня и хлеба-то своего нет. Все, что было, весь хлеб да немного денег я маме оставила.
– Что ж, ты одной похлебкой живешь?
– Да я ведь привыкла, – просто ответила Недда.
– Ну и проклятая же погода! Дождь уносит наш заработок, – жаловалась одна из работниц.
– Постой, возьми из моей миски, – сказала другая.
– Я уже наелась, – резко ответила Певунья, вместо того чтобы поблагодарить.
– Ты вот проклинаешь дождь, посланный нам богом, – обратилась старуха к девушке, которая сетовала на погоду. – А разве ты сама не ешь хлеб, как другие? Разве не знаешь: после осенних дождей жди хорошего урожая.
Одобрительный гул покрыл эти слова.
– Это правда; но ведь ваш муж вычтет из недельной платы не меньше чем за полтора рабочих дня.
Снова послышался одобрительный гул.
– А ты разве работала эти полтора дня, что хочешь, чтоб тебе за них заплатили? – с победоносным видом возразила ей старуха.
– Верно! Верно! – подтвердили другие с подсознательным чувством справедливости, присущим простым людям даже тогда, когда эта справедливость наносит им ущерб.
Старуха стала молиться, перебирая четки. Монотонно звучали слова молитвы деве Марии, сопровождаемые зевками. Потом, после литании, стали молиться за живых и умерших. Глаза бедняжки Недды наполнились слезами, и она позабыла сказать «аминь».
– Это еще что за фокусы? Ты почему не говоришь «аминь»? – строго упрекнула ее старуха.
– Я думала о бедной маме, она теперь так далеко, – робко залепетала Недда.
После молитвы старуха пожелала всем «святой ночи», взяла фонарь и ушла.
Там и сям в кухне вокруг очага появились постели самой живописной формы; догоравшее пламя бросало колеблющиеся тени на девушек, расположившихся на полу группами и в одиночку.
В этом поместье работать было хорошо: хозяин не жалел, как другие, ни бобов для похлебки, ни дров для очага, ни соломы для подстилки. Женщины спали на кухне, мужчины – на сеновале. А там, где хозяин скуповат или поместье небольшое, батраки и батрачки спят вповалку, как придется, на конюшне или в другом каком-нибудь месте, на соломе, а то и на своих лохмотьях, дети рядом с родителями. Если отец побогаче и у него есть собственное одеяло, то одним одеялом укрывается вся семья. Кому холодно, тот прижмется спиной к своему соседу, или зароет ноги в теплую золу, или укроется соломой, – словом, каждый устраивается где и как может. После тяжелого трудового дня нужно набраться сил для завтрашней работы, и люди засыпают глубоким сном. Он здесь словно добрый деспот. А доброта хозяина не идет дальше того, чтобы отказать в работе женщине, готовящейся стать матерью, лишь потому, что ей не под силу трудиться по десять часов в день.