355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хьюго Клаус » Избранное » Текст книги (страница 8)
Избранное
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 03:04

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Хьюго Клаус



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 49 страниц)

Кто прочтет мою тетрадь?

(22 октября.)

Что за звук? Какое мучение. Ибо я не ощущаю в них (в звуках) никакой определенности. Это слишком. Что я принесу домой («домой», это тощее слово и вместе с тем слишком полное, оно слишком распухло от прошлого, чтобы я смог применить его к этой комнате с облупившимся потолком, покрытым струпьями штукатурки. Принесу? Ничего я не хочу приносить, звуки налетают, кусают, насилуют), обрывки какого звука проникают сюда? Вот если б я был Кюрперс-Шнобель, география, и брал бы все на заметку… но эта мысль не годится, потому что, если бы я ловил и фиксировал обрывки, пришпиливал их к бумаге, меня звали бы Кюрперс-Шнобель, география. А это уж, извините, дудки, покорно благодарю.

Рев грузовика. Дребезжанье пустого прицепа. Чиханье гоночного автомобиля. Мотоцикл или мопед. Ребенок. Где-то неподалеку школа. Мой каблук отбивает ритм по линолеуму. Если все это еще продлится, я закричу. Перекладины моста, временного моста, по нему едет машина. Шуршание. Жучок в дереве. Таракан за свисающим лоскутом обоев. И повсюду – хотя я его и не слышу, я ведь ничего не слышу, понимаешь ты, Корнейл, – повсюду проклятый, голодный, злобный, рвущий глотку, звонкий и близкий лай собак.

Если бы я был Кюрперсом-Шнобелем, география, мне бы ничего не стоило сосчитать всех этих собак, рассортировать их по породам, возрасту, злобности. Я (когда-то учитель) не знаю ничего и не хочу знать ничего, кроме того, что знаю: это были цепные псы, кем-то спущенные, их спустили в такой спешке, в такой ярости, что за некоторыми еще волочились цепи, их подстрекали, науськивали голоса, женские крики.

Вот в чем мученье: что осталось посередине, какое прошлое затерялось между хриплым визгливым лаем собак, рвущим барабанные перепонки, истошными криками женщин, натравливающих псов, и сегодняшним, близким шуршанием таракана за обоями? Между тем жарким летним воздухом – и этой пылью, фланирующей здесь, по моей конуре. Между вчера – нет, еще более далеким днем – и вот этим сейчас, окаянным, парализованным сейчас.

Так иногда вздыхает старуха, когда наступает вечер…

Кто-то стоит у меня за спиной. Вероятно, это пожилой человек – он тяжело дышит. Он пускает корни в мои плечи. Но я продолжаю писать. Щупальца с присосками тут же отлипают, как только я начинаю писать. Потом они снова становятся видимыми, ощутимыми, и снова, захлебываясь, с натугой, начинает дышать мне в затылок тот, что стоит у меня за спиной. Я дышу. Клянусь, доктор Корнейл, это дышу не я. Я…

(22 октября. 22 часа 20 минут.)

Другая рука, та, что не пишет, шарит в кармане пиджака. Пиджак принадлежит тому, кто меня спас. Сердитому мужчине, которому явно было несвойственно добродушие, но он не мог поступить иначе. Он протянул мне пиджак. Я ждал. Он набросил пиджак мне на плечи. Я ждал. Раздраженный, недоверчивый блеск в его глазах. Он заставил меня принять то, что выражал его взгляд: рыцарство, братство, солидарность в трудную минуту, не сойти мне с этого места. Я подождал, пока он не пошел прочь – в одной рубашке, широкие, серые подтяжки, соединенные на спине, поддерживали слишком широкие брюки, он шагал, размахивая руками, напоминая комика из американского фильма, за которым гонится жена, обнаружившая любовницу (которую он так и не смог пригвоздить как следует, так он дрожал!) в супружеской постели. И он ушел.

Спасибо тебе, добрый человек. Твое лицо безбородого дядюшки Крюгера[25]25
  Дядюшка Крюгер – первый президент бурской республики Трансвааль Пауль Крюгер (1825–1904), видный южноафриканский политический деятель. После поражения в англо-бурской войне (1899–1902) эмигрировал в Швейцарию, где вскоре умер. Во время военных действий буров против английских войск его портреты с характерной окладистой бородой были широко распространены в Европе.


[Закрыть]
говорило о том, что ты не ждешь благодарности. Снять свой пиджак и набросить его на голого, это так понятно, такой естественный жест сострадания, любой сделал бы то же самое на его месте.

Пиджак из саржи. Он мне слишком широк. Рукава слишком длинны. Когда бы я ни мерил пиджаки, Элизабет неизменно констатировала, что у меня слишком короткие руки. В кино было то же самое: «Смотри же, вон Гари Купер[26]26
  Гари Купер (1901–1961) – известный американский киноактер, создавший образ немногословного, неотразимого мужчины. Снимался в вестернах, приключенческих фильмах, кинокомедиях; среди наиболее известных его ролей – лейтенант Генри в фильме «Прощай, оружие» (1932) и солдат в фильме «По ком звонит колокол» (1943); оба фильма – экранизации одноименных романов Э. Хемингуэя.


[Закрыть]
, какие у него длинные руки!» И я в ответ: «Значит, он не слишком далеко ушел от обезьян». Она прыскала, смеялась. Плечи незнакомца свисали, они кончались сантиметрах в десяти от того места, где кончались плечи у меня. Воротник довоенного фасона, талия прострочена ровно-ровно. В левом кармане, который я обыскиваю, всякий сор: камешки, крошки, проволочки. Я внимательно разглядываю свой указательный палец: под ноготь забились крошки табака. Крошки немецкого или русского табака года сорок третьего, наверняка это сухое крошево он вез на фронт. Вот он сидит меж искалеченных деревьев перед бункером, кругом тает снег и дороги превращаются в заболоченные речные ложа – он сидит на корточках и скручивает козью ножку с немецким или русским табаком, хрипят пулеметы, и он бежит, брюки с серыми подтяжками наползают на пятки, он наступает на них и спотыкается, падает и, весь в грязи, на четвереньках заползает в бункер, сунув намокшую самокрутку в карман пиджака. И (не он, конечно, не он, потому что он вырвался оттуда и дал мне свой пиджак) восемь, двенадцать, восемьдесят два человека, сидящих на корточках, распахивают свои одежды из меха и кожи и уходят в себя – крутить постоянную болтанку своих мыслей; они забывают закрыть, отдав стихии, то самое не ведающее названия отверстие (подмигивая которым, согласно Хатха-Йоге Прадипике[27]27
  Хатха-Йога Прадипика – одна из форм йоги, системы взглядов и психофизических упражнений, которая является составной частью многих религиозных и философских течений Индии.


[Закрыть]
, можно обрести единство с Брахмой), и в отверстие устремляется стихия смертельного льда, с которым они ведут борьбу и который хотел сдержать Пророк-С-Белым-Пятном-Во-Лбу, посылая ему навстречу своих Носителей Огня; и Мировой Лед вторгается в немигающее отверстие, и оно замерзает, поскольку – секундочку, дайте вспомнить – в декабре сорок первого внезапно грянул сорокаградусный мороз, от которого околели тысячи смертных.

Но разве тогда, на фронте, у него не было шинели? Неужели он был в гражданской одежде? Это разрешалось? Все может быть…

В другом кармане: кусочек муарового рога – сломанная дужка от очков, служившая игральной костью, носовой платок в сине-белую клетку, рекламная афишка: «Завтра дома у вас будет чек. На любую сумму. Только для фламандцев. Ссудный банк Гвидо Гезелле»[28]28
  Здесь герой иронически связывает название ссудного банка с именем Гезелле. Гвидо Гезелле (1830–1899) – великий фламандский поэт, певец народной жизни, природы и языка Фландрии. Лучшие, хотя и самые трудные годы жизни поэта приходятся на время пребывания в западнофламандском городке Руселаре, где он, приняв священнический сан, преподавал в так называемой Малой семинарии. Деятельность Гезелле объединила вокруг него учеников-единомышленников, а небольшой западнофламандский город превратила в колыбель национального возрождения фламандской культуры. С той поры Руселаре принадлежит особая роль в истории фламандской литературы.


[Закрыть]
, две монетки по пять франков. В нагрудном кармане: мусор и обрывок почтовой марки. Эсэсовец должен был проверить карманы, прежде чем бросить (протянуть мне, накинуть на меня) свой пиджак. Край левого кармана засалился, покрылся коркой и слипся. Он бегает кругами по заснеженному полю, снег еще не начал таять, он пританцовывает, пытаясь согреться, в левом кармане у него котенок, он подкармливает его каждый день, чтобы потом съесть, вот опять трещит пулемет, он падает на лед, ползет в укрытие, и там, между прикладом его ружья и бетонным полом, лопается череп котенка. Кровь застывает, нет, она сначала замерзает, а потом уж застывает.

(23 октября. 2 часа.)

Я не могу спать. Если зажечь свет, никто не увидит, потому что все – Корнейл, Фредин – спят. Никто не дежурит. Не слышно ничьего дыхания.

На мне его одежда, и это не дает мне уснуть. Я чувствую его пиджак своей кожей и не могу кричать. Хотя мне бы это помогло – сейчас.

Благодарю вас. За пиджак. Благодарю за все, человек без имени. Я, у которого столько имен, каких я не хотел. Крестьяне из Роде-Хук, капеллан, господа из Алмаутского дома, женщины в белом, снующие по коридорам, Корнейл, Фредин – все давали мне имена и почти всегда имена были разными.

А ученики так и не придумали для меня прозвища. Де Рейкел – и без того похоже на кличку. Так по крайней мере сказал Алберт Верзеле, мальчик. Моя мать обычно обращалась ко мне по имени: «Виктор», делая ударение на «о», и мне казалось, что меня зовут «торт» – даже раньше, чем я узнал, что это такое. Элизабет, которая из ученицы превратилась в мою жену, ворковала: «Торри, Торри» – все громче и глубже, пока наконец воркование не переходило в стон и мягко плещущееся бормотание. Я отрекаюсь от всех моих имен, они не нужны мне больше. Разве только понадобятся в том рассказе, что требует от меня Корнейл, я исправно пишу, тщательно выбирая эпитеты и метафоры. Я не желаю никаких новых имен. Потому что я еще не отвык от старых.

Раньше всякий имядатель, самоуверенно глядя на меня, произносил (какое-то) мое имя, глядя на меня спокойно и почти равнодушно, словно был уверен в том, что имя мне подходит, подходит, как крышка кастрюле, и оно не может (как это рано или поздно случалось) стечь с меня, подобно воде с панциря жука.

Единственное имя (хотя я не всегда воспринимал его как имя), от которого меня бросало в жар и начинало трясти, было самым безличным, оно даже не было именем вовсе, когда его шептала Элизабет – в тот теплый день, среди кисло пахнущих досок под натриумным светом, пронзительно высвечивающим очертания штабелями сложенных пиломатериалов: «Менеер, менеер, я не хочу. Я не хочу, менеер».

(25 октября.)

Пылесос. Или электрический насос. Если бы звук был ближе и звонче, то – холодильник. Кто-то бьет деревянным молотом по жести или оцинкованному железу. Я сжимаю пальцами кожу на подбородке, так чтобы образовалась складка. Ямочки на этом месте все равно никогда не будет. У кинозвезд Элизабет находила это очень красивым. Урчание в канализационных трубах. Кто-то чихает. Передо мною движется спина моей высохшей руки.

Почему они каждый день дают мне вчерашнюю газету? Ведь им ничего не стоит подсунуть газету под дверь, после того как все ее прочли, – когда никто не дежурит, когда воздух чист, когда никто, как сейчас, не ходит по коридорам. Но нет, они делают это специально, они хотят быть впереди меня, целый день они знают, что происходит в мире, а для меня это произойдет лишь днем позже. Они хотят показать, что я завишу от них.

Зря стараешься, доктор Корнейл. В этом нет ничего нового для меня. Я всегда зависел от кого-нибудь: от родителей, от Школы, от Армии, от Директора, от Университета с его экзаменами, от бедер и брючек Элизабет, и снова от Директора, а еще совсем недавно – от алмаутских господ. И вот теперь завишу от вас. Ничего не изменилось.

Мне здесь хорошо. Тепло. Я все вижу. Вас, всех вас. Нерон с искусственным глазом из кристалла, смотрящий на цирковое представление.

Она входит без стука. Она здесь. Я не поднимаю глаз. Она кажется вдребезги пьяной, едва держится на ногах. Как всегда – в белом халате с грязными и жирными пятнами. Она ставит на стол еду. Я не чувствую запаха, должно быть, все уже холодное. Стакан пива, без пены. Она смотрит, как я пишу, на мою руку. Фредин.

– Что ты пишешь?

– Что пиво прокисло.

– Это неправда.

– Правда.

– Ну и прокисло. Не хуже твоего знаю. Но ты же про другое пишешь.

– Тоже правда.

– Тогда дай мне почитать.

– Нет.

– Ну скажи, что ты пишешь, только честно?

– Пишу, что ты говоришь, что я пишу.

– Ты считаешь меня идиоткой.

– А ты думаешь, что я сумасшедший.

– Молчи. Здесь об этом говорить запрещено.

Тишина. Она не спешит уйти. Она одета во все белое, но на ней это одеяние выглядит как-то иначе, чем на других – дамочках в накрахмаленных белых шапочках или мужчинах в хирургических фартуках.

– Я не должна тебе мешать, сказал доктор.

– Да ну?

– Особенно когда ты пишешь. Но ведь ты не считаешь, что я мешаю, так ведь?

– Не считаю.

– Скажи, ты обо мне не пишешь ничего плохого?

– М-м-м…

– Хочешь, чтоб я выметалась отсюда?

– Нет.

– Это что, отчет?

– Нет. Впрочем, да. Что-то вроде.

Ее правая нога забинтована. Нога качается как раз на уровне моей головы – она сидит на подоконнике. У нее болят ноги – нарушено кровообращение. Об этом она поведала мне три или четыре дня назад. Словно товарищу по несчастью, коллеге с аналогичным недугом.

– Знаешь, Виллетье уже хорошо говорит. Даже не верится, что малыш в его возрасте… Он уже говорит: «Бом».

– Бом?

– Ага, он уже выговаривает «папа», «мама» и «бубу», а вот вчера – они вообще-то все время носятся с этим, мамаша ни на секунду не оставляет его в покое, они постоянно с ним разговаривают и только на высоком фламандском, – ну так вот, вчера он сказал: «Бом». Как же они обрадовались!

– Неужели они не могли научить ребенка чему-нибудь другому?

– Почему? Ведь каждый ребенок знает своего папу, свою маму и свою «бом»?

– Свою «бом»?

– Да нет же, «бом» не в смысле «бомба». Они обхохочутся, если я им об этом скажу. А ты что подумал? Виллетье сказал «бом» – в смысле «бомба», которая взрывается? Да нет же. Бом – это бома, бомама, чудак-человек. Или у вас в Голландии так не говорят? А как у вас называют бомаму, ну, бабушку?

– Ома.

– Как-как?

– Ома.

– Смех, да и только.

Она стряхивает пепел с сигареты, которую держит в своей сильной широкой руке, и осыпает им свою сильную, широкую грудь, почти плоскую под халатом.

– А что ты теперь пишешь?

– Что за мной здесь хороший уход. Что ты хорошо за мной ухаживаешь.

– Вот уж спасибочки.

Она медлит. Ей пора идти обратно в коридор, к другим, но ей ужасно не хочется. У нее неженские бедра, спина прямая и плоская. Я хорошо ее знаю. И потому спрашиваю:

– Виллетье, сколько ему, собственно, сейчас?

Она относится ко мне с доверием, и мой вопрос не кажется ей подозрительным.

– Почти два года. Ты бы его видел, весь в кудряшках, а когда смеется, прямо ангелочек. Сестра разрешает мне его потискать, но только когда ее мужа нет дома, тот сразу же вырывает у меня ребеночка, хамло эдакое. А как он лопочет! Беспрерывно. «Мама», «бубу», «бом». Знаешь, он в десять месяцев уже пошел. Не веришь? Я по лицу твоему вижу, что не веришь. Вот и в магазине дамского белья на улице, где живет сестра, тоже не поверили. Она как-то раз взяла и брякнула: «Мой Виллетье уже ходит». А продавщица ей отвечает: ах-ах, как замечательно, мол. А когда сестра выходила, она услыхала, как за ее спиной продавщица говорит покупательнице: «совсем завралась, ее мальчишке всего десять месяцев». Тут моя сестрица как взбесится! Прибежала домой, схватила Виллетье за ручку, этот бедняжка еле ковылял за ней, но он же шел, и она как пнет дверь магазина да как крикнет: «Ну что! Видали? Ходит он или нет?» Да, такая она, моя сестрица, может, конечно, немного с приветом, особенно когда дело касается Виллетье. Ну да это и понятно.

Она ведь права. Иногда человека ни за что ни про что дураком сделают.

Ты пишешь быстрее, чем я говорю. Хорошо, когда у человека есть образование. Я-то, знаешь ли, никогда в школу не ходила. Война тогда началась. Четырнадцатого года, само собой. Гкха-кха-кха-кха-кха-хо-хо-хо-кхе-кхе-кхе. Уй-ю-ю-юй. Ох, думала, что никогда не остановлюсь. Уху-уху-уху. Ну все, мерси. Да, иной раз прошибет тебя такое. А то ведь начнешь смеяться и никак не остановишься, хоть тресни.

Тишина. На ее добродушном помятом лице – тревога. Тело без единой выпуклости. Бедра намного уже плеч.

– А почему ты не ешь?

Я ем. Она направляется с подносом к двери.

– Ты голодный, да?

– Да.

– Привык у себя в Голландии к лучшей еде? Верно?

Она тоже думает, что я голландец. Почему везде лгут и обманывают? Почему Корнейл утаивает самое главное и распространяет обо мне ложные слухи, заставляя всех думать, будто я голландец, как все считали в Алмауте.

– Завтра будет мясо по-веттерски. Не знаешь, что это такое? Ну это мясо, овощи, порей, репа и еще всякая всячина.

– Завтра?

– Ага. Не может же каждый день быть праздник, верно?

– Фредин, а что это за шум, все время?

– Все время?

– Почти постоянно.

– А сейчас ты слышишь его?

– Сейчас нет, но с утра был. Ханн-ханн-ханн…

Хан, хан. Она повторяет, но у нее получается непохоже. У нее получается боксер, выдохшийся к четвертому раунду. Она и сама его напоминает.

– Это Макс. Он совсем рядом. Делает гимнастику. Только не говори никому, что я тебе рассказала. Я, конечно, люблю с тобой поболтать, но ты должен уметь молчать. Ну так вот, чтобы привести в порядок свои мысли, он делает гимнастику, понимаешь? Ему нужно много быть на улице, на свежем воздухе. Как раз то, чего нельзя тебе. Ведь Макс всю жизнь проработал на воздухе. Он был крестьянином. А потом началась война сорокового, она-то его и подкосила. Только никогда никому про это не рассказывай, понял? Ну вот, значит, во время войны он заработал кучу денег и все эти деньги – бумажка к бумажке – лежали у него в шкафу, стопка бумажек по сто и по тысяче франков. Как-то утром жена с его разрешения взяла оттуда четыре бумажки по тысяче франков, чтобы купить в городе шляпку, и положила их на ночной столик, потому что ей нужно было еще что-то там сделать по хозяйству, а тут Макс вернулся с поля, идет он, стало быть, в спальню, и что же видит? Его сынишка лет четырех схватил эти бумажки, разорвал их на сотни кусочков, половину в рот запихал, половину по комнате раскидал, будто снег выпал; когда Макс это увидел, в голове у него что-то случилось, огонь, он говорит, схватил он кочергу возле печки да как хватит ребеночка по голове! Зверь, а не человек. Хотя вслух об этом, конечно, не скажешь, приходится за ним ухаживать, как и за всеми остальными. Максу нужно много заниматься гимнастикой.

– Спасибо тебе, Фредин.

Она понимает, что я с ней прощаюсь, но не двигается с места. Нет, вроде зашевелилась. Трет подбородок, будто там пробивается щетина.

– Я еще приду.

– Приходи.

– Чтоб застелить тебе постель.

Здоровенный детина, Макс, опускается на колени, и Корнейл, этот пастырь подозреваемых и обвиняемых, убийц и клеветников, толкает его в затылок. Макс падает вперед на руки, будто они у него на шарнирах, Корнейл ставит ногу в кроссовке ему на затылок и громко считает. Из волосатой жирной груди Макса вырывается предсмертный хрип, от его пижамы валит пар, калории сгорают, смерть подступает. Ханн, ханн, ханн. Облако пара окутывает его телеса, и, валясь навзничь под последним ударом дровосека – ханн! – он видит над собой снегопад из клочков бумаги, Корнейл выпрямляется, некоторое время изучает результат у своих ног и говорит: «А теперь пойдем займемся номером восемьдесят четвертым».

Номер восемьдесят четыре – это я. Я наконец-то увижу его лицо тюремщика, его настоящее лицо. Он пока еще корректен и жесток на расстоянии, наблюдатель на сторожевой вышке. Да, он вполне корректен.

Я не жалуюсь. Я получаю пищу, читаю вчерашнюю газету, болтаю с Фредин, а в остальное время пишу для Корнейла домашнее задание, излагаю в тетради подробности, которые могу восстановить в памяти, и еще это, моя желчь, мой дневник, на бумаге, которую тайком притащила мне Фредин. Этого с избытком хватит на одного человека. Мне здесь хорошо. Бумага разлинована, я стараюсь придерживаться линий. (Как придерживался их всегда, доктор, – в школьной шеренге, в плавательном бассейне, в ряду женихов в ратуше.)

Только мой почерк стал почерком кого-то другого. Не учителя, исправляющего в гостиничном номере домашние работы, а какого-то учителя наоборот, который сам делает домашнее задание. И все пережевывает. Рассудку вопреки.

(25 октября. 23 часа 30 минут.)

Я монах. Скорее, чем клерк. Я проснулся. Я думаю, что я снова… Я не смогу этому помешать. Успею ли я спрятать дневник? Да. И вот еще что: над моей головой, в облупляющейся, кудрявящейся краске потолка так много волн, щелей, трещин, прорезей, губ, волос. Меня осаждают изнутри. Граббе существует и дышит.

Деревня и Граббе

Строительный рабочий – вовсе не строительный рабочий, это весьма прозрачный маскарад на один день, он похож скорее на наемного работника, который по прихоти хозяина изображает официанта, выполняющего заказы посетителей; из удобства или чувства сопричастности он не снимает комбинезон, хотя по идее должен был бы носить фартук. В нем есть все необходимое для соучастия, холуйства и шантажа. Трактирщик, с которым он обменивается взглядами, – либо его родственник, либо хозяин. А он – его послушный слуга, он прикидывается пьяным и, шатаясь из стороны в сторону, бродит среди картежников, похлопывает то одного, то другого по плечу, подсказывает им, как сыграть. Все в трактире – возможно, из-за его родственных связей с трактирщиком – спокойно воспринимают его навязчивый хохот, его хитроумное шатание между игроками. И вот наконец он с глупой рожей плюхается рядом с музыкальным автоматом, но не смотрит на вертящийся диск, будто приклеившийся к игле; уперев руку в бок, он внимательно разглядывает посетителей, одного за другим, его шпионские глазки регистрируют, а изученные, каталогизированные игроки в карты почти не обращают на него внимания, они скорее с ним мирятся, нежели боятся его, он – неизбежное, гнусное зло в их жизни, и поэтому играющие в карты крестьяне говорят о давних делах, от которых полицейскому псу нет никакого проку, а значит, никакой вины он ни на кого навесить не может. Вот он и клюет носом.

– Однако, – говорят они.

Этому «однако» ничто не предшествует, перед ним не произносится никакой другой фразы, подразумевающей противопоставление или ограничение, никто не утверждает ничего такого, к чему относилось бы это «однако». Все старые фрагменты их старых историй рождаются независимо один от другого и отделяются друг от друга этим «однако», которое не несет никакой нагрузки и не протестует, оно лишь сдерживает лавину далеких фактов, произошедших сто лет назад и поныне происходящих в кафе. Всем картежникам известно это недосказанное прошлое (да и невозможно высказать его до конца – во всей своей целостности оно непередаваемо), и единственно возможное сопротивление ему – словечко «однако», трамплин для следующей истории.

– А Боггер, он и сейчас там портье? В том же отеле?

– Конечно.

– Самое подходящее для него занятие.

– Он носит чемоданы с таким видом, будто они его собственные, и сует их владельцам, будто они ему в душу плюнули. Так по крайней мере говорят.

– Да, дела…

– Хорошая профессия.

– А плохих не бывает. Вон, посмотрите-ка на Пира-с-Веревкой. Кто бы мог подумать? Смех да и только. (И все засмеялись – даже шпион, который пересел поближе, словно желая поглубже вникнуть в рассказ, от которого ему не было никакого проку.) Начиналось-то все тоже с шутки. А теперь вон как вышло.

– И ведь при этом ни на франк не потратился этот Пир.

– И от армии его освободили.

– Ну да. Как-то, когда все трепались после торжественной мессы, Чейф фан Сменскес и говорит ему, а все кругом гогочут: «Не станешь же ты, Пир, таскаться со своим хряком по крестьянским дворам, от одного к другому». И они заржали, а Флёйтье Данейлс и говорит: «Вот-вот, с хряком на веревке». Ну а Пир подумал-подумал, да и отвечает: «А что, неплохая мыслишка», видно, это ему запало в голову, стал он и впрямь ходить по дворам со своим кабаном. Всюду его видали – на улице, в поле, на дорогах, – и все с кабаном на веревочке. Так и ходил от одного хлева к другому. А через год – я про сорок восьмой говорю, ну, или где-то в это время – наш голубчик катался уже на джипе, а позади – хряк. Можете представить, какая вонища была в этом джипе?

– Ну, а Пир-то каков. Встретишь его… человеком стал!

– А потом купил собственный грузовик. И стал возить уже двух хряков. А теперь-то, гляди, разъезжает на шикарной машине, на дизельном грузовике, триста пятьдесят тысяч стоит, если не больше. Купил у брата дом и построил свинарник, что тебе ратуша.

– Ну вот, а мы над ним смеялись. Теперь не посмеешься.

– Про хряка смешно…

– У кого трефы?! А! Бито, бито, десятка пик, козырь и еще раз козырь.

– Раз уж мы начали про кабанов…

– Мы начали про карты, двенадцать очков – маловато.

– Ну так вот, раз уж мы начали про кабанов, значит, мой дядя Анри, который был швейцаром, вы же знаете…

– Ну что, играем или нет?

– Служил он, значит, швейцаром в городском театре во время войны, хорошо там смотрелся, и вообще мужик он был что надо, ну а Локюфье, знаете, принц из «Страны улыбок»[29]29
  «Страна улыбок» – оперетта австро-венгерского композитора Франца Легара (1870–1948), написанная в 1923 году. Рассказчик неверно называет имя главного персонажа принца Соу-Хонга, но, возможно, Локюфье – имя исполнителя главной роли либо в представлении рассказчика смешалось несколько имен героев этой оперетты.


[Закрыть]
, каждый Новый год дарил ему шоколадки, и не маленькие. Ну вот, значит, началась бомбардировка, которая у Хакебейна все разрушила, бомбы тогда как горох сыпались, и одна, огромная, как Сарма[30]30
  Сарма – большой универмаг и название бельгийского акционерного общества, созданного в 1928 году для эксплуатации сети универмагов; сокращение от Societe anonyme pour la Revente d’Articles en Masse (SARMA).


[Закрыть]
, попала прямо в театр, и наш дядюшка Анри, который спрятался в подвале один, потому что жена его уехала к матери в Лауве, взлетел на воздух вместе с этим подвалом и приземлился на заднем дворе, целехонький, без единой царапины, только левую ногу ему зажало между балок…

– Кто ходил козырями?

– И надо же было такому случиться, прямо рядом разорвало пополам цистерну с навозной жижей, и все это добро хлынуло на двор театра, маленький такой дворик – три метра на четыре, так вот нашему дядюшке Анри – привет горячий – деться некуда, а эта жижа стала подниматься, уже залила его по грудь, уже к лицу подбирается, от вони его самого выворачивает, прямо белый свет в глазах померк, думает, надо же, как повезло: таким вот манером загнуться, не сойти мне с этого места, если вру. А тут пошла вторая волна бомбежки, и яйцо, здоровенное, как Сарма, хряснуло в дом рядом с театром, стена вокруг дворика рухнула, и все это дерьмо потекло из дворика наружу. Ну а дядюшка Анри высвободил ногу, рванул оттуда и давай хохотать, наскочил на немецкого офицера, обнял его – весь как был, вонючий, в дерьме с головы до пят, – а сам смеется-заливается, все никак остановиться не может, три дня он так смеялся, пока его не упекли в психушку.

– И что же, больничная касса оплачивала, психушку-то?

– Половину.

– А!

– Ну это еще куда ни шло.

– Послушай, Янте, если я объявлю сейчас сто сорок, ты должен предложить сто пятьдесят, при моих шестидесяти козырных.

(Музыкальный автомат стоит в кафе уже четыре года, нелепое чудище в данном интерьере, у крестьян он не вызывает удивления, удивляет он одного меня. Сначала из него вырывается ураган звуков, потом течет приторное пиликанье. Человеческий голос, высокий, благородный, выпевает звуки, тянет их, смычки подхватывают голос, роняют его, голос одинокий, взмывает ввысь. Тишина. Флейта. Sei tu come stai pallida[31]31
  Это ты, сколь ты бледна (итал.).


[Закрыть]
, жалуется мужчина, а музыка бежит вперед, голос торопится следом за ней, гобои. «Дездемона», – рыдает мужчина, «mo-moo-moortaa»[32]32
  умерла (итал).


[Закрыть]
. Тяжелые, напряженные, неряшливые духовые – шторм, оседающие трели скрипок, одинокий рожок в лесу, слишком высоко забравшийся речитатив.)

– Тебе же нужно крыть бубны, Амедее!

(Горловые звуки, слов никто не понимает, звуки полны мучительного предчувствия смерти, звуки рыдают, глухая барабанная дробь поддерживает духовые.)

– Кто завел эту пластинку? Кому пяти франков не жалко?

– Любителю классики.

– Да вон тот менеер. Менеер из города завел.

– А, этот.

– Менеер путешествует?

– Теперь никто не слушает классику, всюду один джаз.

– Город на то он и есть город, правда, менеер?

– А я вот думаю, с вашего позволения, менеер, что в городе воздух плохой. Прямо дышать невозможно. Все мазут да бензин, не продохнешь.

– А уж как напакостил нам ваш город!

– Да, во время войны мы были довольно крупной общиной, а город плевать на нас хотел.

– В сорок пятом, менеер, нас тут в порошок стерли.

– Да, в сорок пятом. Верно говоришь, Ремитье.

– А города все пересобачились друг с другом, все они вывалялись в дерьме в сорок пятом! Возьмите, к примеру, хоть Кнокке. Разве тамошние жители не подговорили немцев взорвать Курзал в Остенде[33]33
  Кнокке, Остенде – курортные города в Бельгии на берегу Северного моря.


[Закрыть]
и что же стало с этим Кнокке после войны? Да остался там же, где и был. И все эти годы только снимал пенки, оттого что Курзал в Остенде лежал в развалинах.

– И нашего бургомистра, и членов общинного совета – всех посадили в тюрьму, шесть человек расстреляла Белая бригада[34]34
  Белые бригады – название боевых отрядов движения Сопротивления.


[Закрыть]
. Да что там, только начни считать, менеер!

– Ну так что, мы играем или будем болтать?

– Да не принимайте вы все так близко к сердцу, менеер, нас ждет еще кое-что похуже. Божья Матерь из Фатимы[35]35
  Божья матерь из Фатимы – образ Богоматери, являвшейся с мая по октябрь 1917 года трем детям в португальском городе Фатима (провинция Эстремадура). При последнем явлении произошло так называемое «солнечное чудо» на глазах у детей и огромной толпы паломников.


[Закрыть]
предсказала. Четырнадцатого октября, сказала она, произойдет мировая катастрофа. Правда, не объяснила, где и как это случится. Но разве она хоть раз ошибалась? А?

– Я двадцать баков пива запас для верности!

(Все смеются, и шпион – тоже.)

– Смейтесь-смейтесь, но уж поверьте, лучше сделать запасы. Мыла, кофе, риса – всего, что может храниться.

– И стирального порошка.

– И сала.

– Не было случая, чтобы Фатимская Богоматерь ошиблась. Помните, она предсказала, что появится новый папа. Ага! А еще она говорила: тот, кого вы считали погибшим, вернется, и тогда произойдет великое событие.

(Здесь второе начало, вторая скорлупа яйца, которое я должен очистить, ибо здесь заговорили о Том, Кто Вернется, заговорили с такой естественной, чистой верой, что необычный тон их беседы заставил меня вглядеться в их лица. Я ничего не знал об этих людях, которые без ожидания, надежды или сомнения привычно совершали череду действий, укладывали их в череду дней и волновались лишь тогда, когда дело касалось погоды или изменения цен на картофель; эти люди вкладывали всю душу в самые простые вещи, нюхали землю, можжевеловку и своих жен, а между тем их волновала политика, они вели родовые войны и почитали нотариуса, а больше я ничего о них не знал, и поэтому их внезапная горячность заинтересовала меня.)

– И он вернется, вот тебе крест.

– Я поспорил с Милом ван Некерсом, что он вернется до шестьдесят пятого. На тысячу франков.

– Сейчас он во Франции, Граббе, и ждет своего часа.

– Или у Дегреля[36]36
  Леон Дегрель (род. 1906) – бельгийский политик правого толка, основатель и руководитель фашистской партии Рекс. Во время второй мировой войны активно сотрудничал с фашистами, в составе созданного им легиона «Валлония»; воевал на Восточном фронте, в 1944 году был приговорен к смертной казни, однако ему удалось сбежать во франкистскую Испанию.


[Закрыть]
в Испании. И может, они вместе вернутся. То-то будет дело!

– Нет-нет. Он во Франции, Граббе всегда охотно говорил по-французски.

– Охотнее, чем по-фламандски, доложу я вам.

– Да, черт подери, он хотел показать, что он умеет это делать лучше, чем франскильоны[37]37
  Франскильоны – фламандцы, выступающие за приоритет французского языка и французской культуры в Бельгии.


[Закрыть]
.

– А я ничего не хотел сказать.

– Да нет, он говорил по-французски просто потому, что так ему было нужно. Потому что Вождь де Кёкелер[38]38
  Кёкелер – вымышленный персонаж. Среди фламандских фашистов не было лиц, носящих эту фамилию. Создавая этот персонаж, X. Клаус использовал некоторые факты из биографии фламандского политического деятеля Йориса ван Северена (1894–1940).


[Закрыть]
заявил, что Королевство Бельгия должно существовать и что мы должны бороться за Леопольда[39]39
  Леопольд III (род. 1901) – король Бельгии в 1934–1951 годах. После нападения фашистов на Бельгию 10 мая 1940 года король уже 28 мая объявил о капитуляции армии и, не использовав возможность последовать за бельгийским правительством в Лондон, сдался в плен. Выступления левых сил после войны заставили Леопольда III сначала передать свои полномочия принцу Баудевейну, а затем, в 1951 году, отказаться от престола.


[Закрыть]
. И вождь, с позволения сказать, сделал поворот на сто восемьдесят градусов. Сначала – ура всему фламандскому, долой Бельгию-шмельгию, а потом, видишь ли, большего бельгийца и не сыщешь!

– Потому, черт подери, что Бельгия целиком должна была войти в рейх, а ты, балда, до сих пор ничего не понял.

– А Граббе, он, конечно, во всем следовал за де Кёкелером, во всем.

– Да только не в мае сорокового, не до смерти от пули.

– Да, не так далеко.

(Так состоялся выход Граббе. Который вошел в меня. Предсказанный Божьей Матерью из Фатимы, вызванный к жизни карточными игроками. Или же мальчик первым назвал его имя? Запах льна, которым пропитаны мебель, одежда и волосы… от этого тяжелого запаха, поднимающегося от близлежащей льномочильни, у жителей побережья перехватывает дыхание. Деревенские жители – сейчас я вряд ли смогу вспомнить хоть одного из них, выделить его из общего, коллективного портрета – представлялись мне бормочущей грязно-серой массой, они галдели, и я думал: нет более безобразных людей в Европе, а впрочем, чем лучше рабочие из английских городов или французы из Туркуа? – и я плоть от плоти этой толпы, весь – с головы до пят. Они говорили о Граббе, их голоса были исполнены преданности и веры, они восхищались его военными подвигами; они призывали его, они взывали к нему; с его деяний начинались все их рассказы, пусть даже память о них немного померкла и стерлась на фоне недавних выдающихся событий, таких, как происшествия в Катанге[40]40
  Имеется в виду мятеж Моиса Чомбе в провинции Катанга бывшей колонии Бельгии Конго, приведший к гибели первого премьер-министра Конго Патриса Лумумбы и длительной гражданской войне.


[Закрыть]
или королевская свадьба.) Они говорили: «В нашей истории продолжает жить человек, но это не вождь де Кёкелер, нет, это, скорее, его тень». Ибо Вождь де Кёкелер убит французским сбродом в сороковом, а Граббе, его верный оруженосец, в зареве пожара подхватил доблестное оружие своего павшего господина. Мы видели это, и теперь, когда мы сожалеем о лагерях смерти в оккупированных странах, едва ли может измениться наше отношение к Граббе. В нашей деревне приговоренных к смертной казни больше, чем во всей Западной Фландрии, как Белых, так и Черных, хотя последних будет побольше, если прибавить к ним семь фламандских часовых, которые охраняли немецкие склады боеприпасов и за это были приговорены военным судом к смерти. Мы клянемся этой смертью, что Граббе живет среди нас и вдыхает в нас единство, словно он, подобно солитеру, вселился во всех нас одновременно. Как верим мы, что нечего ждать удачи, если весь вечер идет плохая карта, как верим мы, что в Португалии появилась Дева, к которой возносим мы наши молитвы и любовь, чтобы она в нужный момент возвестила нам, что Граббе среди нас, так верим мы и в то, что не делали ничего дурного, когда следовали за ним по его темным дорогам, да, даже тогда, когда нами помыкали немцы. Скорее мы не поверим телевизионным сообщениям, скорее пропустим страницу в «Брюггском торговом вестнике», сообщающую об открытой распродаже, чем подумаем, что в необъятном пространстве, где властвует Фатимская Богоматерь, не найдется места для Граббе. Мы должны только сидеть и ждать, и если сейчас в этот трактир войдет лейтенант Граббе и обратится к нам (с тем же воодушевлением, которым пылал лейтенант вождя де Кёкелера, призывая нашу молодежь ударить по отжившему парламентаризму), мы не признаем его и будем подозрительно смотреть сквозь него – настолько мы погружены в ожидание чуда, которое воскресит его, только его одного. Тех, кто отрекся от него в эти потерянные годы, когда он продолжал жить благодаря своему отсутствию, он не пощадит, он покажет им свою силу и проницательность.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю