Текст книги "Избранное"
Автор книги: Хьюго Клаус
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 49 страниц)
– Все до одного! Без исключения!
И убегает. Дверь хлопает так, что летят искры. В наступившей тишине Ио прокашливается. Слышны удаляющиеся шаги, все быстрее, ветер шумит в кронах деревьев, Лотта чувствует биение пульса в висках.
– Мне очень жаль, – хрипло произносит Ио.
Альберт включает транзистор, и в комнату врывается бешеный танцевальный ритм, но никто не шевелится.
– Мне тоже, – говорит Жанна.
Клод
Клод бежит, будто старик, у которого к левой ноге что-то пристало и он хочет это стряхнуть. Он замедляет шаг, за ним никто не гонится. Сгустился туман, и на пастбищах все коровы стоят повернувшись в одну сторону. У телефонного столба Клод останавливается. Если к нему сейчас никто не подойдет, он сам пойдет к кому-нибудь, это закон. Он вынимает из внутреннего кармана каучуковую челюсть с двумя торчащими клыками и засовывает в рот, потом надевает два остроконечных уха с зелеными и лиловыми прожилками. Вообще-то он собирался еще выкрасить в черный цвет брови, но бегство было столь внезапным, решение было принято так быстро (им самим), и вот теперь он бродит здесь неожиданно для самого себя, несправедливо предоставленный сам себе. Вокруг него, насколько хватает глаз, белое слизистое сияние, оно разливается вплоть до самых дальних домов деревни и церкви, цепляется за деревья. Клод слышит звук собственных шагов. Не лают цепные собаки в ближних дворах, которые различаются лишь по освещенным кое-где гаражам. Все еще живы. Но дома наглухо заперты, и живые и мертвые замкнулись внутри и никого к себе не впускают. Он один тихо движется сквозь неподвижную стылую мглу, сквозь вселенский холод, который воцарится на земле, когда погибнет человечество. Он ужасно сожалеет, что изображал шарлатана перед семейным собранием. «Этот проклятый богом Клод, – бормочет он и улыбается. – Под звездами, – начинает он декламировать, хотя в небесах не видно ни одной звезды. – Все чисто», – произносит он, и голос его тает в тумане. Туман проникнет в него, просочится сквозь его хрупкую, уязвимую оболочку. Клод несколько раз кашляет, чтобы обмануть холод, холод и эту враждебную равнину вокруг него.
Он шагает дальше и засматривается на причудливый скелет какого-то зверя, в которого превратилась сельскохозяйственная машина, – с когтями-лемехами, колючками-граблями и крыльями-лопастями. «Клоду Хейлену до всего этого нет никакого дела. Никакого. Кошка больше имеет общего с молнией, да, вот так-то, душа моя». Он идет быстро, выбрасывая левую ногу так, будто хочет стряхнуть с брюк вцепившуюся в них крысу. Если бы у него было, как у автомобиля, зеркало заднего вида, на уровне плеч, он мог бы увидеть свое бегущее лицо, искаженное мучительной гримасой. Никто не преследует его, он замедляет шаг, словно преступник, который не знает, что делать дальше. Обхватывает грудную клетку скрещенными руками, чтобы согреться, школьное упражнение – ладони похлопывают по ребрам, будто чьи-то чужие руки, постукивают его легонько, только чтобы предупредить: если ударить посильнее, этот хрупкий каркас можно и сломать.
– Боже милосердный! – шепчет он, и по его собственной коже, кроме кожи зачехленных ушей, сползает туманный, белый глицерин, струящийся из телефонных проводов, из коры и ветвей берез, окутывает его, гонимый каким-то ветром, выдуваемый чьим-то ртом.
«Я не боюсь». Клод вздрагивает от ужаса. Во-первых, он слишком далеко ушел, потому что без Альберта он уже больше не Клод, и он упрекает отца – ведь мама говорила, когда они садились в машину Антуана: «Не оставляй его одного». И еще, его гнетет тяжелое чувство, что он на людях не сумел удержать себя в узде, а это опасно, если хоть раз отпустить удила, это может повториться. Ему не к кому обратиться, вокруг ни души. Неумолимо, беспрерывно опускается и течет ватное, влажное, чадное облако, сейчас оно изнутри проникнет в рот. Клод бежит, а из второго влажного каучукового рта вырывается:
– Внимание, я иду, берегись, я уже здесь.
Неудержим его бег по проселку. Вот точно так же размахивает Дракула полами своего лапсердака навстречу лунному свету, так скачет на своем саврасом коне по горам Баварии Безумный Доктор и кровь его жертв капает с манжет на белую гриву, так спешит оборотень со вспыхивающим в его глазах самым белым на свете огнем к дому двенадцатилетней девочки-школьницы – единственного живого существа, которое может вернуть ему прежний облик.
Проселочная дорога выходит к асфальтированному шоссе, и там, возле автостоянки – этого ровного, четко обозначенного маркировочной линией пастбища, – стоит дансинг «Макумба», на шиферной крыше – звезда из потухших неоновых трубок. В огромных стеклянных панелях Клод, сам похожий сейчас на фрагмент глазурованной глиняной скульптуры, видит мокрое лицо, дрожащие плечи, мятые узкие брюки, приближается к этому своему нынешнему, единственно возможному облику, касается стекла клыками и ушами и замораживает его. Медленно выговаривает:
– Я Клод Хейлен, сын бога.
Вместе с этим стеклянным юношей и вся деревня стала ледяной. Но вот он оживает, достает из кармана брюк ампулу, раздавливает ее в носовом платке и прижимает платок к лицу. Нос и уши сразу закладывает, все чувства немеют, он больше не ощущает своих подвижных кончиков пальцев, кровяное давление падает, сердцебиение ускоряется, все тело под одеждой горит пламенем, проникающим до самого сердца. Рывками подлетает Фелина Вампира, машет крыльями, касается хрупкого часового механизма моего тела, острый запах ее чрева исторгает слезы из моих глаз, она садится мне на плечи, глубоко впивается в них когтями, прижимая мое лицо к черному блестящему отражению в стекле, она пьет мою мутную, сладковатую кровь, которая поддерживает в ней жизнь, и растлевает меня, она держит меня в своих когтях крепче десяти женщин. Клод издает ржание, вытягивается и затем рушится на свое стеклянное лицо. Фелина, с высунутым языком, оставляет его, машет крыльями и улетает, быстрая и неуловимая, как ветер. Клод сглатывает, недоверчиво смотрит на прозрачное, едва заметно испачканное стекло, дрожит от холода. Никто во всем мире не видел его. Он оправляет на себе одежду и поворачивается, чтобы уйти.
– Никогда больше я не сделаю этого, – говорит он. – И да поможет мне патер Дамиан[147]147
Патер Дамиан (1840–1889) – фламандский миссионер. В году он вступил в Конгрегацию Святого Сердца и уехал в 1863 году на Гавайи, где посвятил свою жизнь уходу за прокаженными. На острове Молокаи, где обосновался патер Дамиан, он сумел значительно улучшить условия жизни колонии прокаженных. Заразившись проказой, вероятно, еще в 1876 году, он умер от последствий этой страшной болезни. В 1936 году останки патера Дамиана были торжественно перевезены в Лувен.
[Закрыть], мученик Молуккских островов.
Он возвращается к дому Ио через садовую калитку. В ночной тишине доносятся сообщения по радио для моряков, рядом слышно чье-то дыхание. Возле грота Бернадетты, на бетонной скамье с вкрапленными в бетон устричными ракушками спиной к дому сидит Джакомо. Он не спит, широко раскрытыми глазами смотрит на Клода, выступившего из тени.
– А, вот и ты, – говорит Джакомо. – Тебя всюду искали, даже на улице.
Клод садится рядом, зажав руки между колен, откуда уже испарилось все тепло.
– Тебе-то хорошо, – говорит Джакомо. – Никакой ответственности, никаких решений. Делай себе глупости и не думай ни о чем. Эх, мальчик, мальчик.
– Нет, – говорит Клод, и Джакомо вздрагивает от этого дружелюбного, почти интимного тона.
Он подносит руку ко рту Клода.
– С такими зубами ты можешь превращать людей в бешеных собак. – И добавляет, не сводя с Клода усталых, преданных глаз: – Если, конечно, захочешь.
Клод шевелит клыками.
– Эта штука грязная, – говорит Джакомо, – кто знает, сколько людей цапали ее.
Клод смеется, каучуковая челюсть ползет вверх, он вынимает ее изо рта и швыряет за грот.
– Тебе она больше не понадобится?
– Нет, – говорит Клод. – А ты смотри не схвати воспаление легких от такого тумана.
– Ну и пусть. – Со стороны дома слышится вибрирующий женский голос, поющий под аккомпанемент электрооргана, весь садик заполняет это пение. – Его собственная куртка, – говорит Джакомо. – Как может женщина поступать так со своим собственным мужем?
– Она тебя еще помучит.
Джакомо недоверчиво улыбается.
– Я тоже так думаю.
– Пока вконец не окосеешь, – говорит Клод.
– Скажи мне, а за что, Клод?
– Наверно, она и сама не знает. Ты ее слишком избаловал. – (Я снова среди людей, снова буду приставать, подстрекать, обижать, надоедать.)
– А почему твой отец меня изводит?
– Потому что…
– Я что, покрыт паршой? Или… чернокожий? Мучают только за то, что я итальянец?
– Ты довольно въедливый тип, – говорит Клод.
– Я? А разве она этого не знала, когда выходила за меня?
– Тебе здесь никто не доверяет. Люди не знают, что ты собой представляешь. Ни рыба ни мясо, вот что они о тебе думают, одним словом, ты ненадежный человек.
– Я-то? А в таком случае кто же вы все такие? Никто из вас даже не моется как следует. Все вы, бельгийцы… – Джакомо глубоко втягивает голову в покатые узкие круглые плечи. Из дома диктор громко сообщает, что передавали программу «Канцониссима». «А теперь мы продолжаем… будет исполнено…»
– Я сразу же узнал эту куртку. Какой стыд, какой позор! Она совсем не соображает, что делает.
– Тетя Жанна чертовски хорошо соображает, что делает.
– Ты прав. Это скандал. Заставить твоего отца специально надеть эту куртку, чтобы показать: видишь, мой любовник все еще тут, Схевернелс вовсе не умер. И это после всего, что он успел натворить.
– Тихо, нас могут услышать.
– Он начал приударять за ней, когда она еще жизни не нюхала. А когда она из-за него удрала из дому, ты знаешь, что сделал этот подонок? Снял квартиру и стал жить с ней. А когда она удрала от него, что он тогда сделал, этот распрекрасный Схевернелс, кумир ее души? Начал подбрасывать всякую вонючую дрянь в почтовый ящик пансиона, где она поселилась. Будил ее по ночам телефонными звонками. Распускал про нее грязные сплетни. Да, тебе об этом уже можно знать, ты ведь взрослый парень. А на меня она хоть раз могла пожаловаться, обидел я ее хоть раз чем-нибудь?
– Жмот ты порядочный, вот что, – говорит Клод.
– Я? – отвечает Джакомо. – Может быть, – помолчав, неуверенно произносит он.
Клод прижимается холодным влажным животом к ледяным кулакам. Оборотень закован в цепи, Дракула насытился.
– Может быть, – говорит Джакомо. – Но и он не лучше.
И хотя Джакомо даже не повернулся в сторону дома и ничего не объяснил, Клод понял: «он» – это Ио. Всюду и всегда – Ио. Насчет Ио просто невозможно сказать ничего такого, с чем нельзя было бы тотчас же не согласиться. Да, он скуп. Но и покутить любит. Взять хотя бы его вина, напитки, специальное кресло для послеобеденного отдыха, для которого сгодилось бы и обыкновенное кресло. Что же еще можно сказать насчет Ио? По-свойски радушен и в то же время чуждается людей, живет затворником. Нет ни одного хорошего качества и ни одного порока, которого он не проявил бы за долгие годы жизни с Натали. Клоду трудно определить, что еще он думает насчет Ио, да он и не хочет больше думать об этом.
– Идем, – говорит он.
– Я подожду здесь, пока ей не надоест капризничать.
– Тебе придется долго ждать.
– Буду ждать сколько надо.
– Но откуда ей знать…
– Она прекрасно знает, что я сижу здесь и жду ее, – говорит Джакомо уныло, как бы против желания.
– Мудак, – говорит Клод.
Они сидят молча.
– Что вы ели за обедом? – спрашивает Джакомо.
– Баранью ногу с цветной капустой под белым соусом.
– Баранину в такую погоду есть вредно, – говорит Джакомо. – Бельгийцы очень долго не стригут овец. Овцы мучаются, в шерсти у них заводятся насекомые, шерсть налезает на глаза, сотни паразитов сосут у них кровь.
– Им все равно на бойню, – говорит Клод.
– Как хочется чашечку кофе, – вздыхает Джакомо. – Без кофеина. В ее сумочке лежит пачка моего кофе.
– Давай.
– Тебе легко, Клод. Валять дурака и ни о чем не думать. Ты не знаешь, что такое любить, даже вопреки здравому смыслу.
– Ты прав, – отвечает Клод. – Это занятие для тебя.
– Ты за меня не волнуйся, – вскипает Джакомо.
Клод наклоняется к нему, кладет руку на опущенное круглое плечо сидящего рядом человека.
– Прости меня, – говорит он.
Джакомо делает вид, что не слышит.
– Мы с тобой просто смешны. – Клод судорожно хватает ртом воздух, на него вдруг нападает неукротимая зевота. – Ну идем же, идем.
Джакомо качает головой, и Клод оставляет его, он больше не принадлежит этому мучнистому миру, в котором так долго скитался, этому подернутому пушком мирку со слезами обиды и приключениями Виннету, которые ему читала мама, со смехом на улице, молочной кашей, со щекотным прикосновением лижущего кошачьего язычка, с жалобными домогательствами материнской ласки. Я стал старше, я больше не с ними, перестал быть одним из них. Куда же теперь деваться?
Джакомо, поникнув, ждет выстрела в затылок.
Ошеломленный гамом и хаосом в гостиной, Клод обнаруживает, что там полным ходом идет новая игра. Ио разлегся посреди комнаты, изображая эпилептика. Дядя Антуан посадил к себе на колени Тилли, и они пытаются выпить вдвоем из одного бокала. Тети Лотты нигде не видно, отец сидит на корточках перед телевизором, а тетя Жанна слоняется по комнате, обернув бедра шотландским пледом, который она скрепила брошью. Она бродит с закрытыми глазами, подходит к лежащему Ио и ставит ему на плечо высокий тонкий каблучок. Тетя Натали спит, приплюснув ухо к полным рыхлым рукам.
– Клод, бродяга, – говорит отец, – иди-ка сюда. – И он машет ему рукой, будто на вокзале.
Тетя Жанна, глаза по-прежнему зажмурены, шарит перед собой руками, натыкается на Клода, хватает его за ухо так, что чуть не отрывает, и визжит.
– Не подглядывать! – кричит снизу Ио, подмигивает лукаво, точно озорной мальчишка.
– Его ухо! Его ухо! – кричит тетя Жанна, ощупывает мягкую, сочного цвета мочку и говорит: – Мне нельзя смотреть, но ты берегись, мальчик!
– Клод! – Отец, выругавшись, указывает ему место рядом с собой на полу.
– Берт, не распускайся, – говорит Натали сквозь сон.
Неслышно появляется тетя Лотта, она зевает и тянет за рукав Антуана.
– Идем, мужичок, уже поздно.
– Лотта, не порть нам игру, – говорит слепая Жанна и, будто ни о чем не догадываясь, останавливается над лицом Ио. Тот спрашивает:
– Еще ничего не нашла?
– Нет. – Она поворачивается вокруг себя, на этот раз каблук находит его руку, и она, помедлив, с силой надавливает каблуком на тыльную сторону ладони. Она широко растягивает губы, показывая ровные белые зубы, как будто это ей причиняют боль. Клод опускается на пол возле отца, который мелет какую-то чепуху, показывает ему черное нейлоновое облачко с кружевной оторочкой и прикладывает к губам палец.
– Тсс, – шипит он, как десять рассерженных котов.
– А ты все молча сносишь, – говорит Клод лежащему на полу человеку.
– Я ослеп от солнечного удара, – говорит Ио, лицо искажено гримасой боли, другой, свободной рукой он крепко хватает Жанну за щиколотку.
– А вот и его солнце, – поясняет Тилли.
– Впервые слышу, чтобы это так называлось, – удивленно говорит дядя Антуан. Тетя Лотта стоит рядом и гладит против шерсти голову Тилли.
Все предсказали звезды. Клод мог бы сам угадать минуту, когда это случится. Сжав железной рукой, Ио заставляет тетю Жанну пошатнуться, теряя опору, она пинает его в обтянутое подсолнухами бедро, он, коротко вскрикнув, роняет ее на пол, прямо на отца. Жанна сопротивляется, машет руками и ногами, но потом, побежденная, задыхающаяся, побарахтавшись еще немного, утомленно вытягивается, прижимаясь к Клоду. Отец надевает ей на голову нейлоновое облачко.
– О, мои трусики! – восклицает тетя Жанна, и, пока она стягивает их с волос, тетя Лотта вдруг падает вперед, на стол. Звенят разбитые бокалы, а в дверях возникает Джакомо, кричит:
– Хватит уже, ну хватит, наконец!
Тетя Натали, очнувшись, удивленно говорит:
– Джакомо!
– Эй, Джакомо, давай сюда, парень! – кричит дядя Антуан.
– Куда – сюда? – визжит Тилли, потом вдруг наступает молчание. Опираясь на локоть, Ио приподнимается, потирает прижатую руку, берется за ножку стола, чтобы встать, но Джакомо, схватив бутылку бордо, поднимает ее над головой, как дубинку, винная струйка окрашивает манжеты, светло-серый рукав, ноги его дрожат.
– О sole mio[148]148
о, мое солнце (итал.) – слова популярной неаполитанской песни.
[Закрыть], – говорит Тилли, но семейство Хейлен, уже сплотившееся воедино, не реагирует на ее восклицание. Сейчас чужак угрожает им всем, ведь Ио – один из них. Тетя Жанна разглаживает складки пледа, точно на ней английский костюм, а стоит она в приемной пастора. В тишине особенно резко звучит ее голос:
– Ты где был? Я думала, ты давно уже дома.
Джакомо чуть-чуть опускает бутылку, слушает ее разглагольствования.
– Мы беспокоились, потому что не знали… Ты уже ел? Еще осталась баранья нога с тушеной капустой…
– Я не ем баранины, – неуверенно мямлит Джакомо.
– Еще есть бисквиты.
– Жанна, – говорит Джакомо, ставит на стол бутылку и снимает с ее головы черные трусики.
– Я хочу уйти, Джакомо, уйти сейчас же, – запинаясь, произносит Жанна; Клод возмущен, под его недоверчивым взглядом она прямо купается в уничижении, беспомощности, нежности, покорности. А я не покорюсь, тетя Жанна, нет, не покорюсь. Он хочет рассмеяться, но у него ничего не выходит. Он опять один.
Ио отряхивает голые колени от пыли. В пустом желудке Клода что-то искрит. Он пощелкивает кончиком языка по нёбу: тс, тс. Потом легонько тянет спящую Натали за вьющуюся прядку сальных волос.
– Тетя, – шипит он, постукивая двумя пальцами по полной, в жирных складках, щеке тети Натали, по влажному лбу, по скулам. Тетя Натали коротко всхрапывает, вскидывается, пробуждаясь, по ее подбородку тянется ниточка слюны.
– Что? – вздрогнув, спрашивает она.
– Вот посмотри-ка, – говорит Клод.
– Оденься, – просит Джакомо и, поставив бутылку с бордо подальше от края стола, смотрит на нее. Битва даже не начиналась, а она уже проиграна смуглым рогоносцем, которого жена обманывала не где-нибудь, а именно здесь, обманывала вместе со всем своим родом – с Хейленами. Опера кончилась, а тенор так и не посмел запеть. Опустившись на стул, он говорит: – Я никому об этом не скажу.
– Поосторожней, Джакомо, – говорит тетя Натали.
– Не беспокойся, Натали. И все-таки я должен всех – и Вас в том числе, Ваше преподобие, – от души поблагодарить. И если Матушка нас видит…
– Никакая она тебе не Матушка, – говорит Клод.
– Молчи, – рявкает отец.
– Дайте ему высказаться, – произносит Ио. Он встал и теперь стоит перед всеми, сияя солнечными красками своих попугаев и цветов, с искривленными пальцами в сандалиях, он снова судия. Клод прижимает к лицу носовой платок, еще хранящий живительный запах амилнитрита, и, делая вид, что сморкается, глубоко втягивает в себя этот запах, но все напрасно – в его мозг проникает лишь слабый запах табачного дыма, а в уши входят чубуки ветра.
Прямо перед ним стоит Фелина с шотландским пледом вокруг бедер, с приближением дня ей нужно вернуться к себе в гроб, где упокоится наконец ее насытившееся тело, у нее красные воспаленные веки и надутые губки.
– Джако, – говорит она, зажав под мышкой свои трусики, и поворачивается к Клоду голой, незащищенной спиной, и теперь ему хочется вонзить зубы в эту гладкую, золотистую кожу. Клод не в силах долго смотреть на эту спину.
– Повернись, тетя.
– Это они во всем виноваты, – говорит тетя Жанна. – Они заставили меня это сделать.
– У тебя всю жизнь кто-нибудь другой виноват, – говорит Джакомо.
Клод поворачивается к отцу.
– Стаканчик? – И они вместе выпивают, Клод глотает прямо из бутылки кальвадос, обжигающую перегоревшую жидкость, от которой стучит кровь в висках и горит гортань. Я тут ни при чем.
– Тетя Жанна собирается бай-бай, – говорит Клод.
Ио говорит:
– Подожди минутку, Жанна. И ты тоже, Джакомо.
Можно верить или не верить – Клод чувствует спазм в желудке, даже не смеется, когда супружеская пара усаживается рядышком на диван. Над головой Джакомо, который все еще не смеет поднять глаза на семейство, висит блузка Тилли, как вымпел, на раме картины, изображающей Его – длинноволосого человека в белой хламиде, лежащего ничком на Горе олив. Клод снова включает транзистор – ничего не передают, кроме немецкого мужского хора, Ио наполняет бокалы. Когда он подходит к обоим мужчинам (так видит эту картину Клод, он и Альберт, его отец, двое по-братски пьющих мужчин, которым сам черт не брат), они быстро выпивают и подставляют свои стаканы противно улыбающемуся кравчему. Потом Ио хочет разбудить Натали, но семейство не позволяет.
– Чтобы ее поднять, – говорит Ио, – нужен немалый труд.
– Домкрат нужен.
– Нет, кран.
– Сейчас-сейчас.
– Я бы выпил стакан чистой воды, – говорит Джакомо.
– Воду любят лягушки, – кричит Антуан.
Жанна белая как мел. Клоду тоже не по себе, он прислонился к отцу, а тот, неповоротливый, потный, выговаривает:
– Послушай, если тебе невмоготу носить свою шкуру, отдай ее собаке.
– Хорошо сказано, Бертье.
– Ну, кто сыграет со мной? По франку за очко.
– Нет, играть в карты вам больше нельзя! – Это голос тети Лотты.
Глаза у Клода слипаются, сквозь веки он чувствует то ли солнечные лучи, то ли свет полицейского прожектора, направленного прямо на него. Или – он не в силах сопротивляться – это опять все тот же кабинет в клинике, с белым светом лампы, где он…
Дядя Антуан:
– Бабушка господина Альберика, того, что держит молочную ферму, так вот, она играла в карты. В вист. «Я отыгралась», – говорит она. «Очень хорошо, – отвечают ей. – Давно пора». Смотрят: черт побери, а она уже мертвая. Сидит в своем кресле.
Тилли рассказывает про дедушку, который пошел с газетой в уборную, там они его потом и нашли, он уже окоченел, а что вы хотите, у него ведь желудка почти не было.
– Матушка, – говорит Альберт, и Клод, снова прижавшись к боку отца, слышит его голос, гулкий и дрожащий, словно под сводами грота, – за неделю до смерти видела птиц. А птиц-то никаких не было.
– Я вижу птиц, – говорит Клод, сейчас его вырвет, хорошо бы в карман куртки этого Схевернелса, но отец уже давно снял куртку, его любимый папа рядом с ним, он не хочет, не станет, не смеет испачкать эту куртку. Клод приваливается спиной к стене, стягивает оставшееся каучуковое ухо и засыпает.
В комнате темно и тихо, он просыпается оттого, что кто-то с ним заговаривает, с ним одним. Это Ио, на нем темно-синий шелковый домашний халат английского покроя, Клод видит этикетку – желтый квадратик со словом «Squire» на поднятом воротнике. Подсолнухи, зеленые и желтые птицы канули под синий шелк, Ио, скрытый тенью, сидит за столом, как доктор в кабинете клиники, не хватает только яркого света.
– Что?
Клод опять не разобрал, что ему сказали.
Ио повторяет:
– Post coenam stabes. После обеда нужно стоять.
– Конечно, – говорит Клод. – А где мой отец?
– Спит на диване. Жанна и Джакомо уехали домой. Все отдыхают.
– А ты нет?
– Я нет.
– Вот и хорошо.
Ио помогает ему встать, комнату более или менее прибрали (кто? Тилли?). Клод плетется следом за Ио, мимо статуи Терезы из Лизье[149]149
Тереза из Лизье (1873–1897) – французская святая. Пятнадцати лет она, согласно специальному разрешению папы Льва XIII, поступила в монастырь босоногих кармелиток в Лизье, где уже находились две ее сестры. Умерла в возрасте 24 лет от туберкулеза. Посмертно была опубликована ее автобиография – «История одной души» (1898), которая вызвала огромный интерес к личности Терезы и была переведена на 40 языков. Св. Тереза проповедовала «теорию малых дел» и считала христианский идеал, выраженный в конкретных делах, достижимым для каждого человека. Воззрения св. Терезы оказали большое влияние на христианское самосознание первой половины XX века.
[Закрыть], мимо Священного Сердца[150]150
Священное (святое) сердце – скульптурное изображение Христа с пылающим сердцем на груди с исходящими лучами.
[Закрыть], в кабинет наверху слева, где Ио, подтолкнув, укладывает его на потертую кожаную софу, над которой висит полка с длинным рядом книг в одинаковых переплетах.
– Я здесь один не останусь, – говорит Клод.
– Тебе нужно поспать, иначе ты скоро опять будешь не в состоянии…
– Нет! – верещит Клод.
Ио вздрагивает от неожиданности, хотя и старается скрыть это. Садится в кресло.
– Не бойся, – шепчет Клод. – Ты только посиди рядом со мной.
Он уже окончательно проснулся, но его грызет мысль, что он играл здесь роль шарлатана, публично, перед всеми, он не сумел удержать себя в узде, а когда отпускаешь удила, остановиться невозможно. Хотя он был гораздо смешнее оттого, что он не сделал, что он не успел сделать, чем…
– Ты боишься, – говорит он Ио.
За спиной Ио тоже бесконечные ряды черных книг, над ними – тень, отбрасываемая сверху потолочным светильником, похожим на химеру с когтями, крыльями и шипами.
– А ты нет? – спрашивает Ио.
– Я тоже. Но у меня есть только то, что я обычно делаю.
– Не так уж плохо, – говорит Ио; сейчас он похож на молодого ассистента, который стоял тогда в кабинете доктора и без конца бормотал какие-то успокаивающие фразочки, так что Клод ожидал худшего уже потому, что тот все время повторял свои утешения. – Это, – еще немного, и Ио заулыбается, – естественно. И разве мы сами не желаем больше всего именно того, что пугает нас, но что вместе с тем налагает на нас закон, и мы можем объяснить свой страх, превращая его в наказание.
– Мы? – переспрашивает Клод.
– Да, ты и я, – говорит Ио.
– Никакого наказания, – решительно говорит Клод. Он замечает, что Ио удивили его слова, и его охватывает легкое возбуждение, прежде ему незнакомое. Он молчит, и вот – Ио начинает что-то искать, находит сигару. Клод вскакивает, подносит ему огонек своего «Данхилла». Ио делает несколько пыхающих затяжек, вытирает пот со лба. – Если бы доктор Симонс это увидел, он подумал бы, что я хочу спалить своей зажигалкой твою вещь. Что у меня склонность к этому, которая проявляется даже в таких мелочах.
– Вот как, – говорит Ио.
– А ты что об этом думаешь?
– Но ведь ты уже излечился.
– Нет, – говорит Клод. Его лихорадит. Он никому не поддастся, никому. – Я педик, – говорит он.
Ио делает вид, что не понял.
– Я педик, – громко повторяет Клод, – педераст, я «голубой», «звонарь».
– Да-да, – говорит Ио.
– Нет-нет, да-да, – кричит Клод.
– Я тебя слышу, – говорит Ио.
– Ты меня не слышишь. – Клод вслушивается в собственные слова. Он берет книгу с полки, ложится и кладет книгу под голову. Жидкая кровь равномерно растеклась по всему телу, и если он будет лежать неподвижно, как днем Фелина, то с ним ничего не случится – что бы он ни делал, то есть что бы он ни говорил. – Это продолжалось три недели, – рассказывает он. – «Входи, Клод, усаживайся поудобней». «Входи», будто я в кино пришел, а когда садился, то включали свет, яркий белый свет из нейлоновой трубки, он бил мне прямо в глаза. Ты слушаешь?
– Да, – говорит Ио, запахивая халат, он боится сквозняка.
– Ты не слушаешь. Не хочешь слушать. Иначе ты бы знал, что я тут лежу перед тобой и вру напропалую, потому что, когда входишь в ту комнату, там абсолютно темно, все шторы задернуты, и в этой темноте они делают тебе свои вливания, а ты можешь сплевывать, раз за разом. И только после этого включается свет, он такой яркий, что прожигает лоб, менеер Ио, и этот свет падает на афишу, нет, на увеличенную фотографию Лекса Беркера[151]151
Лекс Беркер – популярный американский актер.
[Закрыть], Тарзана, чтоб ты знал, он совсем голый, а рядом – еще одна фотография, накрашенного «звонаря», голого гомосексуалиста, а магнитофон доктора Симонса крутится и рассказывает, как будто тебе это неизвестно, что твой отец тебе вовсе не отец, а настоящий твой отец где-то в Англии, какой-нибудь матрос, и что тебе его, боже милосердный, всегда не хватало в те годы, когда ты был еще малышом.
Клод болтает без умолку, потолок над ним делается светлее, запыленнее. Ио ждет, сигара у него потухла, слышно лишь его дыхание.
– И какие болезни могут на тебя напасть, и что ты больше не сможешь собой управлять, рассказывает магнитофон, потом, когда ты состаришься. На другой день тебя снова ведут в эту комнату, и так вежливо они тебя ведут! И все начинается сначала, с фотографии Виктора Матуре[152]152
Виктор Матуре (род. 1916) – американский киноактер, звезда американского кино 40—50-х годов. Снимался главным образом в вестернах и фильмах о гангстерах.
[Закрыть], этого типа из черт-те какого далекого предвоенного времени, и снова «голубой» с серьгами в ушах и торчащим членом. А на следующую ночь, дитя мое, тебя будят в постели в два часа, и они рады, говорит магнитофон, что ты стараешься быть таким, как все, и как хорошо станет, только подумай, если тебе не будут надоедать всякие педики, и прочее, и прочее. И фотографии снова тут как тут, много фотографий, увеличенных, как афиши, но теперь с Мерилин и Брижит, которые таращатся на твой гульфик, потому что их глаза находятся как раз на этом уровне, а магнитофон поет голосом Конни Фробесс[153]153
Конни Фробесс – немецкая певица, популярная в 50-х годах.
[Закрыть], она поет «Ein richtiger Junge» и «Кошт zu mir, du toller Kerl», песенки, которые давно вышли из моды. Что с тобой, менеер Ио?
– Не знаю. – Голос звучит слабо и устало. Клод закрывает глаза.
– Ты ничего не знаешь, – говорит Клод, – потому что не хочешь, а не хочешь, потому что не можешь. Знаешь, что я тебе скажу? У тебя нет шаров. – Но он их видел, два перезрелых персика, они лежат в гостиной на серванте, рядом с белым фарфоровым жеребцом, рядом с искусственными цветами, два шара Ио, два набитых чучела, сохраняемые как предостережение, как память. И Клод рассказывает, испытывая благодарность к Ио за то, что он молчит, что он слушает, как еще никто ею не слушал, так долго, так отстраненно и так сочувственно; он рассказывает о том, что было несколько часов назад у дансинга «Макумба». – Ты когда-нибудь рассматривал свое тело? – спрашивает он наконец.
– Да.
– Я тебе не верю. Ты знаешь, кто мы такие? Дерьмо. Иначе не скажешь.
– Нет, Клод.
– С головы до пят.
– Нет.
– Почему ты не хотел танцевать со мной сегодня вечером?
– Я танцевал с тобой.
– Ты только делал вид. Когда я взял тебя за плечи и повел в танце, ты сделал такое лицо, будто я всадил в тебя нож. Ты что, боишься, что я заразный? Что я дьявол? Или вампир, который будет пить твою кровь?
Ио коротко смеется, и Клод чувствует, как в нем все деревенеет, ему становится зябко, он стучит зубами.
– Но ведь ты пьешь кровь Иисуса.
Ио ударяет ладонью по подлокотнику кресла.
– Ну хватит. Замолчи. Довольно, я сказал. Не касайся того, в чем ничего не смыслишь.
– Ты прав. – Короткое молчание. – Я тоже молюсь. Иногда, – говорит Клод.
– И кому же ты молишься? – Ио спрашивает, как на исповеди в церкви.
– Ему. Я прошу Его. О разном.
– Молятся не только для того, чтобы о чем-нибудь просить.
– Но ведь Его-то на самом деле нет.
– Клод, думай, что говоришь.
– Я не говорю, что Его нет вообще, я говорю, что Он есть и что я говорю, что Его нет.
– А если тебе придется сейчас предстать перед Ним? И Он есть?
– Если Он мне скажет: «Клод, иди ко мне», тогда я скажу, что Он добрый. А если Он поступит так же, как ты, когда отказался со мной танцевать, тогда…
– У меня болела спина, Клод. Честное слово.
– О, ведь ты привык обманывать людей, – говорит Клод. Ему не хочется, чтобы усталость парализовала его окончательно, в нем зреет жар, в каждом суставе бьет электрический разряд.
– Значит, я привык обманывать сам себя, это ты хочешь сказать? – Ио поднимается, делает несколько шагов, полы халата падают вниз, на фоне темного письменного стола светятся белые икры.
– Ты как болезнь, – говорит Клод.
– Я? – («Я?» – в точности как Джакомо. Всегда все сваливает на других, а самого никогда не бывает дома.)
– И Он тоже. Кто Его себе завел, никогда от Него не избавится.
– Верно.
– Ага! А почему? Почему Он так меня мучает, что у меня из глаз рассол брызжет? Хотя Он заранее знает, что мне с Ним не сладить, да и с тобой тоже. Значит, вам обоим, потому что ты точно такой же, как Он, вам обоим любо смотреть, как я корчусь, будто угорь, на твоей вилке.
– Я только Его слуга, так же, как и ты, в конечном счете.