Текст книги "Избранное"
Автор книги: Хьюго Клаус
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 49 страниц)
«…сведения были скудны, но мы считали: если мы не выдержим, вся Европа будет ввергнута в пучину несчастья. Во что бы то ни стало мы должны были удержать дамбу, защищавшую от Ивана. Вспомните ту зиму. В общем, мы не удержались. Я должен был, поскольку был самым младшим, доставить сообщение на фланг Джефа Ландсмана. Но я не смог никого найти, потому что их давно уже вырубили, но от нас это скрывали. По ледяному полю я добрался на своем мопеде до какой-то деревушки. Я рассчитывал найти там еду. В деревянном домишке я обнаружил трех стариков, которые встали при моем появлении. Помните, как Иван наступал нам на пятки? Они спокойно дали мне хлеба и козьего сыра, и когда я пошел к выходу, каждый из них поднял руку. „Хайль!“ – сказали они, а ведь они были чистые русские, и их соотечественники, их освободители, ха-ха-ха, были уже на другом конце улицы. Этого я не забуду никогда. Это навсегда останется во мне, как…»
«Мы проводили наш отпуск в Гамбурге!»
«Недостаточный приток молодой крови уже понемногу компенсируется. Слава богу… Ибо тот, кому недостает молодой крови, новых сил…»
«Мы должны уяснить, что восемьсот семьдесят наших друзей погибли благодаря заботам независимого фронта».
«Желтый и черный, это цвета нашего народа, мой дорогой, цвета тигра, но когда приходит нужда и тайное оружие становится предпочтительней оружия явного, они превращаются в полосы осы…»
Так беседовали придворные мертвого Граббе. Превращая войну в естественную нормальную встряску, политическую передислокацию, экономический эксперимент, все – во имя их веры.
Придворный схватил меня и потащил, будто мешок с солью. Говорил ли он мне успокаивающие слова, молчал, применил ли прием карате и ударил по затылку – этого я не помню и никто мне этого не расскажет. Он просто протянул мне свой пиджак или накинул его мне на плечи, а потом, избив, они доставили меня сюда, к Корнейлу, которому кто-то платит: Сандра или государство, чтобы он держал меня под наблюдением. Непонимание держит меня в заточении. Я не могу этого вынести. Непонимание привело меня к Сандре. В то время я думал, что чем упрямее и быстрее, чем усерднее я преследую дичь, тем скорее она обнаружит себя. Пенис де Рейкел. Твой охотничий азарт угас в середине пути. Когда появилась твоя дичь, при первом же препятствии – Алесандра Хармедам воззвала к Граббе – ты опустил свое оружие, свой кинжал.
Ты исчезаешь, Сандра, потому что ты слишком привязана к словам. Слишком одержима страстью. Сука в плену лозунгов, сенсаций, воспоминаний. Упражнения пальцев, столь искусно выполненные тобою, являются неотъемлемой частью тебя, колючей, ослепленной молодой женщины на пирсе в ночи, и эта часть тускнеет, притупляется, я отделяюсь от нее. Теперь ты живешь в Алмауте с семенем человека, назвавшегося евреем, во чреве. Это послужит тебе уроком, Сандра, женщина с крашеными волосами, крашеными даже под мышками, даже между бедер. Если отмыть их, они окажутся совершенно белыми. Лиловые глаза твоей матери (поющей в Алмауте) передались и тебе, подобный цвет получается при помощи инъекций. Радужная оболочка альбиноса становится лиловой.
Сандра в кресле на колесиках, я качу тебя по неровной поверхности дамбы, между фланирующими на роликах курортниками, качу тебя через площадку для игр. Сандра с мужчинами, львица, марионетка, раздавленная танком, умозрительный пирожок, вылепленный из фарша, налипшего на его гусеницы. Сандра, карлик в кровати, твои бабушка и мать молятся и вяжут подле тебя, а на высоте подоконника мимо проскальзывает незнакомец, свет керосиновой лампы отблеском ложится на его мокрое лицо. Сандра в мае 1940-го[103]103
10 мая 1940 года фашистская Германия без объявления войны напала на Бельгию; 27 мая король Бельгии и главнокомандующий вооруженных сил Леопольд III объявил о капитуляции бельгийской армии.
[Закрыть], уже на высоких каблуках (каблучках по сравнению с каблуками мамы Алисы, которая позирует в салоне перед своим мужем, являющимся собственным братом, в бальном платье и туфлях на невероятно высоких стальных каблуках) и в чулках со швом. Сандра с крашеными каштановыми волосами, самыми мягкими на свете, иногда они выставлялись в салоне Людовика XV в стеклянном ящике, и невидимый мотор внизу заставлял их трепетать, словно эфирное облако отлетевшей души, срамные волосы лейкемийной японской девы – всего лишь водоросли, начинка для матраса в сравнении с твоими, они обрамляют твою голову, Сандра, словно голубиное яйцо, в твоем сумрачном мире образов и поклонников образов, меж балюстрад, ограждений, металлических решеток, стягов, карликовых пальм, ты опускаешь ресницы, которые бросают тень тебе на щеки, в мае 1940-го, и у ограды теннисного корта в Алмауте ты подбираешь теннисный мяч, покрытый бороздками, будто диковинный плод (гранат), подносишь этот волосатый мяч, этот череп младенца, к своим припухшим губам и кусаешь его. Вдоль изгороди идет другая девочка, деревенский ребенок без чулок, сопливое забитое существо со свечой для первого причастия в правой руке и молитвенником – в левой. «Здравствуй, Сандра из замка», – говорит девочка, и ты кричишь: «Мама, мама, посмотри», и когда девочка, смущенная, удаляется, ты думаешь: «У меня самые мягкие волосы в мире, а у нее – нет».
Сандра из замка, я не буду писать тебе, не буду звонить. Если я встречу тебя на улице, то не узнаю тебя. Это – то единственное, что я хочу сказать тебе. X X X. Три поцелуя.
Учитель думал: «Даже когда меня целовали (сам я никогда не целовал), я не забывал, что я учитель. Поцелуй, kus, происходит от латинского qusbus и от готского kustus и kinsan, kiezen, выбирать. Элизабет говорила: „Ни за что не встану, пока не получу твоего утреннего поцелуя“. Ее мать, посещая нас, говорила: „Лиззи, я никогда не видела, чтобы твой муж целовал тебя“. Да, мефрау, я не целую. Я не лучше и не хуже, чем люди из племен бали, чарморра, лепча и тонга».
Придворный, звавшийся Нормандцем, бывший Директор атенея, 54 года, не женат, библиография: «Род Саренсов» (1942), «Наши конголезские братья» (1961), сказал: «Граббе, это же совершенно очевидно, в известном смысле, если так можно выразиться, обманул нас. Вероятно, это звучит слишком жестко, где-то как-то, собственно, но даже если бы это было и не так, он все-таки не столько стремился к Великому Союзу Великого Государства и Великого Народа, славное прошлое которого доказывает его величие, не так ли, нет, наш друг, связанный с этим народом плотью и кровью, пытался решить в первую очередь личную проблему при помощи тех обстоятельств, которыми он, по сути, владел, а именно: исходя из собственного всевластия, сначала – в Алмауте, затем взяв на себя руководство Союзом после гибели Вождя, затем – во время пребывания в Лангермарке[104]104
Лангемарк – до 1977 года городок в Западной Фландрии. Во время первой мировой войны он был полностью разрушен; здесь находится несколько военных кладбищ, в том числе – одно немецкое.
[Закрыть] и, наконец, в Черкассах, и каждый раз все ему дозволялось – как в делах возвышенных, так и в низменных, – он стремился понять: как ведет себя человек, имеющий неограниченную власть, когда у него практически нет разграничения между „можно“ и „нельзя“; как поведу себя я, Граббе, человек, в этом безвоздушном пространстве; не считаете ли вы, мой дорогой, что Граббе под гнетом всего этого – этого вопроса, а вернее, этой ситуации, в которой нам, к счастью или к сожалению, не довелось оказаться, – мог и сломаться, или я чересчур глубоко копаю, вы так и скажите, раз, по вашему мнению, я много на себя беру».
Некто, отвечает устало: «Ну что ж, если вы меня спрашиваете, я отвечу вам по-фламандски, как до сих пор еще говорят в окрестностях Анхалта: вы преувеличиваете».
«Этого я и боялся».
«Ведь ему выпали те испытания, которые посылаются лишь выдающимся личностям! Я имею в виду ту пустоту, которая царила в Центральном совете Движения после двадцатого мая, и его решительные действия, когда он прорвал Черкасское окружение, – все то, что требовало личного вклада, а также самопросвещения, если вы мне простите этот германизм…»
«А вы прямо так и говорите: Aufklärung[105]105
Просвещение (нем.).
[Закрыть], мой дорогой».
«Благодарю вас. Так о чем это я? Ах, да… благодаря интеллектуальному напряжению, неразрывно связанному с метаморфозами его физической природы, он сохранил доступ к тому, что Мабиль[106]106
Мабиль – французский танцовщик XIX в., организатор знаменитых в эпоху Второй империи балов и хозяин увеселительного заведения, где, в частности, возник известный танец канкан.
[Закрыть] называл „комнатой света“».
«Сущая правда».
Некто, взволнованно, со ртом, набитым шоколадом. «Да, вот, когда на пашне нашли эту обгорелую бабу, обгорелую дочерна, уже ничего нельзя было разобрать, отыскались умники, которые, представь себе, говорили, будто это Граббе, переодетый монахиней! С чего они взяли! Помер так помер! А эти вон куда заехали! Болтают чушь всякую, честное слово!»
«То, что Граббе не знал настоящих отца и матери, тоже, конечно, имеет значение. Я вовсе не к тому, чтобы вторить этому дураку из Вены[107]107
Имеется в виду Зигмунд Фрейд (1856–1939), знаменитый австрийский врач-психиатр и психолог, основатель теории и практики психоанализа.
[Закрыть] и верить, что все происходит до того, как тебе исполнится один год, но когда растешь, как он, на диком выпасе…»
«Не можем ли мы, мой дорогой, по справедливости не признать, что он дошел до решающей черты, когда человек знает, просто знает. Черты, когда человек уже ничего не может выразить и может только умолкнуть. Исчезнуть».
«Что касается Граббе, то тут никогда не было речи ни о какой идее, я имею в виду – сознательной идее, коих у нас было достаточно. Помните, как, руководствуясь одной лишь интуицией, он вывел наше отступавшее воинство через Польшу и Германию, просто так, без всякого плана, исходя из чувства. Боюсь, мой дорогой, что, когда Граббе своими собственными глазами увидел, как убивали Вождя, он вобрал в себя и умножил зло этой ситуации: слабость, грех, несправедливость, – и таким образом грехопадение началось снова, при этом он ввел вместо богослужения ритуальную бурду – ибо он был поклонником каких-то фольклорных ритуалов, – которую наши люди дома и на фронте…»
«Конечно. Его политика, практическая и фрагментарная форма религиозного представления, была…»
Чиновник: «Мы жили тогда в Харейгеме, скрывались у одного учителя. Однажды наша старшая говорит: „Отец, мне здесь не нравится, здесь как будто мертвецом пахнет“. Но нам некуда было деваться. Белые уничтожили все наше имущество. И я подумал: моя дочь просто глупая мышка. Но она продолжала ныть и хныкать, и однажды вечером в лачугу, стоявшую на площадке для игр, внесли мертвого. Неподалеку от тех мест, вы должны это знать, был неохраняемый железнодорожный переезд, сначала его охраняли, но местное управление не пожелало оплачивать охрану, чтобы та била баклуши, и поэтому на переезде время от времени кто-нибудь попадал под поезд. В лачугу на площадке для игр, служившую также кутузкой для пьянчужек, обычно приносили этих несчастных. Вроде как в госпиталь. А моя старшая и говорит: „Отец, завтра или послезавтра они принесут сюда Граббе“. И вот, не сойти мне с этого места, если вру, за шесть месяцев туда принесли четверых. И все четверо – неузнаваемы, вместо лиц – месиво, а то и вовсе головы нет, ребра – наружу, и все такое, и каждый раз жена и моя старшая ходили смотреть. Потом их мутило, две недели они даже не могли спать, но они хотели удостовериться: Граббе это или нет. Однако клянусь головой моей старшенькой, Граббе среди них не было!»
Опершись на камин, на котором рядом с его локтем стоял портрет мужчины в униформе (молодой человек с опущенными вниз уголками рта, с бровями, слившимися в одну сплошную линию, отделявшую лоб от глаз и носа, с выступавшим вперед слишком длинным подбородком и злым взглядом, в котором таились насмешка и тайная радость), учитель искал опоры для своей саднящей лодыжки и, запинаясь, говорил. Он смотрел на придворных Граббе, рассевшихся полукругом, ряды их сливались, и он думал не только о том, что враги Союза пустили сюда газ, чтобы захватить одурманенное руководство с ним, учителем, в придачу, он думал, что все сказанное им будет истолковано придворными как восхваление Граббе, он думал, что в этой пугающей, свинцовой тишине ему давно следовало бы замолчать; он думал, что эти сидящие перед ним придворные напоминают репродукцию «Тайной вечери» да Винчи, скопированную каким-нибудь пачкуном (малевавшим Гномов, Цапель у сада, падающих пилотов – для базарной площади). Один к одному. Спранге – это Иуда, кошелек с сребрениками лежит перед ним, а солонка уже опрокинулась, Петр демонстративно возложил свои изуродованные, натруженные руки рыбака прямо перед собой, и Сандра, этот Иоанн, приспешник с каштановыми волосами, молодой, безбородый, испуганно смотрел на него: на него-учителя или на-него-фотографию-рядом-с-ним, но на этой картине никто не скажет, обращаясь к неподвижным торсам, скрывающим под своими тогами отмороженные или ампутированные конечности: «Один из вас предал меня».
Учитель (уже в тот момент, когда тлело дерево и все замерли, услышав его последние слова) подумал, что ведь это он сам сказал те слова, он, который спал в постели Граббе и который, стоя в саду подле Рихарда, был высосан и выброшен Граббе, он, который восстал против закона, гласящего, что зло и боль другого человека должны грузом лечь на тебя и тебе искупать чужие грехи. И подобно тому, как меняется тело при переходе от сна к бодрствованию, как меняются давление и нервные токи, зал заседаний в Алмауте, не став светлее, вдруг стал другим. Разъялись стены в комнате Корнейла, и учитель (как некто, уже забытый им, спортсмен на теннисном корте, он, помнится, потерял очки и слишком резко размахивал ракеткой при подаче, отчего, вероятно, почувствовал вдруг головокружение, и его зрачок исказил все вокруг, зыбью морской болезни раскачав и рассыпав в бесконечность красный гравий под ногами – кто же населял тамошнюю агору[108]108
Агора – торговая площадь и место народных гуляний в древнегреческих городах.
[Закрыть]? что за фигуры плясали там, в поле зрения брезгающего рыночной тщетой?), учитель думал: что это со мной? За определенной степенью ускорения исчезает сила тяжести, в течение нескольких секунд астронавт плывет в радостном безумном неведении, не так ли? Что это со мной?
Это было в тот месяц, когда кошки встают друг против друга, погруженные в тень, и кот рыдает, почти вплотную приблизившись к непреклонной кошке, и по мере того, как стекленеют ее глаза и зрачок сжимается в вертикальную черную полоску на лимонной желтизне, по мере того, как неподвижностью наливаются ее вытянутая спина и раскинутые лапы, кот поет все тише и замолкает на какое-то мгновенье; это было в тот месяц, когда, томясь, мычат волы, а матросы надевают белую летнюю форму; это было в месяце мае, когда два грузовика с жандармами и подсудимыми отправились из Брюгге (Северной Венеции) на юг. Гунны шли в наступление, и союзники скучивались на берегу у своих горящих кораблей. Грузовики ехали быстро. Шофер первой машины бешено сигналил, с трудом пробивая путь на запорошенных беженцами дорогах, вторая машина катила следом, то и дело шарахаясь в сторону от путников, в основном женщин, полагавших, что дорога свободна, и нырявших в облако пыли за первой машиной.
Как только грузовики проезжали, дорога вновь зарастала беженцами, к досаде водителя желтого «ДКВ», ехавшего в трехстах метрах позади конвоя. В пробке у пограничного городка Мейнен «ДКВ» приблизился ко второму грузовику метров на пятьдесят. Молодые люди, по большей части сбежавшие из исправительного заведения Ленделейде, к которым примкнула группа душевнобольных из санатория Малдерейк, попробовали задержать первый автомобиль и взять его приступом. Они отступили лишь тогда, когда жандармы (число их в этих крытых грузовиках удивило нападавших не меньше, чем поразило жандармов количество нападавших на них сумасшедших, одетых в гражданскую одежду) направили на них свои пистолеты и разрядили их в воздух. Жандармы пригрозили, что на обратном пути заберут с собой всех беглецов. Голодная, громко вопящая и сквернословящая банда, которая отлично знала, что ни о каком обратном пути не может быть и речи, тем не менее расступилась и пропустила и обе машины, и желтый «ДКВ», полагая, что он тоже имеет отношение к вооруженному конвою. Водитель «ДКВ», худой, бледный молодой человек с угреватым лицом, швырнул этим недовольно ворчащим детишкам с физиономиями отъявленных головорезов пачку двадцатифранковых банкнот. Они с восторгом хватали порхающие листочки, махали вслед «ДКВ», а потом бросались в драку из-за денег, рассыпавшихся по песчаной дороге.
Восемнадцатого мая конвой прибыл во французский город Рамазан, сорок тысяч жителей, славившийся своим крестным ходом на второй день Пасхи и трудолюбием горожан. Ратуша украшает Парк Марешаль Жоффр, зубцы средневекового замка сохранились в своей первозданной красе, и спины холмов, окружающих город, засажены розмаринами. Конвой был враждебно встречен жителями Рамазана, которые бежали за ним до площади и при виде бельгийских номеров на машинах начали кричать о предательстве бельгийского короля, пропустившего Тевтонов.
Тем не менее бургомистр Рамазана и полковник местной жандармерии приветствовали приехавших и направили их в казарму тридцать первого полка. Самолеты бороздили небо, истошно голосила зенитная артиллерия. К этому времени немецкие форпосты уже заступили в Рёйселейде, казнив шпионов и подпалив в Финкте церковь, куда согнали и заперли женщин и детей. В тот момент, когда конвой подъехал к внутреннему двору казармы, желтый «ДКВ» прокатил несколько метров по главной улице, свернул направо в первый переулок и остановился на гравиевой дорожке, прямо напротив стены казармы. Затем водитель, беспечно прохаживаясь мимо ворот казармы, поинтересовался у часовых, что означают эти бельгийские машины. Часовые и сержант караульной службы объяснили, что привезли парашютистов, шпионов и изменников родины, которые в тот же вечер будут расстреляны после допроса в тайной полиции. Молодой человек поблагодарил часовых и выдал каждому бумажку в пятьдесят, а сержанту в сто французских франков, потом назвал им свое имя, звучавшее весьма благородно, и свой номер телефона в Интеллиженс Сервис. Те потребовали еще денег, но молодой человек сказал: «До свиданья» – и быстро зашагал прочь, ругая себя за оплошность. Затем молодой человек обосновался в отеле «Ришелье», что наискосок от бюста бургомистра Рамазана. Вторую половину дня и ночь молодой человек провел у окна, откуда открывался вид на тренировочный плац и стрельбище тридцать первого полка. Девятнадцатого мая бельгийские пленные, на сей раз в сопровождении французских жандармов и двух лейтенантов французской армии, были переведены в погреба под каменной лестницей Музея фольклора. Было их девятнадцать человек, среди них находился Морис де Кёкелер и его телохранитель Ян Лампернис. Весь день девятнадцатого мая молодой водитель «ДКВ» провел на террасе кафе напротив музея в обществе шоферов грузовиков, которые все никак не могли получить бензин, и он играл с ними в «белот» и пил «Перно», время от времени напряженно вглядываясь в плотную толпу, томившуюся в ожидании перед музеем, и ругал жандармов, охранявших музей. Остаток ночи он провел в соседнем кафе, утро застало его на лавочке под платанами прямо напротив музея. Двадцатого мая в десять утра жандармы и солдаты французской армии заволновались сами и подогрели беспокойство толпы, распространив слухи о том, что приближается победно шествующий враг. И прежде чем кинуться по домам или бежать на юг, толпа потребовала смерти бельгийских шпионов. Около десяти тридцати колонна охранников промаршировала к музею и выстроилась в боевом порядке. После того как у кирпичной стены, боковой стены музея, была расстреляна первая группа из четырех пленных, молодой человек поднялся со скамейки под платанами и исчез в толпе. Щурясь от яркого света, из подвала вышел Морис де Кёкелер, Ян Лампернис держал его за руку. Твердо ступая, он прошел несколько метров вдоль стены и встал, выпрямившись, на расстоянии вытянутой руки от стены, пока солдаты уносили четыре трупа. Он увидел молодого человека. Ян Лампернис, которого пнул старик из толпы, сказал что-то Морису де Кёкелеру, тот ответил, не спуская глаз с молодого человека. Молодой человек чистил апельсин. Его глаза дергались от нервного тика. Морис де Кёкелер улыбнулся Граббе, и восемь пуль пронзили его грудь и живот, он умер мгновенно. Ян Лампернис с продырявленной переносицей упал мертвому на колени и еще шевелился, когда французский лейтенант разрядил в него свой револьвер. Граббе пошел прочь, сел в свой «ДКВ» и направился назад к бельгийской границе, через два дня он добрался до первых немецких войск, объяснился с часовыми на ломаном немец ком, и они его пропустили.
В сутолоке военных лет Граббе искал свою долю на лихом пиру, что разворачивается перед человеком, когда тот начинает охоту на других людей. Бросая вызов Богу, а может, и не пренебрегая им, он подверстывал и загнанных, и загоняющих под свои личные стратегические планы. Несмотря на охотничий азарт, вырабатывавший адреналин в его крови, он заботился все же о своего рода вере, сообразной тому, что он хотел достичь этой охотой, если бы вдруг битва «или Европа, или азиаты» была выиграна, вере, которая должна была бы пробудиться в народе, вместе с национализмом в цветущей Фландрии, вошедшей в состав Великого рейха, некой тотальной вере, которая означала веру в себя самого, верность по отношению к элите, чувство ответственности, идеологическую стойкость и так далее – все эти дребезжащие лозунги, которые он хотел бы вколотить в массу, высиживающую – словно курица яйца – терпеливо и неумело будничные сенсации без всякого результата и цели. Но утренняя заря технократов и рыцарей так и не взошла, туман сгустился и неподвижно осел в его мозгах, когда он в лагере в Польше наткнулся на деревянный павильон, построенный за два дня специальной бригадой плотников из строительного батальона, как только поступил сигнал, что с инспекцией едет комиссия Красного Креста. Эти умельцы из строительного батальона[109]109
Имеется в виду Организация Тодт – полувоенная организация в гитлеровской Германии, созданная немецким инженером и политиком Фрицем Тодтом (1891–1942). Занималась строительством оборонительных сооружений, в частности Атлантического вала, широко использовала принудительный труд рабочих из оккупированных стран.
[Закрыть] основательно проработали вопрос, построив Восточный павильон, Луна-парк, карусель с лошадками для еврейских детишек, везде и во все привнеся целый ряд усовершенствований, как, например: окна, которые не открывались, ибо в том не было нужды – детишки должны были пробыть здесь всего один день, во время инспекции Красного Креста, стекло в рамах было самое дешевое, сквозь него можно было видеть лишь расплывшиеся пятна: расплывшихся Граббе и Спранге и представителей Красного Креста, смотревших больше себе под ноги, увязавшие в грязи, чем на выстроенных в шеренгу старших детей, получавших свою порцию сладостей; лошадки на карусели не могли сдвинуться с места, поскольку у карусели не было мотора. Граббе наткнулся на этот павильон тремя днями позже, когда все дети уже лежали ровными штабелями, в нижних рубашечках, задравшихся на синих, обнаженных бедрах. И ни у одного из этих детишек не было улыбки де Кёкелера, благородной, язвительной улыбки, с которой Вождь позволил отвести себя на казнь.
После того как Фредин с шумом закрыла дверь, учитель вытер рукавом мокрое лицо. Он обнял ее, почти как любовник. Он убрал все со стола, сложил бумаги в папку, положил на нее сверху листок с указаниями лечащему доктору.
Я пронумеровал все бумаги еще накануне вечером; теперь Корнейл может прочесть все, весь рассказ учителя, от начала до конца; я оставил широкие поля для его пометок. Впрочем, я и сам мог бы их внести. Агорафобия здесь. Клаустрофобия[110]110
Клаустрофобия (мед.) – боязнь закрытых пространств.
[Закрыть] там. Или: 3-я стадия (После «Бегства без прикрытия» или «Агрессии».) А может, и шизофрения. У меня был план позвонить Директору, как только вырвусь отсюда, из телефонной будки возле моста на Хазеграс. Я бы сказал ему, что я жив и от всей души желаю ему рака и церебрального паралича. И, возможно, после этого я направился бы в школу, как ни в чем не бывало. Ничего не было. Никакого мальчика. Который сидит где-нибудь под крылышком у родителей и ковыряет в носу. Никакой Сандры. Которую я оставил только из-за одного жеста: она покусывала указательный палец, называя автомобильного торговца евреем, и тот же жест я снова увидал в бельевой рядом с кухней в Алмауте, когда она подумала, будто узнала обо мне правду: я обрезанный, и она впервые осквернила свое белое альбиносовое тело. Но я не слишком далеко продвинулся по дамбе, я никому не смог позвонить.
Не смог позвонить и автомобильному торговцу Тедди Мартенсу, у которого до сих пор манто Сандры. Мне не удалось взглянуть на смотровую башню Директора, они успели раньше схватить меня и отволокли сюда. Снова. Во второй раз.
Подобно тому как сон приводит тело в состояние покоя, скука в его конуре успокоила учителя. Он сдул пыль со своего стола. То, что разрешено, пока человек живет в гоне страсти, становится пляской по кругу, когда страсть отпускает. Учитель чувствовал, что больше нет необходимости оставаться в его конуре или в его рассказе. Он думал: «Я убегаю из этого рассказа, от этой ответственности, и таким образом отвечаю за самого себя». Он отодвинул назад свой шаткий стул, плюнул на бутылки, которые так и не посчитал, так и не расставил. И открыл дверь, которую Фредин с грохотом закрыла. Он думал: «Вот этот дом. Я должен здесь все разведать. Дом, куда меня привезли на грузовике, пахнувшем свиньями».
Он стоял в коридоре, по которому гулял сквозняк и где висел запах мочи, он не узнавал коридора, по которому его привели. Он забыл прочитать имя на двери своей комнаты. Высунув кончик языка, с высоко вскинутыми бровями, на носках скрипящих ботинок он прокрался мимо белых халатов и белых урн к двери с матовым стеклом и легко открыл ее. Постоял на пороге служебного входа. Яркий солнечный свет плеснул ему в лицо, бриз заставлял плясать лодки у дамбы, и он удивился поднявшейся в нем ярости. Сначала ему показалось, что его легкие до краев наполнил морской воздух, но потом понял, что кричит от ярости. Он повернул на улицу и добрался до широкой, необозримой набережной.
Мы, в нашей стране двух-сотен-и-десяти самолетов и двух-подводных-лодок, прилежно трудимся, и нас любят за границей, спросите кого угодно, ибо мы ловки в делах и усердны в любом предприятии. По субботам мы едем в наших широких американских машинах (девяносто процентов которых, менеер, куплены в кредит) на наше собственное побережье. Мы исследуем кромку Западной Фландрии, прилегающую к морю. Если вы захотите взглянуть на карту, то увидите, что Северное море давит на наши провинции, как тюрбан на обветренное лицо рыбака. Мы не жалуемся больше, чем требуется. Все больше обстоятельства, если вы нас послушаете, работа других, Провидение, правительство, иноземцы. Мы, мы-то в поте лица, но вот обстоятельства, не так ли…
Иногда случается и такое, что, когда мы чинно гуляем по набережной Остенде, жемчужины курортных городов, навстречу нам идет какой-то человек, лицо его ужасно, измученно, обожжено внутренним огнем. Часто мы приписываем это злоупотреблению алкоголем и женщинами. Иногда – нет. Иногда, даже если этот человек не грязен, гладко выбрит и одет не в лохмотья, мы не признаем его одним из нас. Как человека, попавшего в беду. Такое нам неведомо. Мы не попадаем в беду. Мы не любим развратников, безответственных и одиноких. Когда мы встречаем такого, мы продолжаем жевать сухую картошку из пакетика или креветок, размышляя о выборах, которые, даст бог, приведут к власти самых сильных из нас, самых оперенных из нас, и потом, ей-богу, просто возмутительно, когда такой вот тип, посреди набережной, уперев руки в бока, обратив лицо к волнующимся водам, вдруг издает громкий вопль, бессмысленный и неистовый. Учитель думал: «Я сейчас закричу. Мне нельзя кричать, они же потащат меня под душ». Он окинул взглядом покрытую зыбью гладь моря и закричал. Крик повис в воздухе. Гуляющие фигуры замерли. На террасе над набережной седовласая мать спросила своего сына: «Ты слышал, сокровище мое?»
Ее сын был уже взрослый, но носил короткие брючки. Он сидел в кресле на колесиках, и с его губ текла слюна на безволосые розовые ляжки. «Нет, нет, нет!» – сказал он и закачал своей тяжелой головой. Она осторожно вытерла ему рот.
Omtrent Deedee, 1964