Текст книги "Избранное"
Автор книги: Хьюго Клаус
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 49 страниц)
– Идем домой, Петер.
– Не хочу, – заупрямился он.
– Перестань канючить, Петер, – сказал отец и весь передернулся, как это обычно бывает с ним по утрам, пока он не выпьет свой неизменный глоток портвейна. В такие минуты Петеру, подглядывавшему за отцом, казалось, будто какой-то невидимый великан встряхнул отца или налетел стремительный ураган, который сейчас переломит его, точно соломинку. – Идем, – сказал отец, и они двинулись в обратный путь. Теперь они шагали быстрее.
– Давай найдем себе другой дом, – сказал Петер, но отец промолчал и до самой трамвайной остановки не произнес ни слова.
Он продолжал молчать и в трамвае, только ободряюще улыбнулся Петеру. Скривив рот, отец смотрел в окно, и лицо у него было такое, словно он в сотый раз хотел сказать: «Это не моя вина» – и еще: «У меня нет даже своей комнаты в собственном доме, нет ни друзей, ни жены, моя жена теперь не в счет», – все это Петер знал наизусть. На стекле против его рта появилось матовое серое пятнышко.
Петер подумал: «Пожалуй, не стоит рисовать на стекле, отец может рассердиться». Прислушиваясь к гулу голосов, он размышлял: «Мать даже ничего не крикнула нам вслед, когда большой, обиженный капитан вынырнул из-за двери. А вдруг она больше никогда не раскроет рта? Вернемся домой, а она даже слова сказать не может, ведь однажды уже было так. Отец пришел домой, а у нее ноги не ходят, он толком ничего не понял, разозлился и повел меня к тете Эдит (может, мы снова поплачем вместе?). А вдруг на этот раз мать не только передвигаться, но и разговаривать перестала? Не двигаться, не разговаривать. Что тогда остается человеку? Только зрение. И еще слух. Да мало ли что может еще случиться…» Петер крепко зажмурился, заткнув пальцами уши.
– Петер, прекрати сейчас же, – сказал отец.
Эта фраза словно вернулась откуда-то из недобрых времен, Петер заметил, как заблестели глаза на одутловатом лице отца, и снова стал думать, чем тот занимался, пока он, Петер, спал на берегу реки.
– Что же все-таки будет с радиоприемником, папа? – спросил он.
– Не знаю.
«Что остается у человека, если он лишится зрения? – размышлял Петер. – Что останется матери, если она не сможет прочесть газету, которую приносит ей после обеда соседка? Будет ли она тогда что-то чувствовать? Как это – ничего не чувствовать? Например, если ущипнешь себя за ногу изо всех сил, с разбегу ударишься о край стола или налетишь на стену, неужели ничего не почувствуешь? А если ткнешь себя в живот вязальной спицей или булавкой…»
– Мама говорит, что любит музыку. Ну что ж, раз она любит слушать радио, пусть радиоприемник остается. Всегда вместе – и в горе, и в радости. – Отец засмеялся.
«Делает вид, будто ничего не понимает», – подумал Петер.
Его приятель Брам сказал – а это его матери рассказала потом консьержка, – что отцу Петера прекрасно известно, как и почему мать Петера упала с лестницы, но он нарочно попозже вернулся домой и сделал вид, будто ничего не понимает. Консьержка так и сказала: «Будто ничего не понимает». Да разве разберешь, что у этих взрослых происходит?
Трамвай дергало на поворотах, за окнами стало совсем темно, напротив них сидел пожилой человек, который говорил, едва шевеля губами. Он рассказывал какую-то историю, связанную с курением, однако лицо его почти не двигалось, только едва заметно шевелились губы, вытягиваясь и сжимаясь снова. Глаз человека не было видно, он обращался в основном к сидящему рядом железнодорожнику. Аккуратный господин, сидевший в углу, заметил:
– Я рад, что не курю. От табака один вред. А вы курите?
Железнодорожник смущенно покосился куда-то в сторону.
– Нас было пятеро братьев, и один только старший курил.
А его седой сосед продолжал:
– У меня отец курил, и брат Жюль курит, и сам я курю, и… – он умолк, огляделся по сторонам и остановил свой взгляд на Петере, – моя мать тоже…
Петер еще немного подышал на стекло и нарисовал пароход, правда, труба и дым не поместились. Только когда он второй раз услышал свое имя в смутном гуле голосов, до него дошло, что отец обращается к нему, и он спросил себя, как не раз спрашивал и раньше: интересно, отец говорит с ним таким же тоном, как с незнакомыми людьми, и еще – разговаривает ли отец, когда остается совсем один в трамвае, или у себя в конторе, или, например, в туалете, и что он там говорит, когда остается совсем один? То же самое?
«Она совершенно не двигается, а ведь все обо мне знает. Знает, например, что позавчера я встретил своего приятеля Андре. Откуда? Ведь даже ты, Петер, не знал этого. Она хочет, чтобы у меня совсем не было друзей, она не хочет…»
Трамвай остановился на углу их улицы. Когда они выходили, кто-то хлопнул Петера по спине и произнес: «Поторапливайся, парень». Оказалось, это серьезный, аккуратный человек, сидевший в углу.
Подойдя к двери, отец начал шарить по карманам в поисках ключей, и лицо его принимало то выражение, которое было предназначено для дома – веки полусомкнуты, рот приоткрыт, между бровями залегла морщинка.
– Куда ты смотришь, Петер? – спросил он.
– На тебя, – ответил Петер и спросил, едва отец повернул ключ в двери: – А можно, я пойду с тобой?
– Хорошо, пойдем вместе.
Они вошли в комнату и сказали: «Добрый вечер, Жюльетта», «Добрый вечер, мама», но мать ничего не ответила. Только посмотрела на них ледяным взглядом, как в давние времена, и равнодушно спросила:
– Так где же вы были?
– Ходили на берег Лейе, – ответил Петер и отвел взгляд. На неподвижном, как у сфинкса, лице матери не было и следа медленного разрушения, настигшего ее тело. Что остается у человека, после того как он перестает слышать и чувствовать?
– Как там хорошо! – сказал Петер.
– Могу себе представить, – отозвалась мать, и в голосе ее не слышалось ни тоски, ни раздражения, только затаенная радость, словно она собиралась сообщить им что-то ужасное. – Я отправляюсь спать. Можешь помочь своему отцу, дяди Альберта сегодня не будет, – добавила она.
Петер подождал, пока отец (за время их отсутствия ничего не случилось, мебель стояла на своих местах, так же размеренно тикали часы, и мать по-прежнему сидела в своем кресле) на кухне подтянет помочи и выпьет свои порошки. Потом они вдвоем – такое случалось обычно раз в два месяца, когда дядя Альберт не ночевал дома или возвращался очень поздно, а соседки и ее мужа тоже не было, – поднимут мать и снесут ее по лестнице. После этого все тут же улягутся. И Петер будет прислушиваться к клокочущему храпу отца в соседней комнате – дыханию человека, которого медленно душит невидимая рука. А мать по ночам он не слышал.
Самое красивое платье
Она соскребла с тарелок застывший в жире картофель, слила в соусник остатки пива и отнесла все на кухню.
Он уже в шестой раз раскладывал карты, но карты никак не сходились. Все зависело от туза червей или десятки пик. Черный валет на красную даму, красная десятка на черного валета и так далее. Когда все у него сходилось, он успокаивался и шел в спальню. И так каждый день. Нужно немало терпения, чтобы карты легли как надо. Недаром это называется «пасьянс»[155]155
Patience – терпение (франц.).
[Закрыть].
Она подумала о том, что сестре не составило бы труда сделать и его таким же, как ее муж, умеющий и радоваться и грустить, браниться и петь песни. Впрочем, она никогда не говорила об этом с сестрой и не приглашала ее сюда.
Он снова тасовал и раскладывал карты. Восьмой пасьянс. Днем их было двенадцать. Сегодня двадцатое декабря (послезавтра она получит жалованье), четверг. Впрочем, какое это имеет значение?
Время шло. Она прогуливалась по саду, в траве, в кустах стрекотали кузнечики. Проходя мимо окна кабинета, она слышала, как он что-то бормочет, тасуя колоду.
В десять вечера она поднялась наверх, разделась и начала мыться в огромной белой лохани. Когда зазвенел звонок, она сидела, опустив одну ногу в воду, а другую поставив на полотенце. Два коротких звонка – так обычно звонит булочник. В спешке она наклонила лохань, и по полу растеклась лужа с хлопьями пены. Вскрикнув, она стала подтирать пол полотенцем. Позвонили еще два раза, потом в прихожей послышались голоса. Она узнала угрюмый голос учителя, вышла в коридор и перегнулась через перила. Голоса доносились из кабинета.
Прошло полчаса – вернее, прошли долгие часы и дни с той поры, как она стала экономкой в доме учителя, невыносимо долгие два года, когда дни шли своей чередой, а она не слышала слов, которых так ждала, дверь кабинета, где он раскладывал пасьянс, ни разу не распахнулась для нее, ведь она оставалась для него просто вещью; тягучие осенние дни, когда в огромном, безмолвном доме совершенно нечего было делать, она сидела на кухне и, глядя на редеющую листву и серых птиц, думала: «Я – птица, я – ветка…» Она проснулась потому, что кто-то позвал ее, учитель склонился над ее кроватью, она хотела сказать ему: «Задерни шторы, чтобы нас не увидели в окно», но в стекло просто билось какое-то насекомое, и лишь тень учителя нависла над ней, но она слышала его голос (наконец-то), он что-то говорил ей (да, да, те самые долгожданные слова), повторяясь и нервно путаясь. «Да, конечно», – ответила она и немного погодя уже спускалась по лестнице, напевая про себя «Самое красивое платье, самое красивое»; она шла, глядя прямо перед собой и слегка улыбаясь той печальной улыбкой, которую видела в модных журналах сестры: «Посмотрите на мое вечернее платье, золотые серьги и диадему на голове! Взгляните на меня, я – его жена!»
Голоса зазвучали уже не в кабинете, а в гостиной, где горела люстра. Она вдруг подумала о том, что в доме все двери захлопываются с одинаковым стуком, и вошла в гостиную.
Он поднялся ей навстречу.
– Какая ты сегодня хорошенькая, Бланш, – сказал он и поцеловал ее в шею. «Я расскажу об этом сестре, – подумала она, – непременно позвоню ей завтра. Нужно как следует все запомнить, и эти седые волосы, и эту сухую надушенную щеку. И еще шепот: „Будь начеку!“».
– Да, да, – сказала она и взяла его под руку.
– Дорогая… – сказал он, и это слово прозвучало так, словно уже не раз произносилось в этой комнате с толстыми коврами, креслами, люстрой, бренонским шкафом и знакомым запахом его сигар. – Это менеер Вандерелст, ты помнишь…
– Да, – сказала она, кивнув. – Добрый вечер, менеер Вандерелст. – И она пожала его вялую, влажную руку.
– Очень приятно, – сказал ей человек с бесцветным лицом, с коротким ежиком, как у велогонщика, и крошечным телом, которое только сантиметров на двадцать возвышалось над столом, но она уже подошла к мефрау Вандерелст, огромной даме, вдвое выше мужа, с грубым морщинистым лицом и очень бледными губами.
– Присаживайся, – сказал учитель, подал ей рюмку вина и сел на подлокотник ее кресла. – Ты, конечно, помнишь, Бланш, – продолжал он, глядя на нее, а она тем временем думала: «Что тут происходит? Кто эти люди? Что им надо? Кто он: калека или карлик?», – моего школьного приятеля Вандерелста, о котором я тебе столько рассказывал?
Она кивнула и покраснела.
– Тем не менее вы, кажется, меня не узнали? – спросил Вандерелст и закашлялся, а она решила: «Он инвалид войны, это у него от отравления газами». – Похоже, вы удивились, увидев меня. Разве Альберт не рассказывал вам, что я перестал расти в тринадцать лет?
– Да, конечно, менеер Вандерелст.
– Но, вероятно, вы все же не думали, что я такой маленький?
– Да, конечно, менеер Вандерелст, – повторила она.
– Попридержи язык, Бернард, – заметила его жена.
– Знаешь, приятель, – сказал Вандерелст, глядя на учителя холодным, изучающим взглядом таможенника или жандарма, – я уже не надеялся тебя снова увидеть. Я ведь давно ищу тебя.
– Вот как? – удивился учитель.
Вандерелст и его жена кивнули.
– Никак не ожидал, что ты женишься. Это поразительно!
– Отчего же? – спросила она.
– О, мефрау, если бы вы знали Альберта так давно и так близко, как я, вы бы меня не спрашивали. В школе это был очень своеобразный юноша, у него были такие странные желания и привычки. Разве я не прав, Альберт?
Учитель поднялся. Когда он остановился возле стола, она заметила знакомое движение его руки, он словно дирижировал оркестром, играющим марш. Он поклонился всем и спросил:
– Кто желает джина? – Он улыбнулся ей: – Может быть, ты?
– Да, – ответила она, но не сразу решилась произнести его имя, она несколько раз произнесла его про себя, а потом отважилась: – Альберт.
Она погладила кожаный подлокотник, потом щеку и ухо и вдруг вспомнила, что забыла закрыть дверь в своей спальне и сейчас она, наверное, стукнет о стену. И еще вспомнила, как тот, кого она называла «учитель», хотя он уже давно не работал учителем, стоял, склонившись над нею, а когда она приподнялась, ее плечи подались вперед и, должно быть, казались сейчас слишком широкими и полными, да и волосы она не успела высушить. Впрочем, он едва ли заметил все это.
Каждая фраза Вандерелста непременно начиналась со слов: «Ты не забыл…» – или: «Альберт, ты помнишь…», и она спросила:
– Значит, вы учились в одном классе?
Учитель взглянул на нее, словно ожидая поддержки.
– Менеер Вандерелст учился в шестом классе гимназии, а я в последнем.
– А потом? – вдруг спросила мефрау Вандерелст.
– В университете, детка, – сказал карлик.
– Да, – сказала Бланш, – в университете.
– Выходит, вы были знакомы всего год? – спросила мефрау Вандерелст и расхохоталась.
– Два, – пояснил учитель, – в последнем классе я учился два года.
– Ради меня, правда, Альберт?
Она глядела на его рот с широкими деснами: про некоторые голоса говорят, что они скрипят и царапают, а его голос режет, точно длинный, острый нож мясника, отсекающий большие куски печени.
– Бланш, посмотри на кухне, не осталось ли там оливок, – попросил учитель.
Я все уже узнала и теперь могу уйти.
На кухне она подержала руки под струей, пока не успокоилась, потом попудрилась, натыкала в половинку грейпфрута оливок и пошла обратно в гостиную. И снова с ужасом увидела его молодое лицо и услышала странный голос, который, казалось, проникал в самую глубину ее существа.
– Любезнейшая мефрау, когда у вас родится ребенок, а Альберт только что сказал, что вы этого очень хотите…
Она подала на стол оливки и прислонилась спиной к буфету. Его шутки заходят слишком далеко.
– Тогда обязательно постарайтесь, чтобы он не остался таким же крошечным, как я, ха-ха-ха!
Он хохотал во все горло, но глаза глядели серьезно.
– Разумеется, – сказала она.
– Фу, какой ты противный, – снова вмешалась мефрау Вандерелст, – никогда прежде не слышала от тебя таких гадких речей.
– А что ты теперь делаешь, Бернард? – спросил учитель.
– Ничего он не делает, – ответила мефрау Вандерелст. – Сидит себе дома, разглядывает коллекции бабочек, иногда моет посуду да подметает пол. Больше ничего.
– Ну а что, по-твоему, я должен делать, Альберт? – спросил Вандерелст. – В моем-то положении! Я уже побывал всюду. Неделями, месяцами я обивал пороги.
– Неправда, – бросила его жена.
– Одно время работал бухгалтером, потом меня уволили. Перед тем как приехать сюда, я уже подумывал о том, чтобы пойти работать на шахту.
Оба помолчали.
– Как мы были дружны, правда, Альберт? – снова заговорил Вандерелст. – Помнишь, как мы с тобой играли? Мы ведь были просто неразлучны, правда?
– Правда, Бернард, – ответил учитель.
– Ты помогал мне готовить уроки. Хотя и небескорыстно, правда, Альберт? Ха-ха-ха!
Вандерелст наклонился вперед, пухлая рука лежала на столе, он полузакрыл глаза, острый нос был похож на указующий перст.
Он обернулся к ней и заговорил доверительно:
– Иногда он приходил ко мне, когда родителей не было дома, мы забирались на чердак, ему было тогда двадцать, а мне тринадцать, и мы с ним играли, помнишь, Альберт? Он прятал камушек в карман брюк, а я должен был искать его там. А за это он выполнял мои домашние задания. Помнишь, Альберт? И каждый раз, обнаружив в кармане дыры, я кричал от страха.
– Ах, Бернард, зачем ты рассказываешь такие вещи, – сказала мефрау Вандерелст.
– А почему нет? Альберт тоже любит вспоминать об этом. Я уверен.
– Тебе не кажется, Альберт, – на этот раз его имя легко слетело с ее губ, – что менеер Вандерелст похож на тамарина?
– Да, – ответил он и впервые за этот вечер улыбнулся.
– А что такое тамарин? – лениво спросил Вандерелст.
– Тамарин – это обезьяна с гравюры в моей спальне, – сказал учитель. – Она очень похожа на человека, питается только фруктами. Туземцы называют ее великим мастурбатором.
Мефрау Вандерелст захихикала, прикрыв рот рукой.
– Правда, ростом она метр восемьдесят, – заметил учитель.
И вдруг он закричал, словно испугавшись чего-то. Такой крик она уже слышала однажды, когда приходил нотариус. В этой самой гостиной, где находились еще его отец и брат. Пронзительный крик, который, казалось, не могут производить голосовые связки человека, он был похож на вой бормашины. С той поры его отец и брат никогда тут больше не появлялись.
«Мой муж изранен душою», – подумала она. «Я изранен душою», – пели они на старофламандском на празднествах религиозной общины. Я прихорашивалась и была такой же красивой, как моя сестра, когда та в воскресный вечер отправлялась на бал, он тоже сказал мне сегодня, что я хорошенькая, и поцеловал в шею. Словно я никогда не служила тут экономкой, а всегда была только его женой.
– Надеюсь, вы не обиделись на меня, менеер Вандерелст, что я неосторожно спровоцировала вас на это? – спросила она, когда крик учителя затих за захлопнувшейся дверью. – Извините, я пойду к мужу…
– Да, да, разумеется. Он не болен?
Когда она выходила из гостиной, карлик и его жена разговаривали очень тихо, казалось даже, что они лишь обмениваются жестами. Слова, которые никогда прежде не звучали в ней, вдруг стали рваться наружу, ей стало страшно, что сейчас в кабинете она скажет ему: «Дорогой Альберт». «Голос, проникающий в самую душу, – подумала она. – Я ничего ему не скажу».
– Менеер, – сказала она, без стука войдя в кабинет. Он лежал на диване, уткнувшись лицом в коричневые бархатные подушки, словно желая как можно глубже погрузиться в темный бархат. Она коснулась его плеча.
Он повернулся. «У него лицо палача, – подумала она. – Лицо палача, потерявшего жену или ребенка, перенесшего тяжелый удар. Лицо побежденного палача». Он глядел на нее, и выражение его лица постепенно менялось.
– Бланш, – сказал он, и в его голосе зазвучали привычные, естественные интонации. – Скажи им, чтобы они ушли.
Почему он не произнесет тех слов, которые рвутся из меня наружу (так дети на берегу моря сначала боятся войти в воду, а потом, вдруг решившись, бросаются в море и плывут), почему сам не рассказал мне о том, что было у него с Вандерелстом? Я ведь и сама догадываюсь. Я такая же, как и все женщины (мне постоянно твердит об этом сестра), и я сумею понять его, я как губка впитаю его слова и спасу его, отсосав из раны змеиный яд.
Он сел, пригладил рукой волосы, провел двумя пальцами по лицу. Потом протянул ей пачку чеков по тысяче франков.
– Тут двадцать тысяч. Скажи им: мне очень жаль, что не могу дать больше. И выпроводи их.
То были слова палача, который любит опасные игры и умеет обращать детей в карликов, который не знает ни женщин, ни слов благодарности, который умеет только одно: класть черного валета на красную даму и что-то бормотать за дверью своего кабинета. Она вышла и вновь стала просто женщиной, которая возится на кухне, ходит по саду, спускается в погреб, бродит по коридорам и комнатам огромного безмолвного дома, которая любит всех людей за забором и кричит из темноты, куда не доходит свет уличных фонарей: «Добрый вечер!» А потом идет к дому с тенями ветвей на фасаде, с чисто прибранными комнатами. Она стучится в дверь кабинета: «Я еще нужна вам, менеер?», словно ребенок, который испрашивает отпущение грехов в монастыре. Она снимает самое красивое платье, даже не взглянув на себя в зеркало, забирается в постель и слушает, как какое-то насекомое бьется в темное окно.
Крушение
Это он. Вернулся. Неделя томительного ожидания позади. Она слышит его шаги. Лестница не скрипит – хотя он уже несколько лет не уходит в море, у него пружинящая походка моряка, привыкшего к палубе пляшущего на волнах корабля. Она облизнула губы, провела пальцами по бровям. Я слишком сутулюсь, а ведь тело у меня пока еще гибкое.
Он не пьян – это видно сразу, – но лицо опухшее. Наверное, от усталости. В былые дни я вскочила бы с кресла и закричала: «Где ты пропадал целую неделю?» А еще в более давние времена – эта мысль молнией пронеслась в мозгу – без всяких слов обняла бы его, порывисто и пылко.
Он сел за стол и поглядел на меня. Желтоватые сполохи в глазах, отблески на небритых щеках – от неонового света над бакалейной лавкой. О, господи!
– Здравствуй, Карел, – сказала она. – Я уже начала беспокоиться.
Он пригладил волосы, облокотился на кухонный стол, положил голову на руки.
– Я пришел за чемоданом.
Неторопливые движения, мягкий голос. Она улыбнулась, словно не понимая, о чем он говорит.
– За каким еще чемоданом? Вон тем? – Она показала на деревянный чемодан под кроватью, куда в последний раз, когда он был дома – теперь это снова происходит в последний раз, – сложила его одежду и вещи: книги, четки, бумаги и фотографию умершего ребенка. – Я не спрашиваю, Карел, куда ты собрался, – сказала она. – Я ведь никогда тебя не спрашивала об этом.
Он явился сюда из шумного, сверкающего огнями города, где я никогда не находила себе места, он уже несколько минут дома, а сказал всего четыре слова и даже ни разу не назвал меня по имени. Он снова уходит. И не просто уходит. Она начала о чем-то догадываться. О чем? Да, сегодня он пришел не с повинной. Я состарилась, стала послушной игрушкой в его руках. Еще немного – и он уйдет.
– Куда ты отправляешься, Карел?
– Неважно.
– На корабль?
– Какая разница, Герти?
Она опустила голову. Выходит, не на корабль. Что же все это значит? Тут что-то кроется.
– Куда ты идешь?! – закричала она.
Он потрогал мочку уха, потом повертел на пальце серебряное колечко, которое получил от своего отца, а тот – от деда.
– Я пришел за чемоданом.
– Неправда! – отрезала она, поднимаясь.
Во что бы то ни стало оттянуть время, задержать его. Она подошла к кровати и прилегла. Сразу заболело все тело. Он подозрительно поглядел на нее.
– Это правда, – сказал он.
– Нет!
– Перестань, Герти, – мягко попросил он, и она зарыдала, как в прежние времена, но сейчас это был лишь крик покорной, легко подчиняющейся страсти.
– Нет… – прошептала она.
Розоватые пятна неонового света падали на стол, на руку с кольцом, на прошитый крестиком свитер.
– Хочешь кофе? – спросила она. – На дорожку.
Все шло как-то не так, ненормально: она брела по изрытой, ухабистой, раскаленной дороге, поскальзываясь и то и дело сбиваясь с пути, а он стоял на обочине, крепкий, коренастый, стоял, широко расставив ноги. Она суетливо и бессмысленно кружила по комнате. Он закурил сигарету, кинул спичку на пол (как всегда делал в былые дни, которые сейчас казались ей светлыми, холодными и бесконечными), потом, скрестив, положил ноги на стул. Смотрел, как она, низко нагнувшись, вытаскивает из-под кровати чемодан. Она достала из шкафа синюю куртку, вынула из ящика рубашки.
– Снова путаешься с Альдой! – сказала она. – Не думай, что мне ничего не известно. Об этом весь поселок судачит.
– Заткнись!
Не стану я терпеть подобное обращение. Как он смеет так говорить со мной!
– Ты решил поселиться у нее? Решил начать все сначала?
Она остановилась у стола.
– Но я не согласна.
Она потерлась упругим животом о край стола.
– Я больна. Ты не имеешь права оставлять меня одну. И мадам Анри так считает. Я каждый день прибиралась тут, протирала окна, наводила порядок и чистоту, готовила пахту. Я мылась каждый день. Потому что ждала тебя. Потому что я не виновата в том, что тогда случилось.
Она ощутила неровную поверхность стола и вспомнила, как однажды в детстве спряталась под столом от матери, а дедушка, старый, с красным носом и белыми курчавыми волосами старик, спросил: «Что нужно там этой собачке?» – и кинул ей из кастрюли теплую гладкую кость.
– Я не собака, Карел! – закричала она. – Ты не можешь просто так бросить меня! Ты должен остаться.
– Я никому ничего не должен.
– Нет, должен! – отчаянно воскликнула она, мотнув головой.
Острая боль пронзила виски и шею. Она снова заплакала, шмыгая носом. За окном засветилась витрина мясной лавки. И вдруг она почувствовала удар по голове. Падая, она стукнулась лбом о край стола, упала на четвереньки.
– Пошевеливайся, Герти! – сказал он.
Хорошо еще, что на мне не было очков. О господи, что за глупые мысли, я ведь никогда не надеваю очков, если он дома или должен прийти. Она поднялась и стала складывать рубашки, две полосатые, темно-зеленую и белую, на которой не было одной пуговицы.
– Нужно пришить пуговицу.
От ушиба болел глаз, скоро это место покраснеет, потом примет зеленоватый оттенок, потом желтый. Как я выйду на улицу?
Она беззвучно плакала, перед глазами плыл теплый туман, потом она услыхала свое имя и зарыдала в голос. Он спустил ноги со стула, подошел к ней, схватил за ворот платья, зажав ткань в кулаке, и, наклонившись совсем близко, спросил:
– Зачем ты мучаешь меня всю жизнь?
– Я не виновата, Карел. Меня не было тут, когда он упал. Я была у мадам Анри.
– Да, сука, – сказал он, – ты была у мадам Анри. А он умер.
Широкая спина почти заслонила прямоугольник окна.
– Собери чемодан.
Она зажгла свет и зажмурилась от яркого света. Она рискнула взглянуть на себя в зеркало. Я состарилась. Моя жизнь кончена. Он оставляет здесь одни обломки. Перешагнул через меня, как через больную старуху, упавшую на улице. Она уложила сверху синюю куртку и закрыла чемодан, который защелкнулся с сухим щелчком. Она села на него.
– Ничего не могу поделать, – сказал он, глядя в окно.
Тело ее обмякло, но глаза снова заблестели. Я тоже ничего не могу поделать, хотела было сказать она, но вместо этого крикнула:
– Думаешь, Альда родит тебе ребенка?
Он хмыкнул.
– Она просто уличная шлюха. И у нее была операция.
– Врешь. Она беременна.
Все, это конец. Больше мне ждать нечего. Случилось самое страшное.
– И мадам Анри тоже знает про ту операцию.
– Пятый месяц, – сказал он и снова хмыкнул. – Уж я постарался.
Она подошла к нему и опустилась на колени. Схватила за ноги, вцепившись ногтями в толстую ткань его брюк, и погрузила лицо в знакомую теплую впадину.
– Все это вранье, – прошептала она. – Хитрые уловки Альды. Она не может родить, ее же оперировали. Спроси у мадам Анри.
– Она уже чувствует, как ребенок шевелится.
Невыносимая боль в суставах, в пояснице захлестнула ее. Она отпустила его ноги. Я куда-то падаю… Больше она ничего не помнила. Она лежала на полу, широко раскинув ноги, а когда очнулась, его уже не было. Она поднялась и легла на кровать.
Я даже не видела, как он вышел из комнаты, взвалив громоздкий чемодан на плечо.
Когда-то давным-давно – он был тогда совсем молодой, белокурый и носил штурманскую фуражку – мы сидели в кондитерской, и я сказала ему… нет, сначала он уехал, а я отправилась к нему в далекий белый Остенде[156]156
Остенде – крупный портовый город в Западной Фландрии, с года модный международный курорт со знаменитым казино.
[Закрыть], где он жил в большом красивом доме с ротондой, фотографию которого прислал мне, он встретил меня на вокзале, потом мы сидели в кондитерской, и я сказала: «Куда бы ты ни сбежал, я все равно отыщу тебя» (я тоже была тогда молода, с нежной кожей, упругими бедрами и светлыми душистыми волосами), а потом засмеялась и пошла в туалет. Чего я хотела от него? Чего ждала от него в том городе с портовыми кранами, белыми отелями и весело переговаривающимися людьми? Чего хотела от него, когда мы нашли друг друга и оказались в отеле, или еще раньше в темнеющем парке, или еще раньше в кондитерской? Когда я вышла из туалета, за столом, уставленным пирожными и серебряными кувшинчиками, никого не было, он ушел, как заявила официантка, и мне пришлось заплатить девяносто восемь франков, не считая чаевых, а у меня было всего сто, потом я долго бегала по улицам, хотя терпеть не могу шумных, залитых солнцем улиц, где бродят толпы загорелых людей. Его нигде не было. Не оказалось его и в доме с ротондой возле парка, где играли ребятишки и стоял бронзовый лев с позеленевшей от плесени и мха гривой. Он никогда там не жил. Там жил кто-то другой… Два раза он назвал меня по имени. Это было прощание. Два последних обломка крушения. Он страшится крушения. А я нет. Теперь, когда я уже совсем одна, ждать осталось уже недолго.
Огни с улицы. Сентябрь. С полей в наших краях – а это так далеко, что я их никогда больше не увижу, – уже убрали картофель. На красно-бурой земле разводят костры. Пылает огонь, стелется дым, босоногие ребятишки бросают в костер оставленную в поле картошку, а потом мы все едим горячую мякоть, очистив ее от угольно-черной кожуры. Деревья стали уже серыми и прозрачными. Завтра воскресенье. Об иных людях говорят, что они стары как мир. Так вот и я тоже. Улица за окном холодная и желтая. Улица слышит чей-то смех. Я тоже.
Слез нет, только дрожат губы. Нужно задернуть шторы, не то мадам Анри увидит меня из окна напротив. Нет, это невыносимо. О боже!
Он вернется. Я забыла положить в чемодан бритвенный прибор. Он стоит на шкафчике, наверху: помазок, мыло, бритва и все остальное. Он вернется. Он придет за своим прибором. Придет. Должен прийти…