Текст книги "Избранное"
Автор книги: Хьюго Клаус
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 49 страниц)
Тихо. Прервись. Я испугался, что сейчас зажжется свет и я увижу ее лицо, лицо античной сказительницы. Я сказал, что ее ищет Корнейл, она пообещала вернуться позже и повернула ключ, на сей раз с другой стороны двери. Снова я сижу за столом, пахнущим рыбой. Все снова может случиться со мной. В который раз я царапаю название тетради для Корнейла; последнее название было: «Отчет». Скромно, мило, привычно: «Отчет». Первое название было: «Это моя тетрадь».
Я приклеил на тетрадь новую этикетку. Пустую. Под ней мое имя: доктор Хейрема.
Почерк, который я узнаю с удивлением.
Позади меня, слева на стене, двадцать четыре раза написано имя Граббе.
По одному имени в день.
Я хочу, чтобы они хотя бы раз принесли газету за сегодняшний день. Я постоянно бегу за временем вдогонку. Все происходит, и ни разу я не был при этом. Я все жую и пережевываю. Даже когда я пасся, вернее, паслось мое тело доктора Хейремы, я уже все пережевывал. Каждый жест рассматривался со всех сторон, каждое слово, срывавшееся с пробкового нёба, тут же записывалось и прочитывалось, будто на школьной доске…
…Мы уходили в тот вечер со склада торговой фирмы «Хакебейн» виноватые, окрашенные натриумным светом, надевавшим на наши лица маски виновных, она задержала меня, вскрикнув: «Не так быстро, менеер!» – и показала на свое бедро с полоской запекшейся крови, напоминавшей широкий кровеносный сосуд. Мы вошли в кафе на Хазеграс, да, в тот полночный час, учитель с ученицей, на виду у всех; все – это были матросы с одинаково грубыми лицами, такие же лица были у канадских солдат, свалившихся на наш город и продававших нам шоколад, презервативы и одеяла (из которых наши женщины шили пальто). Невыразительные лица, на которые не приклеивалось никакое воспоминание. Она, полчаса назад ворковавшая в одуряющем запахе дерева и принудившая меня к бессмысленной игре, так легко, светло и так предательски смеялась теперь под заговорщицкими взглядами матросов, смеялась вызывающе, точно так же, как смеялась она, получив «отлично» на экзамене по немецкому, и как смущенно улыбалась она, когда днем позже мы прятались в недостроенном доме, под голыми балками среди только что возведенных стен, мы опустились на корточки, а потом упали на кучу песка и лежали на цементных мешках, и тогда я попросил ее выйти за меня замуж; она укусила меня за верхнюю губу – так, чтобы все увидели завтра в классе.
Не исключено, что у Сандры Хармедам от меня будет ребенок. Сам того не желая, я посеял свое семя. Сначала, в ее комнате, она поиграла резинкой, которую извлекла из разорванного конверта с сургучной печатью и штампами, а потом выудила ее из целлофанового пакетика. Это хранится у нее чуть ли не с конца войны. Может, резинка «умерла», спросила она меня, и мы покончили с ней, надув, как воздушный шарик, и Сандра бросила ее в корзину для бумаг, видную всем, горничным и собравшимся внизу маньякам, ждавшим нас. Скоро у нее будет ребенок. Я хотел бы этого, я, у которого нет больше ни часов, ни очков, которому даже не дают сегодняшнюю газету.
Тогда появится нечто осязаемое, что будет частью меня и частью другого, нечто неподатливое, но не столь преходящее, как эта тетрадь, нечто вроде теннисного мяча, мягкого и истертого, который лежит передо мной на столе, поросший щетиной, напоминающей шерсть на кроличьем брюшке.
Слухи
Мальчик, который был моим вестником и гидом, ведшим меня от стыда к позору, – почему не отверг я путь от моего гостиничного номера в окружении взъерошенных, осатанелых псов? – ничего не ожидая, глядел на меня, ждал, пока я окончательно не проснусь, он стоял напротив, вцепившись обеими руками себе в ягодицы, будто хотел, чтобы его брюки лопнули по шву, и он с упреком сказал, что уже давным-давно проснулся. Мы должны спуститься вниз, сказал он, где этот тип, трактирщик, ждет расчета.
– Как же мы будем рассчитываться? – спросил я.
– А никак. Не дадим ни цента, – ответил Верзеле. У него был шрам на правой щеке, заостренные уши и прилизанные волосы. – Никто в этой поганой деревне не посмеет против нас и слова сказать, поверь мне. Потому что они знают, что нас ждут в замке, и мефрау Алиса все уладит. Здорово, да? – Он хмыкнул, он ничего еще не слышал ни о доверии, ни о благорасположении, ни о порядке, ни о законах, ни о служении, он девственно чист, плетет свою собственную паутину. Хотя он и не был поражен с рождения стронцием-90, он все равно существо иной породы, нежели учитель. Он уже мутант. Хотя гены и вызывают еще брожение в крови и у него нет седых волос или экземы. Это придет позже. У его детей.
Мальчик выдержал мой взгляд, как выдерживал его во время всего путешествия, он просто ждал, пока мне надоест его разглядывать, пока мне не опротивеет, как в классе, смотреть на все это стадо, и сквозь мутное окно, на котором осела пыль с игровой площадки, я не начну подкарауливать одинокого воробья или пружинящую на ветру ветку. Верзеле вытерся влажным носовым платком и пощекотал меня за ногу. Когда мы пошли вниз, он самым бессовестным образом толкнул меня в спину, не сказав, что имеет в виду: что общего может быть у того, кто все может, и того, кто ничего не смеет?
За столом, накрытым скатертью в черную и красную клетку, на который трактирщик поставил бутерброды с сыром и джемом, стакан молока и чашечку кофе, мальчик быстро перекрестился и, не дожидаясь меня, принялся за еду с поразившей меня прожорливостью. Когда трактирщик исчез в погребе, я прошептал:
– Неужели он просто так нас отпустит?
– Конечно, – с полным ртом ответил мальчик.
«Почему?» Нет, этого я не спросил.
– Ты уверен?
– Ну я же говорю! – нетерпеливо пробормотал он. И спросил громко, я не понимал, почему он так нагло и оскорбительно говорил со мной, я предположил, что это очередная игра, которая поможет нам вырваться отсюда. – Ты что, обделался?
– Нет.
– Да как же, я по твоим глазам вижу, ты сдрейфил, менеер Сало!
– Что?
– Как ты его назвал? – довольно спросил трактирщик.
– Не твоего ума дело.
– Тц-тц-тц, – ухмыляясь, защелкал языком трактирщик. Мальчик следил за его действиями. Трактирщик подошел к музыкальному автомату, зазвучала мелодия из немецкой оперетты.
– Сало?
– Потому что ты лизоблюд. Это говорю не я, а другие ребята из старших классов, это они придумывают клички. Они прозвали тебя Салом, потому что ты скользишь и приклеиваешься, как сало к ветчине.
– Я?
– Да, ты.
Я откусил кусок от бутерброда, джем шлепнулся с него прямо мне на руку.
– Ты боишься, – сказал мальчик. – Du hast die Eier gefroren!
– Нет у него никаких яиц, – сказал трактирщик.
– Хорошо бы тебе дать по роже, чтобы больше не вякал, – сказал Верзеле.
– А ты попробуй, Верзеле, – сипло проговорил я. Он пожал плечами.
– В школе ты сильный, еще бы, там ты хозяин…
– Мы не в школе.
Немецкий марш. Оба подпевают. Что это за игра? Трактирщик стал играть дальше, он бросил свой камешек в общую кучу, целую горсть камешков, скрепленных слюной, той, что склеивает паучью паутину.
– В газете писали про одного артиста, который поехал в Италию с мальчиком. Месяца на четыре.
– Ну и дела, – пробурчал Верзеле.
– И он схлопотал восемнадцать месяцев, этот артист. Поскольку завлек парнишку обманом, писала газета, с намерением лишить отца парнишки его имущества.
– Его имущества? – Верзеле глумливо засмеялся.
– Да, сопляк. Так было написано.
Появились крестьяне. «Привет, Трах», «Привет, Бертран», «Привет, Богтер», «Общий привет». Продудел рожок тележки с мороженым, я дал мальчику денег, он лизнул, я лизнул, трактирщик лизнул.
(Стойка, огромная, пузатая, была из никеля и мрамора, а по краям окантована охристым, муаровым и светло-голубым. Никто никогда не посмел на нее облокотиться, оставить на ней отпечатки пальцев. Мои родители сидят на раскаленной добела дюне, на которую море катит свои крутые пенные головы, бьет и толкает ее, обхватывает дюну с обеих сторон, намереваясь достать и поглотить тела людей, а среди них и двух моих братишек вместе с их лопатками и вишневыми бумажными шапочками. Море шуршит в кафе, где продается так много мороженого, что, кажется, его упоенно лижет все местное население. «Иди быстрей, – говорит мама, – и ни с кем не разговаривай». Кафе – это Луна-парк, каждому хочется еще и еще мороженого. Почему папа не пошел вместе со мной? Не захотел. Отсюда, из необъятной стеклянной клетки, я не вижу его, но он сидит на том же самом месте, позади зарослей кустарника, с засученными брючинами, белыми ногами и красной физиономией. Шесть девушек на роликах замирают перед стойкой, перебирая своими страшными металлическими ногами, рядом со мной, передо мной, они гораздо выше меня, они держат равновесие, раскинув руки, словно крылья. Стойка на уровне моих глаз. Я протягиваю руку с зажатой в ней однофранковой монетой. Если эту монету положить под листок бумаги и потереть карандашом, на бумаге отпечатается черное изображение с двумя змеями, потом его можно вырезать и приклеить в тетрадку, у меня заполнено ими уже много страниц. За стойкой меня не слышат.
– Пожалуйста, мороженое, мадам.
«Минуточку, мальчик». Все лижут свое мороженое, все, кроме меня. Всем накладывает эта грозная женщина на клетчатые вафельки желтоватые, сахарные, холодные, липкие, пухлые шарики. Всем, только не мне.
– Пожалуйста, мороженое, мадам.
– На сколько?
– На один франк, мадам.
Она вынимает своей лопаточкой неровные шарики, зажимает их между двумя вафлями и протягивает кому-то, кто стоит за мной, – через мою голову. Девушки на роликах уехали, здоровенный полицейский лижет четырехцветное мороженое.
– Ну так что, мальчик, на сколько?
– На один франк, мадам.
На ней были ледяные одежды, ледяной ветер гулял над стойкой, у нее были красные ледяные пальцы, и, увидев меня одного, она затараторила на языке, которого я никогда раньше не слышал: Полонез – ваниль – мокко – шокола – сорбе – фисташ – меринк – фрамбуаз.
– Я не знаю, мадам.
Я никогда не пойму этот язык, я показал ей на исходящую ледяным паром зеленую массу в баке, но она что-то опять крикнула на том же языке, и я побежал, так быстро, как только мог, – через широко распахнутые двери в пронзительную жару улицы, я плакал.)
Крестьяне Трах и Боггер поинтересовались нашим здоровьем. Я сказал, что это зависит от того, как кто на это смотрит. Мальчик спал, уронив голову на руку. Сквозь звуки марша трактирщик сообщил, что они еще надолго останутся в деревне, гости замка. Боггер или Трах сказал, что там собралось много народу, наверное, больше, чем в прошлом году. И за ради кого? Ради того, кого давно уже съели земляные черви.
– Что до меня, так пусть бы его на рыночной площади вешали, я бы на него даже не взглянул. Сколько бед у нас этот прохвост натворил!
– Ни бельмеса ты не смыслишь в политике.
– Куда уж мне, после всего, что я сделал в сорок пятом. Я спрятал не меньше десятерых Черных у себя на дворе!
– Ты просто струхнул, что иначе они спалят все твое барахло!
– Какая разница почему. Помог я им или нет?
– Чего уж там, твоя правда.
– Ох уж этот Граббе со всеми его идеями об изменении людей! Ну как, изменились мы или нет?
– Изменились.
– Но только не по его милости.
– Выдумал какие-то три класса!
– Аристократия, духовенство и буржуазия.
– Да нет же, Ролан, ошибаешься. Партия, вермахт и рабочий Фронт.
– А мы куда, нам, выходит, и сказать уже нечего?
– Новый дух, ха-ха! Он не видел дальше своего носа, этот Граббе. Чего он там еще болтал? Мы у него были рабочими земли, а весь мир – машиной, которая бодро марширует вперед, чем-то, что еще нужно создать и организовать, но не ради нас самих, ради будущего. Чтоб я сдох! Мы должны копаться в земле, воздерживаться от мяса – и все ради будущего, ради послезавтра, ради неведомо какого года, когда мы уже сгнием.
– Да, а помните, он требовал, чтобы мы стали другого калибра, напрягли все силы, помните? Ради Великой Страны…
– Да нет же, Ролан, ради Бургундской империи.
– И ради нее, родимой, нам, конечно, полагалось загнуться!
– О-ля-ля!
– Да не говорил он этого! Черт подери, послушайте…
– Нет, нет, нет, нет, нет, ребята, ну вас, хватит, на кой ляд он нам сдался, Граббе этот?
– А вот этот менеер, который идет в замок как на похороны, пусть скажет, чего он от этого всего ждет? Что мы бросимся друг другу в объятья и откажемся от этой нашей жизни во имя какой-то другой?
– Он молчит.
– И правильно делает.
– А мы хотим быть свободными. Мы сыты этой болтовней по горло. То в нашей духовности, вишь ты, чего-то не хватает, это, значит, нам пастор твердит. То наша страна в лапах у американцев, фу-ты ну-ты, а чего надо? Чтоб в лапах у русских?
– Э, хрен редьки не слаще.
– Да будет вам.
– Вот уж, назвался груздем – полезай в кузов. Очень хотел Граббе в герои выйти, и вот нате, теперь он герой, да его-то самого давно сожрали черви. Сливай воду, вот тебе и вся любовь.
– Это занятие для господ из замка – швыряться высокими словами. Так они прокладывают себе путь в Палату или к Большим Деньгам, а нам-то от этого какой прок?
– Если нет черных и белых, то будут синие и красные, всегда ведь найдутся разные мнения, так ведь, менеер?
– Он молчит, Трах.
– Да нет же, Боггер, он прекрасно знает почему.
– Слава Богу, здесь, в Хейкегеме, есть и другие люди, – сказал трактирщик, – которые думают по-другому.
– Думают? Тебе-то лучше знать, чем это думанье заканчивается. Вождь думал за нас и вместо нас, и куда мы влипли? Ну, скажи!
– Когда ты говоришь такое, ты похож на шестерку у Больших Денег.
– Чтоб я сдох!
– Ладно-ладно, посмотрю я на вас, когда игра пойдет по новой. Только не бегайте тогда ко мне за килограммчиком масла или окорока!
– А ты здорово изменился с тех пор, как после воскресной мессы пошел торговать вразнос «Народом и Государством» в своих черных сапогах.
– Да, господин принадлежит к элите. К тем самым десяти процентам.
– К десяти процентам с властью, силой и деньгами! И мы должны целовать господину его сапоги!
– Все маршировали в колонне, все, а кто не маршировал, тот держал язык за зубами, а это значит, что он тоже маршировал! – выкрикнул крестьянин с серым опухшим лицом и усами.
Музыкальный ящик вопил. Мальчик так и не проснулся. Робость учителя так и не прошла. Снаружи просигналила Сандра. И я оставил мальчика, он был достаточно хитер, я думаю, чтобы сопротивляться тому, чего от него ожидали.
Мальчик сказал той ночью, прежде чем уйти: «Я был бы рад снова оказаться в школе». Но сначала он уселся на скрипящую кровать, потом лег головой ниже подушек, устремив вверх измученное детское лицо, при этом не замолкая ни на минуту.
– Мефрау Алиса вышла замуж за старого господина, потому что он со своими деньгами тут всем голову заморочил. И еще потому, что она хотела вырваться из дома своего отца, который побаивался хозяина замка. Если бы она все знала, говорит она, то убежала бы за тридевять земель. Потому что по сей день она сидит на строгом посту, и ей не полагается мяса, а к Граббе она должна была относиться как к своему сыну, понимаешь? А когда у них появилась Алесандра, Рихард был ужасно недоволен. До тех пор, пока она ему не рассказала, и это была сущая правда, что настоящим отцом Сандры был де Кёкелер, которого убили во Франции. И тогда он обрадовался, старый Рихард. И сейчас, когда люди из окрестных мест не отваживаются больше посылать в Алмаут своих детей, ей пришлось стать моделью для его фотографий. Она не может ему противиться, говорит она, он словно высасывает всю энергию из ее позвоночника, когда он ее фотографирует. Но она не может убежать из Алмаута, она слишком стара, у нее нет денег и больше нет мужества. А раньше могла, поскольку Граббе поклялся, что заберет ее от Рихарда, потому что если бы они выиграли войну, то Граббе с офицерами получили бы поместье, огромное, как целая провинция, и он пообещал ей, что выберет такое поместье в Польше, где она жила маленькой девочкой, и они обнесут всю эту провинцию колючей проволокой и будут изображать там господ, и она будет вместе с ним, как его мать. Но этого не произошло. В последний раз, когда он приезжал во Фландрию, от него остались одни мощи. Он и так никогда особой толщиной не отличался, а тут стал без конца глотать таблетки и все время дрожал. Он не мог спать, потому что, говорил он мефрау Алисе, он видел ад, врата ада раскрылись перед ним, и он лежал и рыдал ей в колени, в колени мефрау Алисы.
Она до смерти перепугалась, потому что он в одночасье стал совсем другим Граббе, которого никто никогда не знал и который с трудом держался на ногах. Что же он видел? Сотни детей, которые танцевали вокруг деревянной башни со стеклянными окнами, а те, что не танцевали, сидели верхом на лошадках на карусели, которая не крутилась, потому что не имела мотора. И когда они, Граббе с его офицерами, шли вдоль них, проверяя, честно ли сестры из Красного Креста распределили между ними черствые пирожные, они видели, как дети дерутся, вырывая куски друг у друга, но и тогда они продолжали танцевать, ибо таков был приказ, и они все вертелись, вертелись, пока не падали на землю, так и не откусив пирожного. Поскольку это дозволялось лишь потом. Сначала была инспекция, и они поднимались с земли, сбиваясь в ряд, они должны были помахать своими пирожными и прокричать «Auf Wiedersehen»[81]81
До свидания (нем.).
[Закрыть] Граббе и его офицерам. Тремя днями позже Граббе вернулся, один, и никого из детей уже не было в живых, и после этого он не мог больше ничего есть, только глотал таблетки. – (Лицо мальчика передернул нервный тик, было такое впечатление, что он беззвучно рассмеялся, угол его рта пополз вверх, глаз растянулся, он пожевал губами воздух.) – Ах, этот козел не мог больше есть, а когда он в первые дни попытался, его тут же выворачивало. В конце концов даже его офицеры заметили это. В тот последний раз мефрау Алиса настояла, чтобы он отправился на Восточный фронт, но потом она получила пять телеграмм, в которых спрашивалось, где он; в России его больше не увидели, он дезертировал, в то время они, конечно, не могли сказать об этом в открытую, этим тут же воспользовалась бы Белая бригада. Куда он подевался, знает один лишь Бог. Мефрау Алиса говорит, что она испугалась до смерти, когда увидела его тогда, его, который был из железа и убивал русских, будто креветок, «так он скоро сломается», сказала тогда она. Она вызвала в замок Спранге, но тот отказался рассказать что-либо о Граббе, потому что еще не кончилась война и он не хотел доносить на своего друга и офицера, но и после войны он держал язык за зубами, поскольку все газеты шумели про концлагеря и он вполне резонно полагал, что и сам может взорваться, и в качестве искупления сделал все те скульптуры, что стоят в саду. Он занимался этим целых семь лет, и обошлось это в полмиллиона, как говорят. Одна лишь Алесандра еще верит, что Граббе жив, говорит мефрау Алиса, с ослиным упрямством она устраивает каждый год собрания и памятные торжества, а как может мефрау Алиса этому воспротивиться? Она кается и разрешает Рихарду фотографировать себя.
И тогда я пошел с тобой, Сандра, моим упрямым зверем, в дом, вверх по лестнице, не на цыпочках, но открыто, средь бела дня, на виду у всех болтунов, толпившихся на газоне. Ты шла впереди, твое хорошее воспитание должно было бы подсказать тебе, что этого не следовало делать, ибо джентльмен просто поневоле разглядывает тогда ножки леди, но ты была слишком нетерпелива, ты ощущала новый вкус во рту, и я поднимался за тобой со сдавленным горлом – следствием «глобус истерикус», что сдерживает слезы. Это было так давно и для меня тоже. Приближаясь к Граббе, я осваивал одно за другим его завоевания, вслед за Граббе (и до Граббе, если он вдруг появится) я коснулся узких бедер под шелком с павлиньим глазом. В углу стоял стяг со львом, а вымпел «Фердинасо»[82]82
Фердинасо – сокращение от Verbond van Dietse Nationaal Solidaristen (Союз великонидерландских национал-солидаристов) – профашистское политическое движение во Фландрии, созданное в 1931 году Йорисомван Севереном (1894–1940). Движение национал – солидаристов ставило своей целью объединение всех нидерландскоязычных земель, от Французской Фландрии до Фрисландии, под сильным авторитарным руководством. Во время оккупации Бельгии Фердинасо вошел в состав Фламандского национального союза и активно сотрудничал с фашистами.
[Закрыть] был приколот кнопками над гардеробом с зеркалом, в котором стояли двое незнакомцев: стройная женщина с пылающим лицом и учитель, которого я без очков не мог как следует рассмотреть. Они держались за руки, как заложники перед казнью. Ты была выше меня, хотя и сбросила туфли, плечи у тебя были более прямые, чем у меня, но уже моих, ты стояла и смотрела на свое отражение, когда я опускался на колени, и у себя над головой я услышал, как стучат твои зубы, и в предательском зеркале я увидел твое лицо с закрытыми глазами, ледяное и голодное. Скажи: «Граббе», – приказал я, и ты повторяла это снова и снова. И я менялся. Четырехкратный крик чайки наполнил полости моего черепа, мои уши сузились, мочки отвисли, мои брови вытянулись в одну прямую, ровную линию, уголки губ опустились. Я стал монголоидом, и я впился зубами в свою жертву.