Текст книги "Избранное"
Автор книги: Хьюго Клаус
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 49 страниц)
Выкурив несколько сигарет, Бруно отдирает на стене в спальне кусок обоев, пишет на нем фломастером: «Моя месть будет сладкой» – и прикалывает записку над кроватью. Потом надвигает свою (свою ли?) кепку до самых бровей и выходит на улицу. Безобразный рыжий кот сопровождает его на единственную в деревне террасу. Она пуста. Трактирщик заговаривает с ним. Похоже, язык его меняется день ото дня. Никогда прежде не слыхал Бруно таких звуков, какие издает этот человек. Он бессмысленно повторяет их за ним, и тогда трактирщик приносит кисло-сладкое пиво почти без пены. Деревня спит. Бруно задается вопросом, когда и как все в его жизни пошло наперекосяк (о если бы он знал причину!), а может быть, так было предопределено судьбой, чтобы в один прекрасный день он проснулся с голубыми волосами, а потом слушал зловещее бормотание и шипение, долетавшие из-за занавески бара. У него нестерпимо печет голову. Кажется, он вот-вот из твердого состояния перейдет в жидкое, а затем обратится в газ.
Без четверти час, если судить по церковным часам, раздается прерывистый треск – какая-то женщина с грубым лицом, наполовину скрытым черной круглой шляпой, проезжает верхом на осле, у которого между ушей покачивается винно-красный помпон. Она медленно описывает в воздухе круги трещоткой (как торговцы мидиями, разъезжавшие в прежние времена на тележках по Антверпену). Поравнявшись с террасой, женщина замечает Бруно, несколько секунд испуганно и удивленно глядит на него, не закрывая лица, как не могла бы смотреть ни одна из местных женщин.
Но тут же она с громким горловым звуком запахивает платок, скрывая нижнюю часть лица, словно у нее повреждена челюсть. Опустив глаза, она пришпоривает осла голой пяткой, но он и не думает ускорить шаг. У этой наездницы широкие плечи и узкие бедра, и весит она вдвое меньше местных женщин.
Когда она сворачивает в проулок, из полумрака кафе появляются трое. Они ставят рядом три пластиковых стула с террасы и усаживаются, широко расставив ноги, возле столика, где сидит Бруно. Делая вид, будто не замечают его, они затевают яростный спор, явно по его поводу, и шипят по очереди.
Напротив кафе в водосточном желобе сидят, нахохлившись и беспокойно вертя головами, два облезлых петуха.
А в Антверпене идет снег.
* * *
В Антверпене отец Анаис сидит у камина. Твердой рукой, той самой, которой он управляет своей мыловаренной фабрикой, он только что подстриг волоски у себя в носу и бросил ножнички в пылающий камин. Потом натянул на плечи плед – ни дать ни взять могущественный властитель, который греется в сумерках у огня. Волосы у него на теле совершенно белые. Зазвонил телефон, но он и не подумал снять трубку. Достав из кармана куртки конверт, он разорвал его пополам, потом сложил половинки письма вместе, поднес их к самому носу, исчерченному вдоль и поперек «Джеком Даниэльсом»[184]184
«Джек Даниэльс» – сорт виски.
[Закрыть], и, заикаясь, стал раздраженно и громко читать вслух, словно хотел, чтобы его услышала жена в своей больнице.
«Amice[185]185
Латинское обращение в письме.
[Закрыть], пишет вам Бруно, ваш будущий зять. Затрудняюсь определить, удалось ли нашему туристическому клубу сблизить между собой Восток и Запад. Что касается лично меня, то я приобрел здесь голубые волосы. Надеюсь, что ваша супруга скончалась под скальпелем хирурга и теперь ваша первая сигарета за завтраком не сопровождается ее стонами. Ваша дочка снюхалась с местными церковниками и надела тюрбан. В прошлое воскресенье она забила гол, но его не засчитали из-за положения вне игры, на мой взгляд, совершенно справедливо, хоть я и не присутствовал на матче.
Я подозреваю, что у вашей дочки низкое содержание сахара в крови, хоть она и воображает себя звездой стриптиза в цилиндре и подвязках, – иначе я никак не могу объяснить ее поведение. Я предрекаю ей эпилепсию и артрит.
Мне часто приходит мысль, что мы в этой жизни больше не встретимся, но это не испортит праздника ни вам, ни мне, как по-твоему, старый хрыч? С почтением, Бруно».
* * *
Бруно не удивился, когда после четвертого выпитого им стакана тепловатого кисло-сладкого пива, после вспыхнувшего и вскоре угасшего спора трех мужчин со сросшимися бровями кто-то сел рядом с ним – он оказался тем самым парнем, которого с идиотским смехом вышвырнул из дома отец Бим, не удивился он и тому, что тот как две капли воды похож на женщину с трещоткой, которая только что проехала мимо. Джинсы у парня сзади и на коленях были такого же цвета, как волосы у Бруно.
Французскому языку его, очевидно, обучал какой-нибудь старый книжник.
– Вы будете упрекать меня в том, что я без вашего приглашения осмеливаюсь разделить ваше общество.
Бруно молча кивнул.
– Простите меня великодушно.
– Где твой осел? – спросил Бруно.
Лицо у парня правильной формы, брови, которые он постоянно хмурит, выщипаны.
– Осел, на котором ты только что ехал. С помпоном между ушами?
Парень ухмыльнулся.
– Это, вероятно, была моя сестра.
– Да-да… – промычал Бруно.
– Вы вот смеетесь в душе, а я просто смеюсь.
На лбу у него от шляпы-блина остались ровные красные полоски, с губ он так старательно стирал помаду, что их контуры расплылись, глаза у него зеленые с золотыми крапинками. На ногтях следы оранжевого лака.
– Меня чуть было… – заговорил парень, демонстративно не замечая своих соплеменников, сидящих за соседним столиком, – чуть-чуть не объявили победителем по поеданию улиток. Но мое тело отторгло их. Не правда ли, наше тело неблагодарно?
Один из деревенских вычерчивал отверткой крестики на поверхности стола и при этом искоса, но весьма внимательно поглядывал на Бруно. Это заметил и странный парень, называвший себя Гиги. Как только он произнес это имя, мужчина, чертивший отверткой по столу, издал непонятный возглас. Вероятно, это послужило знаком для трактирщика: с выражением трепетной почтительности он поставил перед Гиги стакан минеральной воды.
– Я живу сейчас у пастуха, – сказал Гиги, словно отвечая на вопрос Бруно. – А как малыш Мири? Пришлись ли вы ему по душе? Я бы безмерно удивился. Он сладок, этот крошка, но с горчинкой, как французский ликер «Сюзи». Как вы находите, его французский так же хорош, как и мой?
– Никакого сравнения! – чересчур пылко уверил его Бруно.
Он заметил, что мужчины, не глядя в его сторону, затаив дыхание, внимательно следят за Гиги и, кажется, ждут, что тот станет их переводчиком. Наверно, он должен выразить словами все, что им хотелось сказать за последние дни, вся деревня ждет, когда он что-то скажет или сделает; Гиги это тоже понимает и пытливо смотрит на Бруно, как только что глядела женщина на осле.
Бруно почти не сознает, что его рука с судорожно сжатыми пальцами поднимается к виску, он смахивает с головы кепку и протягивает ее Гиги вперед забралом. Мужчины загудели, они словно аплодировали ему без помощи рук.
– Благодарю вас от всего сердца, – обрадовался Гиги.
Кепка оказалась ему впору, и, потянув за козырек, он сдвинул ее чуть-чуть набок. Встал и ушел.
Человек с отверткой подождал, пока Гиги дойдет до конца улицы, потом поставил свою босую ногу-копыто на перекладину стула, где сидел Бруно, потянул его за штанину и прошипел что-то, явно упомянув имя Гиги.
– Конечно, конечно, Гиги… – пробормотал Бруно и исчез. Как всегда.
* * *
Дома Анаис с карликом играют в шашки. Бруно устроился в саду – в углу, заросшем чертополохом, где валяются сломанные доски и клочья прозрачной полиэтиленовой пленки. Муравьи суетливо снуют мимо его ботинка. Он подбирает кусочек бетона и кидает его на землю, перегородив их одностороннее движение. После секундного замешательства муравьи принялись огибать камешек, три-четыре первопроходца поспешно преодолели препятствие и снова влились в цепочку.
Солнце палит неумолимо, оно словно ощупывает своими лучами лицо Бруно, обжигает, проникает в подкожные слои, растапливает жир, кожа становится прозрачной и пузырится, словно надутая ребенком жевательная резинка.
Анаис принесла чашку растворимого кофе, отдающего водопроводной водой. Карлик, укрывшись в тень, которую отбрасывает Анаис, объявляет:
– Я выиграл. А ведь вы этого не ожидали, не правда ли, мадам Наис?
– Он очень талантливый, – с гордостью замечает она.
– Ах, господин Бруно, – сокрушается карлик, – для великих дел меня уложили в люльку, но, увы, эта люлька стояла в доме моей матери.
– Что вы хотите сказать? – спрашивает Бруно.
– Да ведь не таким я родился.
– Это вы мне уже говорили.
– Иначе я был бы лилипутом, то есть существом с правильными пропорциями. Но моя мать, когда я был совсем маленьким, ха-ха, намного меньше, чем сейчас, ха-ха, предназначила меня для такой жизни. Она натирала мой позвоночник жиром моли и летучих мышей. И потом ездила со мной с одного фирташа на другой. И заработала на этом много денег.
– Вот так, на его спине! – кричит Анаис. – Она показывала его как диковинку в балагане.
– Пардон, мадам Наис! – Маленький церковный сторож возмущен.
– Но вы сами так говорили.
– Нет, я говорил, что зарабатывал деньги для моей матери. Но ведь я за них работал. На каждом представлении я должен был выходить на бой. Вначале, когда был поменьше, – с петухами, а позже – с индюками.
Анаис натянула резиновую маску для плавания, и лицо ее стало плоским и бесформенным.
– Мы идем купаться, – сообщила она. – В озере, рядом с виллой отца Бима. Ты, конечно же, с нами не пойдешь?
– Как ты догадалась, милая?
– Мы сможем переодеться на вилле у отца Бима, – говорит Мири. – Его вилла надежно охраняется. Если кто-нибудь вздумает перелезть через стену, его ударит током. Такая защита просто необходима, деревенские очень любопытны. И к тому же испорчены. Порой мне даже кажется, что сам Господь отвернулся от нашей деревни.
* * *
Всю ночь то ли ветка билась в овальное окошко над головой Бруно, то ли стрекотали приклеившиеся друг к другу кузнечики, а может, это колени Гиги елозили по черепице. Анаис сказала, что Бруно не мешало бы проявлять чуть больше инициативы, в конце концов они и в отпуск поехали для того, чтобы встретиться с чем-нибудь новеньким. Ну почему бы им, например, не спуститься в пещеры, где живут монахи, питающиеся собственными нечистотами?
Бруно больше не снится заснеженный антверпенский вокзал. Ему уже совсем ничего не снится. А может, он предпочитает забывать свои сны.
– Ты куда? Что я опять не так сделала?
У Анаис вот-вот брызнут из глаз слезы.
Он шагает мимо церкви, фронтон которой сверкает яркой охрой. Несколько тучных женщин в черном окружили уличного музыканта – грязного старика цыгана в повисшем лохмотьями комбинезоне. Он встряхивает какой-то палкой с двумя поперечинами, на которых звенят и бряцают прибитые гвоздями металлические кольца и кружки. Цыган выкрикивает в такт какую-то песню без всякой мелодии.
Женщины время от времени дружно кивают, словно он повествует им о чем-то мятежном или грустном.
– Он поет о том, что он петух, – поясняет Гиги, крепко взяв Бруно за локоть. – Этот петух жалуется на то, что женщины сводят его с ума, а самим и горя мало.
Уличный певец подпрыгивает и все быстрее звенит своими погремушками.
– Петух вопрошает, для чего ему жить в этом пустом, мрачном мире, если нет здесь у него ни единого друга, ни одного друга-петуха. Это про меня, друг мой.
Пока он говорил все это, а Бруно не отводил свой локоть, стоявшие поблизости женщины отошли от них подальше – в более широкий круг. Как и мужчины на террасе, они не оборачиваются ни на Гиги, ни на Бруно, но их плечи, их шеи, даже их сложенные вместе руки выражают то ли презрение, то ли ненависть и страх.
– Прощайте, – говорит Гиги еле слышно. – Стоит нам только взглянуть в глаза друг другу, как весь мир клокочет от ненависти, а я не могу причинить вам такого зла.
* * *
Анаис складывает в стопку свое белье, собирает платья и туфли.
– Похоже, что бы я ни делала, все тебя раздражает, – говорит она с тяжелым вздохом. – Хоть бы ты сказал, в чем я провинилась. Стараюсь, изо всех сил угождаю тебе, как могу, в конце концов мы оба в отпуске, и ты, и я. Я же не виновата, что прекрасно себя здесь чувствую.
– А я думал, что на тебя бросаются собаки.
– Да что с тобой? – кричит она.
Бруно отворачивается, вытаскивает из-под шкафа ее лодочки и аккуратно ставит их рядом со стопкой белья.
– Всего три раза здесь переночуем, – ворчит она. – А потом можешь убираться в свой Антверпен. Ну что, полегчало тебе?
– Полегчало, – говорит он и сам стыдится своей лжи, потому что впервые у него мелькнула мысль, что, возможно, она одна уедет в аэропорт и будет стоять там, растерянная, встревоженная, беспомощно озираясь, словно пытаясь понять, куда он подевался, с его голубой шевелюрой.
Он гладит ее по плечу и говорит:
– Ни о чем не тревожься.
В этих его словах – искренняя боль.
* * *
На следующий день, пока у них еще остается время до отъезда, Анаис в обществе карлика осматривает мастодонта ледникового периода, окаменелости, минералы и триста видов каких-то растений и кустарников. А тем временем взволнованный Бруно шагает по деревне. На лавовых склонах висит густой туман. Впервые ему захотелось подняться в горы. Успеет ли он до отъезда? Или, возможно, он когда-нибудь сюда еще вернется, к примеру, без Анаис? В этих голых скалах таится какая-то угроза, словно вот-вот разверзнется земля и вместе с холодным туманом и облаками навеки поглотит тебя. Но кто сказал, что такая судьба страшнее хихикающего мирка улицы Кейзерлей, с ее кондитерскими, газетами, телевизором, браком, ребенком, со службой в конторе и пенсией?
Бруно размышляет о том, что ему надо бы купить более подходящую обувь, например сандалии на веревочной подошве и горные ботинки, чтобы не набивать мозолей, иначе обзаведешься копытами, как все здешние мужчины. Но купить для него такие может только Анаис, сам-то он не ходит по магазинам. Его колотит нервная дрожь. Он смотрит на горы из песчаника – окаменевшие деревья. Этот горный массив величественнее, чем море, над ним простерлась стеклянная бездна.
«Позже, – размышляет он, – не сейчас, попозже, может быть, очень скоро».
Он находит Гиги на кладбище – это неровный ряд холмиков из гравия с торчащими в разных местах столбами, размытыми дождями, на некоторых можно еще обнаружить остатки стершейся клинописи. Сразу за кладбищем пролегает овраг, от него веет умиротворяющим спокойствием.
Гиги лежит под одним из столбов без надписи, высоко подняв колени и прижав кулаки к глазам. Осы кружат над его спутанными космами, крупные пыльные муравьи цепочкой тянутся по его щеке. Длинные стройные ноги покрыты гноящимися язвами и волдырями.
Он проснулся с обычной для здешних аборигенов улыбкой, но тут же лицо его исказилось от боли. Увидев Бруно, он сделал попытку подняться. Верхняя губа у него была заклеена пластырем, в уголках рта запеклась кровь. Он вытащил из-под себя сплющенную кепку и надел ее.
На башне над часами восседает семерка сонных петухов. Семь раз дух святой.
– Я не могу поцеловать вас, – говорит Гиги, – губа заклеена. А если я сорву пластырь, моя рана еще долго не заживет.
– Кто тебя избил? – хрипло спрашивает Бруно.
– Люди.
– Что за люди?
– Они получили приказ от моего отца, это отец Бим, все местные слушаются его, как слепец свою собаку.
Они идут к деревенскому источнику, и Гиги подставляет под струю лицо, затем осторожно вытирает рот рукавом, его золотистые глаза поворачиваются из стороны в сторону.
– Мой отец считает, что он всемогущ, потому что все в деревне так считают. Люди верят, что силой своих молитв он может заставить вон ту гору обрушиться на наши дома. Но это не так.
– Да, это не так, – подтвердил Бруно.
– Ваша жена хочет детей?
– Хочет, одного, – ответил Бруно. – Кудрявую дочурку с голубым бантом, которая будет тихонько сидеть в уголке и читать про похождения «Кёйфье»[186]186
Кёйфье – герой популярной в Нидерландах и Фландрии детской книжной серии.
[Закрыть].
Гиги тянет за конец шнурка на брюках Бруно.
– Не надо, – резко останавливает его тот.
– Эти завязочки наводят на мысль о пижаме, – оправдывается Гиги.
– Так было задумано.
– Вашей женой?
Бруно кивает. Из-за зарешеченных окон вся деревня следит за ними.
– А эти брюки стильные, – продолжает Гиги. – Даже с пятном крови.
– Тогда можешь взять их себе, – говорит Бруно и, развязав проклятый шнурок, выскакивает из брюк, сейчас, при ярком солнце, он похож на комика из дешевой кинокомедии. Словно в кабинке для переодевания в универмаге, он протягивает брюки Гиги. Тот стаскивает свои и остается в ярко-красных с синим плавках, это американский флаг – звезды и полосы.
Ловко натянув брюки, Гиги завязал концы шнурка, которые (Анаис бы это оценила) повисли точно над гульфиком на разной высоте. Затем он выгреб из карманов пригоршню мелочи, комочек «Клинэкса», огрызок карандаша, ключи и кошелек и отдал все это Бруно. Тот же из узких, худых карманов брюк Гиги не извлек ничего, кроме пыли и мелких камешков, забившихся ему под ногти.
– Благодарю от всего сердца, – сказал Гиги. – Теперь мне надо назад, в спальню мертвецов.
– Да нет. Нет еще. Ты не голоден?
– Я почти всегда голоден.
Они уселись на террасе, но трактирщик так и не появлялся. Вероятно, он был одним из тех, кто избил Гиги. Бруно чувствует, как от жгучих лучей солнца на лбу и щеках у него вздуваются волдыри и твердеют, словно бобы. Бабочки величиной с ладонь садятся и снова взлетают, порой опускаясь ему на голову.
– Впрочем, есть я не могу, зубы не позволят.
– Может быть, кашки? – предлагает Бруно тоном усталой медсестры.
– Или размоченные в воде ячменные лепешки, – соглашается Гиги.
– Я покормлю тебя, – обещает Бруно.
Он свирепо постучал ключом от дома по зарешеченному окошку бара, но никто и ничто не подавало признаков жизни.
Ему кажется, что он слышит, как Анаис кричит: «Прохвост, трус, дубина!», а Мири с чопорно-благородным видом ехидно провозглашает: «Да не разъединит ни единая душа того, что соединено Богом. Евангелие от Матфея, глава двадцать вторая».
Бруно мутит от голода. Туман в горах рассеялся, несколько человек в желтых клеенчатых плащах осторожно, но торопливо движутся друг за другом вдоль оврага, держа перед собой детекторы металла: ищут руду.
Бруно подбирает с земли картонную подставку от пива и пишет на ней огрызком карандаша: «Любимая, прости. Я здесь с одним человеком, который не может меня поцеловать, но я его могу. Билет на самолет прилагаю, ты можешь сдать его, потому что мы заплатили аннулирующую страховку».
Он подсовывает записку и билет под дверь третьего дома по главной улице. Гиги ждет его на противоположной стороне.
– Пошли, – говорит Бруно, – в спальню мертвецов.
Гиги берет его за руку, но через три шага отпускает, чтобы согнать с головы Бруно двух упрямых бабочек. Он говорит очень тихо, но Бруно слышит его:
– Я буду любить тебя до того дня, пока меня не закопают в картонной коробке. И еще три дня после.
Что Бруно ответить на это?
– О’кей, – говорит он. И начинает напевать «Му old flame».
В полуденной духоте звуки разносятся гулко, словно в заброшенном подземном гараже.
Люди, что рядом
I
Начало бульвара Бургомистра Вандервиле по сей день выглядит солидно, как в старые добрые времена – один за другим выстроились здесь четырехэтажные особняки с французскими фронтонами и помпезными дверями, на которых прибиты медные таблички с фамилиями зубных врачей, нотариусов, директоров текстильных фабрик. Однако в том месте, где живет Сара, где-то возле дома номер 432, все гораздо скромнее. Собственный ее дом под номером 434 притулился на повороте – летом с утра пораньше перед самой дверью у нее начинают заводить машины, до поздней ночи не смолкает их измученный вой, похожий на звериный рык, – это машины выезжают на юг.
Часто Сара слышит звуки, которые издают дети, забившиеся в машины в обнимку с надувными матрацами, свернутыми палатками и пластмассовыми игрушками. Они барабанят кулачками в запотевшие стекла, бесятся и орут, несмотря на яростные крики своих издерганных, потных мамаш. Совсем недавно, когда она еще могла ходить по лестнице, Сара наблюдала за дорогой сверху, из окошка в коридоре; в мчащихся на юг машинах не было никого, кроме полусонных водителей-марионеток с неподвижно замершими на руле руками и угрюмым взглядом. Видно, те, которых я слышу теперь, – это дети из прошлого, думает Сара и прикуривает свою седьмую сигарету. Полина, я становлюсь похожей на Валера, так ведь часто бывает, если проживешь с человеком много лет вместе, в одном доме, теперь я – точно так же, как и он, – слышу только то, что хочу услышать.
Она дважды бывала на юге, в первый раз в Ницце, с ним, больше сорока лет назад, и потом еще раз, в Лурде, в жуткий ливень, тогда она ездила со своей сестрой Полиной, которая почила в бозе 11 июня четыре недели тому назад.
– В бозе? – Сара перечитала еще раз извещение о смерти.
– Да, мама, – сказал Марсель и надменно вскинул реденькие брови, отчет сразу стал похожим на премьер-министра. – Так принято говорить: в бозе – в божьей благодати.
– Надо же, – удивилась она, – никогда раньше такого не слыхала.
– А как бы ты хотела, – спросил Лео, – чтобы написали: тетя Полина почила рядом с богом или под ним?
Мой последыш Лео – это глаз, который я должна была бы вырвать, как только он появился на свет – оранжево-желтый, точно апельсин, из-за каких-то неведомых веществ в крови, и не потому что он меня раздражал, а потому, что я должна была знать, что он будет раздражать всех, кроме меня.
Ведь он негодник, сколько бы ни болтали чепухи про него соседи, знакомые и даже родня, это воистину так – стоит только послушать, каким насмешливым, прямо-таки издевательским тоном говорит он о своей тетке, моей покойной сестре, которая умерла девственницей, так и не познав божьей благодати за свои семьдесят два года. Ее сердце, задушенное жиром, упрятанное под бесполезными шарами грудей, взорвалось – обугленное, расплющенное и изничтоженное, – потому что не было в ее жизни бога – неважно какого, с заглавной или с маленькой буквы.
Полина, которая была старше меня на два года, вечно носилась по пляжу с жестяной лопаткой в одной руке и с оловянным ведерком, полным песку, – в другой. Тогда, перед Великой войной, да и потом, много позже, когда она уже шаталась и хромала, никому ровным счетом ничего не надо было от нее, ни песчинки, хотя всего в двух шагах от нее волосатые мужские руки шарили под такими же цветастыми хлопчатобумажными юбками, как и у нее, робкой, в стыдливом ужасе сжимавшей подол между своими распухшими коленками.
– Сара, – сказала она мне на своем смертном ложе, которое тогда еще не было ее смертным ложем, но от него уже веяло тленом. Было это в Академической больнице, где вокруг нее сновали внимательные молодые люди в оливково-зеленых шортах, с папками под мышкой, по большей части очкарики, и притом бесстыдно юные, – Сара, ты не могла бы помочь мне сделать mise en piis[187]187
Прическа (франц.).
[Закрыть]?
– Помогу, сегодня днем.
– Ну почему же не сейчас? – робко прошептала Полина, очевидно опасаясь испугать или насмешить юных эскулапов.
– Я должна…
– Да ничего ты не должна, Сара. Ну что еще ты должна?
– За мной вот-вот придет Лео.
– Но ведь ты уже больше не вернешься сегодня! А мне нужно управиться до двенадцати часов, потому что потом… – она с трудом оглянулась через свое жирное плечо на насупленные лица зеленых докторов, – придет профессор, – закончила она громко. И, подмигнув мне своими поросячьими глазками, как во времена молодости, прошептала: – Мне ведь в три часа нужно быть у юфрау Сесиль, а туда больше часа езды.
– Я обещаю, что приду до двенадцати.
– Но почему нельзя сейчас? – с несвойственным ей упорством настаивала она.
– Я не могу. Я должна… Надо подать Валеру горячий обед – почки в соусе из мадеры. Ведь если меня не будет, он съест их холодными прямо со сковородки.
Появился Лео, как всегда чем-то озабоченный, торопливый и мрачный, подошел, толкнул Сарину инвалидную коляску и увез ее от сестры – она так и умерла без mise en piis в пол-одиннадцатого вечера, с полуоткрытым ртом, из которого торчали остатки зубов. В ужасе глядя на Полинину смертную гримасу (на эти похожие на кусочки кокосового ореха зубы вокруг сухого языка), Сара в ту ночь подумала: «А где же ее золотые пломбы? Их было по меньшей мере две! Может быть, их извлекли эти зеленые юноши, чтобы расплатиться за свои занятия и стажировку?» Но на деснах не видно кровоточащих ранок. Выходит, это сделал Лео. Давно. Еще у нас дома. Возможно, Полина, которая, на свою беду, обожала Лео, будто собственного ребенка, однажды тихо промолвила:
– Мальчик, есть у тебя клещи? У меня для тебя подарочек – наверно, он будет последним.
И вот Лео, отвратительно извиваясь всем телом, стал что-то раскачивать и дергать во рту у ее сестры.
– Спасибо, тетя Полина.
– На здоровье, мальчик.
И быстро сглотнула хлынувшую кровь.
* * *
Автомобили с ревом мчатся на юг. В Ницце на пляже, встав лицом к горбатому дворцу с ярко-желтыми куполами и к прячущимся в зелени пальм минаретам, Сара стащила через голову свою хлопчатобумажную юбку. Ее новоиспеченный супруг Валер, в гамашах, в которых он три дня назад красовался и в церкви, и в ратуше, с густыми, каштановыми в ту пору бровями и усами, прошипел:
– Ты что, сдурела?
Она стояла перед ним в своем черном французском купальнике с узенькими бретельками, который купила утром, в надежде поразить его, и не понимала причину этой ярости.
– Немедленно оденься, – приказал он. – Тебе не стыдно?
Он имел в виду, что разгоряченные, бурно жестикулирующие французы, жарившиеся на солнцепеке возле моря, заметят, что она беременна, хотя у нее был еще совсем маленький срок. Три месяца – она сообщила ему об этом неделю назад, – ничего еще не было заметно. Три месяца Марселю, их старшему.
Если б я… вот бы я… Если бы да кабы. Если б я тогда бросила его прямо на пляже, этого ханжу, тоже мне муж, если бы оставила его навсегда и поселилась в Ницце, в другом отеле – в другом аду, во времена французов, обнаженных клинков, бриллиантина и вина, да, в аду, вне всякого сомнения, но только не с ним, с Валером. Нет, я несправедлива. Я часто была несправедливой. Вот и наказана поделом во чреве и в плодах чрева моего – Марселе и Лео. Да, Лео… он родился с желтухой, он так меня отделал во время родов, что я больше уже не могла иметь детей – последствие облучения, которое спалило мне внутренности.
Рассвет. Даже привычный скрежет мусорного контейнера не может заглушить храп Валера, хотя тот спит в комнате, что выходит на улицу, – в постели Полины, которая теперь покоится у автострады – с того самого дня, с четырнадцатого июня.
* * *
Полина сказала:
– Сара, девочка, давай посоветуемся. Ведь, кроме нас, почти никого из всей семьи не осталось. Нам надо жить вместе, тогда и социальная помощь у нас будет общая, и один и тот же врач, одни и те же медсестры, ибо, в чем нуждаешься ты, в том нуждаюсь и я, мы же с тобой от одного корня и обе уже совсем никуда.
– Это все чушь, – сказал Валер. – Ноги ее здесь не будет.
– Но почему?
– С ней же потом беды не оберешься!
– Почему?
– Твоя Полина – старая развалина.
– А я, конечно, нет?
– Ты нет, – на этот раз признал Валер.
Кстати, вынес ли он вчера вечером мусорное ведро? Сара видела, как он вытряхивал пепельницу и, как всегда, ворчал при этом, что сигареты на три франка подорожали, а она выкуривает по три пачки в день (день, который иной раз тянется целые сутки, если она не примет таблетки).
– И послушай-ка, что я скажу, – не унимался Валер. – Полина хочет накликать беду. Все эти головы, свиные ножки, вся эта рубленая свинина, да еще по полкило зараз, до добра не доведут: ни один человек на свете этого не выдержит. Если б я был председателем общества охраны здоровья, не видать ей ни единого франка. Ведь своим обжорством она просто-напросто убивает себя.
– Ты на себя лучше посмотри.
– Это как?
– Сам небось слопал сегодня четверть кило печенья и три молочные шоколадки.
– Мне можно, – сказал Валер и тут же потянулся к кухонному шкафу над плитой, где оставалось еще немного нуги. Она понимала, о чем он думал, продолжая жевать, и явственно видела, как паутина его мыслей начала постепенно распутываться.
И, как всегда, Сара помогла ему с ходу:
– Она может спать в первой комнате.
– Нет, в гостиной.
– Конечно, мы ведь туда никогда не заходим.
– Тогда и она должна платить свою долю за отопление, воду, электричество и принимать участие в других тратах. Будем делить все расходы пополам.
– Но нас двое, а она одна.
– Ничего не поделаешь, у нас будет раздельное хозяйство.
Он задумался, втянул воздух сквозь полусгнивший зуб и сам – надо же! – сам дал Саре прикурить.
– Было бы лучше также, чтобы она отдавала нам свою пенсию.
– Ты хочешь сказать, тебе.
– Кто-то же должен заниматься бухгалтерией. Мы сложим все пенсии в один котел.
Полина говорила:
– Я, собственно, мечтаю об отдельной квартире, Сара. У автострады мы иногда сможем увидеть хоть кусочек мира, если сядем у окна, этот бульвар Бургомистра Вандервиле, конечно, шикарная улица, но отсюда нет никакого вида.
– Валер ни за что не согласится переехать. У него одна радость в жизни – его сад.
– Но я имела в виду только нас двоих, Сара.
– Я бы ничего иного и не желала, но ведь не могу же я бросить его одного, сама посуди.
– Валеру уже давно пора в дом престарелых, – изрекла Полина, оторвавшись на минутку от свиной головы, именуемой Брейгелевской[188]188
Имеется в виду нидерландский (фламандский) художник Питер Брейгель Старший, получивший прозвище «мужицкий» (1525–1569); в его творчестве сложно переплелись реализм и фантастический гротеск, юмор и символическая дидактичность, характерные для искусства позднего Средневековья. Свинья, свиное рыло – распространенный мотив в творчестве художника. Здесь явная аллюзия на картину Брейгеля «Страна лентяев и обжор» (1567), где изображена зажаренная свиная голова на пиршественном столе.
[Закрыть] в честь знаменитого фламандского художника.
– Нам всем туда пора, малыш.
– А ему в первую очередь, – упрямо твердила Полина.
– Может, ты сперва попробуешь переехать к нам, а если – все ведь может случиться, – если его не станет, мы с тобой подыщем квартирку для нас двоих, – предложила Сара самонадеянно, не веря в худшее вопреки очевидности.
– Рядом с автострадой, – подхватила Полина, вытирая пальцы о свои обтянутые черной тафтой бедра.
Лео переставил в гостиную масляную печку и кровать, и уже через три недели Валер и Полина перестали разговаривать друг с другом. Впрочем, нет, обнаружив Полину на кухне, Валер обычно кричал:
– Чего тебе здесь надо? Мы же договорились: в гостиной! Твое место только в гостиной, и нигде больше!
– Но я умираю с голоду, – кричала в ответ Полина.
– Умирай на здоровье, но только в гостиной.
– Ты задумал меня уморить.
– Ты съела за обедом триста граммов ростбифа, я сам взвешивал.
– Но я должна получать калории.
Валер в своем голубом комбинезоне поворачивался к жене и невестке сутулой спиной. Чтобы наблюдать за развитием событий в «Далласе»[189]189
Имеется в виду «Даллас» – американский телесериал из жизни нескольких поколений семьи из Техаса.
[Закрыть], они вынуждены были смотреть на экран прямо сквозь лысый затылок упрямого старца.
– Я попала в преддверие ада, – рыдала Полина.
Лео, который был также и ее глазом, утешал Полину в гостиной при помощи Брейгелевской головы, филе по-американски и колбасок к пиву. А потом за эти услуги приплюсовывал к счету по шестьсот франков за час (меньше, чем за электричество, как он говорил) да еще пятьсот франков за бензин, ведь ему пришлось съездить на рынок Ледеберга, где всегда самые свежие мясные продукты.