355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хьюго Клаус » Избранное » Текст книги (страница 20)
Избранное
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 03:04

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Хьюго Клаус



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 49 страниц)

– Хорошо, что Антуан разбирается в этих вещах. Выбрал вещь лучшего сорта.

Такую семейку, как эта, нужно поискать. Натали сглатывает слюну и замедляет шаг. Идущие рядом Альберт и хмурый Клод тоже замедляют шаг. Так-то вот, когда одному худо, другой тут же подворачивается со своей курткой. Святой Мартин! Никак она этого не ожидала от сального губошлепа Антуана, этого жирного болтуна, ей досадно за себя. Они идут мимо французского военного кладбища, где тянутся длинные ряды заржавленных крестов.

– Луи Лебель, Тринадцатый полк, родился в Сантене в 1880 году, – читает по-французски Клод.

На дорожке, посыпанной гравием, валяются обрывки газет, растерзанные искусственные цветы. На это кладбище приезжают из Франции целыми автобусами родственники погибших, совершается поминальная служба, возлагаются венки, с каждым годом все более скромные и немногочисленные, а потом все отправляются обедать в кафе «Le Veaud’Or» – «Золотой телец», находящееся сразу за деревней.

Натали думает о своей постели. Принять бы сейчас теплую ванну и юркнуть под простыни. А ведь прошла не больше сотни метров.

– Жак Лелон, погиб за Францию. Двадцать два года. Значит, у меня еще два года в запасе.

– Перестань, Клод, – говорит Натали.

В тени возле церкви авангард останавливается. Арьергард – Клод, Альберт и Натали – следует их примеру. Затем – в колонну по одному, Натали идет правофланговой, потому что она знает дорогу; они вступают под пахнущий землей главный портал, оклеенный плакатами с надписями: «Я есмь истинный путь», «День помощи прокаженным», «Фламандский праздник сада», «Придите ко мне, сказал Господь».

Клод прижимает к лицу платок.

– Что с тобой, Клод?

Он весь бледный, в капельках пота.

– Ничего не могу с собой поделать, – говорит он.

Слишком рано подвергать его всем этим тяжелым и сильным переживаниям, это опасно для здоровья, думает Натали. Он ведь всего месяц как дома и еще не совсем здоров.

– Держи себя в руках. Он нас видит, – говорит Натали и сама не знает, кого имеет в виду – Ио или Его. Хотя для нее Ио и Он – одно и то же.

На Клода нападает икота, и Натали в первый раз его предает – оставляет одного у фонтанчика со святой водой, а сама плывет дальше.

Пройдя мимо рассеявшихся по среднему нефу прихожан, в молитвенном жужжании которых явственно выделяются голоса шорника Дебюссера и младших Меерке, она указывает свободные места следующему за ней пелетону[118]118
  Пелотон (франц.) – рота, эскадрон; здесь: семейный клан.


[Закрыть]
родни, потом оборачивается посмотреть, не застрял ли теперь Клод перед кружкой для пожертвований. Он ничего не может поделать, этот мальчик, но его хроническая болезнь вызывает странные отклонения, и в конце концов надо беречь его от соблазнов. Впрочем, из кружки как раз вчера изымали пожертвования. И среди прочего – две бумажки по двадцать франков.

Альберт преклоняет колена рядом с ней, кладет опухшую и скрюченную руку на спинку стула менеера Барнарда, старшего учителя, который обычно ходит к шестичасовой мессе. Она видит, насколько велика ему эта новая куртка или, лучше сказать, куртка Антуана слишком широка для него, и это удивительно – ведь Антуан всегда был заметно тоньше и ниже ростом. Значит, Альберт сильно похудел. Брюки не болтаются, он носит подтяжки. Наверное, такие же широкие, мышиного цвета, какие носил Отец; скоро она сама это увидит, когда после ужина все расслабятся.

А Лотта носит супинаторы.

– Куда мне сесть, Натали?

– Садись куда хочешь, – шипит Натали этой шлюхе мадам Тилли. Та носится по церкви, будто в кафе пришла. Как нарочно, дает всем понять, что она здесь в гостях, на этой ежегодной сельской ярмарке, на карнавале фермерской семьи Хейлен. А сама она кто такая? Об этом лучше не заикаться. Да она просто не имеет права входить в этот храм.

Мадам Тилли занимает стул плотника Фербанка, человека, который вечно прячется от всех за колонной подле святого Роха[119]119
  Св. Рох (1295–1327) – легендарный католический святой, не признанный официальной церковью, но широко почитаемый в Западной Европе как покровитель больных чумой и другими заразными болезнями, Св. Рох считается патроном медиков.


[Закрыть]
, потому что его дочь неудачно вышла замуж. Или что-то в этом роде.

Жанна становится рядом с ней. Как и прежде. И, как прежде, у Жанны есть что рассказать, что-то новенькое, случившееся только что или что должно вскоре случиться, чего никто в целом мире, кроме нее, не заметил, и Натали, боясь упустить хотя бы слово из ее рассказа, из-за своей глухоты оборачивается и, прижавшись грудью к высокой спинке стула, ободряюще улыбается, но той нечего сказать, а может, она намеренно молчит, вытягивая подбородок в сторону алтаря.

– В прошлом году был другой, – громко шепчет она.

– Это цвет покаяния – лиловый.

– Да нет, я о служке.

Возле свечной полки Питье Керскенс занимается церковной утварью; почувствовав на себе взгляды обеих сестер, он недоверчиво косится на них и поспешно, однако стараясь сохранить благопристойность, удаляется в сакристию[120]120
  Сакристия – помещение в католической церкви, где хранятся предметы культа и где переодевается священник перед службой.


[Закрыть]
.

За спиной Натали, усиленный эхом просторного нефа, раздается натужный кашель Клода. Неужели он там курит?

– Вечно с ним одно и то же, – ворчит Натали.

– Он, наверное, поперхнулся, – говорит Жанна.

– Скоро ты там? – неприлично громко окликает его Антуан.

– Сейчас, сию минуту, – отвечает придушенный голос.

Уже заранее, за много месяцев вперед, ждет Натали этого мгновения, этого дня, волнуется, не спит, и когда этот день наступает, все идет вкривь и вкось, на нее сыплются сплошные неприятности, о боже, начинается здесь, в святом месте, спектакль, который красивым не назовешь, ибо она слышит, нет, ей кажется, что слышит, как Клод снова разразился идиотским смехом, и что хуже всего – Альберт смеется вместе со своим ненормальным сыночком, но вот, к счастью, блеяние стихает, и Натали больше не в состоянии что-либо слышать, влажное горячее облако налетает на нее, поглощает ее, проникает под одежду до самой кожи, в голове гудит колокольный перезвон, она дева и божественная супруга, хоть и не было ей знамения свыше, хоть она и не следует нужным в таких случаях ритуалам и не посвящена ни в какие таинства, Натали вздергивает верхнюю губу и делает движение челюстью, еще немного, и она запоет – какая все-таки жалость, что в церкви больше не поют, как в соборе, – Натали уже не помнит, что у нее есть живая родня и что она здесь, совсем рядом, разве только едина во многих лицах (я, Натали, размножена, вся церковь полна таких Натали) в восприятии Ио, который входит такими широкими шагами, насколько позволяет ему риза, оплечье сверкает лиловыми огоньками, он крепко держит перед собой дароносицу, ни на кого не смотрит и начинает песнопение, которое поможет всем им принять волю Господню, вкусить от его тела (Натали любит крупные просвирки, хотя Бог присутствует и в крохотных ломтиках хлеба), ее больше нет, она словно во хмелю, ей хочется еще больше раздаться и принять в себя Все, а прежде всего Ио, который есть Все и теперь делает жесты, удивительно похожие на жесты Натали-девочки в чепце хористки, – грациозные и мягкие, это – бескровная жертва, но ее нос и уши заложены, ее внутренности словно зажали клещами, кончики пальцев, которые только что дрожали, теперь исчезли.

Жанна

Хотя место Жанны должно быть возле жирного, законным путем приобретенного супруга, она стоит во время чтения Евангелия рядом с сестрой. Рассматривая сбоку свою старшую сестру, голубые мешки под глазами, щеки в прожилках, отвислые уши, Жанна думает про себя: «Натали родилась от другого отца, как это я раньше не догадалась». Когда священник начинает «Кредо»[121]121
  Кредо (лат.) – «Верую», начальные слова апостолического вероисповедания.


[Закрыть]
, Джакомо за ее спиной подпевает отдельные латинские стихи.

Благочестивый Джакомо. Если бы ей довелось быть на заупокойной мессе в его честь, она бы тоже запела. Но такого никогда не случится, на это нечего и рассчитывать. Они еще долго будут вместе. А чего ему еще не хватает? Ест и спит, молится и разъезжает на машине. И никакой нервотрепки. Разве только иногда приревнует, ну на то он и итальянец. Это он станет петь у моей могилы.

Жанна царапает длинным лакированным ногтем краешек медной пластинки, на которой новоготическими буквами выгравировано «Менеер Михилс». Она собирает серую пыль в кучку и придавливает ее кончиком пальца. В двадцати метрах от нее священник благословляет каждого из шестерых членов семейства Хейлен, одного Джакомо Романьи и одну Тилли Хооребеке. Священник рыжий, коренастый, на волосатой руке нет часов, а голос его – непоставленный, тусклый баритон – никого не способен взволновать, никого. Прыщавый служка, который то и дело украдкой посматривает на Тилли Хооребеке – как будто она делает ему знаки, – с такой силой захлопнул требник, что пюпитр сдвинулся со своего места, издав короткий писк, слишком домашний и слишком привычный, неожиданный в этих стенах, и Жанна вспоминает, как жадно впитывала она раньше аромат ладана, звуки органа, песнопения, и радуется этим воспоминаниям. Она любит наблюдать все страхи и ужасы, все беды и напасти как бы со стороны и принимает тоскливое нытье безмятежно, рассудочно и хладнокровно, ее взгляд скользит поверх всего и мимо всего; главное ее достоинство – и она это знает – ясность восприятия.

Клод не то смеется, не то плачет, а потом вдруг чихает.

Она думает о том, что у Таатье от выпивки настоящее размягчение мозгов, если она так легко отпустила Клода с отцом в эту поездку – и всего через месяц после обследования. Альберт и его сын не отвечают за то, что творят, это всем давно известно. В конце концов, и ей до этого нет никакого дела.

Натали ерзает. У нее, конечно, опять болят ноги, они все в синих узелках, шишечках, пятнышках, лодыжки совсем заплыли, и как только ей удается втиснуться в туфли, а ведь они ей и раньше жали! Ей тоже, как Лотте, нужно подкладывать супинаторы. Что же такое происходит с человеком, если он, достигнув определенного возраста, разучается ходить? Неужели это он бегает в детстве босиком? По росистым лугам?

Священник шествует между канделябрами, то поднимается к алтарю, то сходит по ступенькам вниз, за ним тенью следует прыщавый служка в белом рошете[122]122
  Рошет (франц.) – короткое белое одеяние служек в католической церкви.


[Закрыть]
под аккомпанемент медного бряцания и песнопений. А он совсем не старится, этот пастырь Натали, видимо, следит за собой, конечно, каждый человек должен следить за собой. Но только не я.

Джакомо заговаривает с Клодом – вот чудеса, – но слов издалека не разобрать. Потом Жанна слышит – к счастью, Натали не обратила на это внимания, – как оба смеются. Если я останусь стоять как статуя, не сдвинусь ни на миллиметр, они сейчас прекратят свой смех и Натали ничего не узнает. Если же я шевельнусь, просто поглубже вздохну – и это будет заметно по движению моих плеч и сбоку по моему бюсту, – им покажется, будто и я смеюсь вместе с ними, радуюсь их шутке, они будут смеяться еще громче, бесстыдней и вконец испортят Натали ее поминальную мессу. Жанна с улыбкой оборачивается к Клоду.

Джакомо и его сообщники, Клод и Тилли Хооребеке, прыскают, Джакомо прикрывает рот вялой ладошкой, и все трое умирают со смеху, глядя на огромный зад ее сестры, которая после нескольких движений пастора, сопровождаемых побрякиванием, наклоняется вперед и, наверно, открывает им на обозрение повыше чулок – а при ее габаритах все чулки оказываются слишком короткими – жирную белую ляжку. Жанна подмигивает Клоду.

Мужчины ржут как жеребцы. Эхо разносится по боковым нефам[123]123
  Неф (лат.) – продольная часть христианского храма, обычно расчлененного колоннадой или аркадой на главный и боковые нефы.


[Закрыть]
и достигает алтаря, потом волна откатывается назад, прямо в лицо священнодействующего пастора, который останавливает этот приступ смеха жестом правой руки, держащей маппу, оборачивается под распятием и посылает благословение святотатцам.

Когда семейство после службы ожидает священника в палисаднике возле сакристии, Натали, разгоряченная и потная, говорит, что месса удалась на славу.

– Что это на тебя опять нашло? – спрашивает Жанна.

– На меня-то ничего, это на моего папочку, – отвечает Клод.

– Что случилось?

Оказывается, у Натали на юбке плясал солнечный зайчик, точно живая золотая монетка, и мужчины сочли невозможным удержаться от смеха.

– Только и всего? – спрашивает Жанна понимающим, искренним тоном, который она усвоила с этим мальчиком несколько лет назад, с тех пор как они стали проводить вместе каждую первую среду месяца, когда Джакомо едет в Брюссель на встречу итальянских ветеранов, а ее высаживает в Генте на Хлебном рынке и она отправляется за покупками. Каждую среду, пока Клода не положили в больницу, они ходили лакомиться пирожными в Гран-Базар, болтали, сплетничали, секретничали, обсуждали новые моды – взбудораженные, по-женски взволнованные – такой бабой я обычно не бываю. Клод наверняка рассказывал потом об этом своим дружкам, доктору, Таатье, но ей-то до этого нет никакого дела, они живут далеко друг от друга, да и вообще, Альберт и Таатье, эти горькие пьяницы, бедные как церковные крысы, ничуть ей не опасны. Разве сама она не рассказывает иногда всякую чушь о Клоде и других кому попало? Удивительно, что потоки сплетен никогда не встречаются.

– Отец говорит, что он никогда в жизни не пойдет со мной больше в церковь, – говорит Клод с загадочной и гордой усмешкой. – Как будто он ходит туда каждое воскресенье. Представляешь?

Она улыбается и берет его под руку. Неожиданно появляется пастор, а с ним Лотта, которая все время кивает. Как ни в чем не бывало выходит он из дверей сакристии. Торжественного одеяния на нем нет и в помине, никаких следов недавнего сияющего прошлого не обнаружить в этом чинно беседующем, не спеша шествующем невысоком человечке; он кивает четверым односельчанам, чьи головы высунулись из-за кладбищенской стены, краснощекие, у одного – трубка, а трое в кепках. Под ногами шуршит гравий.

– Послушай!

Лицо Джакомо, с пигментными пятнами, с некрасивыми седыми поредевшими бровями, пылает яростью.

Жанна отвечает:

– Ну, что опять не слава богу?

– Ты шлюха, я тебе это уже десятки раз говорил.

– Ну и что?

– Не думай, что так и дальше будет продолжаться.

– Хорошо, – говорит Жанна и прижимает к своим ребрам костлявую руку Клода. Она чувствует сопротивление юноши и прижимает ее еще сильнее.

– На этот раз, – говорит Джакомо, – я с этим мириться не намерен.

– Хорошо, мое сокровище, – говорит она без тени удивления.

– Я не желаю быть больше рогоносцем. Слышишь?

– Тихо, – говорит она. Ей кажется, что Натали, беседующая с пастором, начинает беспокоиться, и она добавляет шепотом: – Я понятия не имею, о чем ты.

– Ну как же, как же. – Джакомо смеется беззвучным смехом, без всякого выражения. На повороте аллеи Клод высвобождает руку из ее клещей, после деревянных крестов потянулись мраморные, надгробные плиты из серого известняка, обелиски с овальными фотографиями сепией, миниатюрные часовенки, лавровые венки из камня, коленопреклоненные пажи из бетона. Пастор и Лотта уже стоят у могилы Матушки.

– Ты участвовала в этой комбинации.

– Нет.

– Ты же знала про эту куртку. Ведь правда?

– Попридержи язык. Не расходись.

Взволнованный, возбужденный Джакомо. Ее измена, ее обман – единственное, что еще может его возбудить. А он, Отелло, растерянный, обливающийся потом от страха, не знает, куда ему деваться в этой стране низинных польдеров и подстриженных ив, где не едят гречки, не поют мелодичных песен и не вывешивают на улице белье. Он здесь в заточении, как в холодильнике. Вдвоем со мной. В клетке, где воняет навозом и веет могильным холодом, где вдали слышны деревенские фанфары, а рядом негромко жужжат члены чужого семейства, которые готовы гнать его отовсюду, даже от могилы Матушки. Он шепчет Жанне:

– Сейчас я стяну с него эту куртку. Прямо сейчас. Ты слышишь?

– Что?

– Куртку Марка Схевернелса.

И тут она вспомнила. На Альберте действительно куртка Марка Схевернелса. Это выглядит настолько вызывающе, безнравственно и позорно, что кровь сразу бросилась ей в лицо.

– Кто? Альберт? – восклицает она.

– Да, твой Альберт.

Она ищет поддержки, но Клод стоит возле могилы, рассматривая носки своих ботинок.

– Так, значит, ты все знал?

Она колеблется, а затем губы ее непроизвольно собираются в трубочку, она кивает.

– Вот видишь!

Джакомо хочет закурить, Жанна понимает это по тому, как он шевелит плечами и начинает рыться у себя в карманах. Но он не осмеливается, это же святое место, здесь похоронена ее мать.

Схевернелс… Она и думать о нем забыла, и пока южанин не спускает с нее мутных, налитых кровью глаз, она изучает куртку, в которой приехал Альберт. Пока священник просит минуты молчания, «чтобы каждый по-своему мог вспомнить нашу добрую, милую, человеколюбивую Матушку Хейлен, которая для вас всех – и в этом ваша привилегия – была Мамочкой», Жанна припоминает, что Схевернелс был шире в плечах, да и выше Альберта, но с узкими, как у подростка, бедрами.

В наступившей тишине слышно, как один из фермеров, стоя у кладбищенской стены, закуривает сигару, где-то дети с криками гоняют консервную банку, пятнистая кошка беспечно гуляет между коричневыми от ржавчины, мертвыми венками.

– Так, – произносит пастор и похлопывает Альберта по спине, точно поздравляя его с чем-то. Потом все отправляются восвояси, прячась в тени огромных буков, провожаемые комариным роем.

Схевернелс поломал ей всю жизнь. Кто-то должен был это сделать, чтобы она потом грела свои бренные останки возле Джакомо и мрачного костерка его ревности. У Схевернелса – могу поклясться, что уже не помню его лица, а ведь прекрасно помню черты матери: складки у носа, переходящие в глубокие ложбинки по обе стороны подбородка, глаза навыкате, сморщенную желтоватую кожу, хотя уже шесть лет прошло, как она умерла, – так вот у Схевернелса будто овальная дырка вместо лица, как в палатке у ярмарочного фотографа, а вокруг этого овала – сине-стальной воздух с барашками облаков, и под ними – расписанная красками доска с туловищем: колени футболиста (он сам так говорил), соски, пупок, ниже – висюля, а вот головы нет. Круглой головы, с прической, лакированной, как у киногероя тридцатых годов, с красной кожей на шее, с губами, вокруг которых вечно торчали щетинки, царапавшие – клянусь – мой плоский, золотой живот.

– Твой милый братец, он ведь нарочно это сделал, чтобы меня унизить. Этот скот прямо слюни пускал от удовольствия, когда мне все рассказывал.

– Еще бы, – спокойно отвечает она. Они идут рядом через центр деревни.

– О, какая радость, – продолжает Джакомо, – унижать людей! – И с упоением переходит на французский, говорит быстро, с акцентом, глотая окончания и искажая ударения. Так что его не может понять даже Антуан, оказавшийся рядом с ними. – О, какая радость!

Альберт раздраженно выговаривает за что-то сыну, на ярком солнце у него такой помятый, запущенный, дикий вид, он внушает необъяснимую тревогу. Жанна и Джакомо несутся вперед, шевеля ягодицами и выкатив животы, Альберт преследует их в тандеме.

– Им хотелось отомстить за себя, твоим братцам, – и Антуану, и всем остальным. Ведь я человек приличный, а не какой-то побирушка, живущий на пособие по безработице.

– Антуан не живет на пособие по безработице.

– Когда ты встречалась со Схевернелсом?

– Не валяй дурака, – устало говорит Жанна. – Я даже не помню, как он выглядит.

– Правда?

– Если бы я его сейчас встретила, я бы даже не узнала его в лицо.

– Так я тебе и поверил!

Натали входит в пасторский дом, едва протиснувшись через дверной проем. В прихожей пахнет печеными яблоками и жареным мясом. Семейство принюхивается, издает одобрительные возгласы: «А-а, – ага, – м-м-м, – что ты на это скажешь? Кролик, – нет, – косуля». «Угостимся, хо-хо, тысяча чертей». А Жанне, которой кажется, что она живет в стороне от всего этого, что все в жизни ускользает от нее, убегает прямо из-под носа, эти возгласы ласкают слух, и она чуть шепчет: «Какой нежный, сладкий, одуряющий запах, как потешны эти нюхающие воздух люди, мои единственные друзья, и как достойны сочувствия все остальные, закупоренные, точно бутылки, зажатые трусишки, они, вроде меня, зачастую не слышат и сплошь и рядом не видят так, как мы сейчас, когда все вместе вдыхаем запахи этого дома». Она касается мизинцем и указательным пальцем шелковистой кожи руки Натали, проводит ладонью по ее цветастому платью.

– У Джакомо такой обиженный вид. Ему что-то не то сказали?

– Нет, Натали, – весело отвечает Жанна.

– Но с ним явно что-то происходит.

– С ним всегда что-нибудь происходит.

– Я специально для него купила американское филе.

– Он все равно есть не будет.

– Нет, будет. На этот раз он должен.

Жанна молчит: Натали видней. Джакомо никогда не обедает вне дома – ни в ресторане, ни у знакомых (друзей у них нет, да это и к лучшему). Если же обстоятельства вынуждают, как, например, сегодня, то он, невзирая на всех, кому видней, достанет свои бутерброды на гречишном хлебе. Гречка, пареная морская капуста, недробленый рис и ни грамма сахара, ведь сахар – это чистая отрава, а если уж очень захочется пить, то только отфильтрованная морская водичка.

Целых три месяца, в самом начале их совместной жизни, Жанна соблюдала эту диету вместе с Джакомо и чувствовала, что вся высыхает и скукоживается. Так и должно быть, говорили Джакомо и его единомышленники, твой абсолютно неправильно питавшийся организм должен вначале высохнуть, тело, освободившись от всех ядовитых веществ, будет полностью обеззаражено. Но когда видишь, на что похоже обеззараженное тело Джакомо, пропадает всякая охота поститься. Порой она, поедая яичницу со шпиком, ловила в глазах Джакомо отвращение и нарочно брала куски покрупнее, намазывала на хлеб толстый слой масла и, поглядывая на Джакомо, жадными глотками пила вино. Но не полнела. Наверное, из-за нервов.

Степенно рассевшись в кружок, еще не вполне освоившись в чужом доме, семейство Хейлен пьет аперитив. Для начала Натали предложила нечто новенькое, излюбленный напиток англичан – шерри, вишневый ликер. Дамам он понравился больше, чем мужчинам, те вскоре перешли на женевер. Пастор чокается с гостями, Жанна находит это слишком фамильярным. Он переменился, но в какую сторону? Она еще вызнает это, непременно, а пока что она не сомневается, что он (вдруг) уже больше не походит на Ио. До сего дня этого забавного имени было вполне достаточно, оно прикрывало его обманчиво игривым плащом, как, например, уменьшительное имя Андре, сейчас даже и не вспомнишь, что тогда имелось в виду под этим сокращением.

Неделю спустя после того, как Матушка отметила свое переселение к Натали, то есть приблизительно год спустя после того, как Натали отметила свое переселение в дом Ио, который тогда еще звался «Ваше преподобие» и обладал отличными манерами, Натали во время второго семейного схода здесь, в Меммеле, (Его преподобие пересидел визит Хейленов в своем кабинете) объявила новость. Он стесняется. А дело в том, что ему кажется, будто мы тоже стесняемся. И он (в своем кабинете наверху, слева от удивленных гостей) хочет, чтобы не возникало неудобств подобного рода в тот единственный день в году, когда они наносят визит в этот дом. Когда мы переступаем порог его дома, то должны тотчас же забыть, что он человек совсем иного мира. Он хочет, чтобы мы видели и приветствовали его, беседовали с ним на равных. Поэтому отныне мы должны называть его по имени – Роберт или просто Берт.

– Пока я жива, этого никогда не будет! – воскликнула Матушка.

– Мне это кажется странным, – сказала Лотта.

– Этого никогда не будет!

– Тише, мама, он может услышать!

– У меня больше уважения к пасторскому одеянию!

Жанна перевела эту фразу Джакомо. Было это уже давно, Джакомо понимал тогда по-фламандски значительно хуже. Он ухмыльнулся и пробормотал что-то вроде: «Каждый раз одно и то же».

– Но если мы станем называть его Бертом, то неясно будет, кого мы имеем в виду, Роберта или Альберта, – изрек Антуан.

Все задумались. Вот тогда-то и родилась идея называть его Ио – сокращение от «Исполняющий обязанности пастора», все проголосовали, и Матушка на этот раз уступила, потому что «Ио» звучало вполне официально, и Натали отправилась наверх в кабинет, Его преподобие как раз мыл руки и, вытирая их полотенцем, несколько раз повторил, вслушиваясь: «Ио, Ио», а затем согласился: «Хорошо, отныне я буду Ио, однако…» Молчание, перестук в деревенской кузнице, треск сороки в саду за окном.

– Я же с самого начала была против! – воскликнула Матушка.

– Спокойно, мама.

– Дайте Его преподобию подумать.

– А что будет, – сказал Его преподобие, – когда я перестану исполнять обязанности и не буду больше «Ио»?

– Недавно он утвержден в этой должности постоянно! – прокричала Натали.

– Натали, не надо так кричать.

– Вот видишь, – Матушка начала всхлипывать, – я знала, что так не годится, прежде у меня было к Вам больше уважения.

Жанна больше не помнит (она всегда робела в присутствии того, кто звался все эти годы «Ио»), как же так вышло, что, хотя уже целых три месяца, как он вступил в постоянную должность, за ним все равно осталось это прозвище, и вот теперь, совсем рядом, сидит совсем другой человек, совсем не Ио – этот несравненно моложе, подвижней, с лукавыми глазами, с пылающей шевелюрой, с коротким приплюснутым носом над медно-красным краешком рюмки, – это уже больше не Ио, а другой человек. Что-то с ним происходит. Увидев, что Натали вышла в коридор, Жанна решительно поднимается и, одним глазом поглядывая на кухню, где Тилли Хооребеке и Лютье хлопочут у плиты, говорит:

– У него есть любовница.

– У Клода? О-о! Неужели? – Натали сияет от удовольствия.

– Нет, у Ио.

– Ну что ты, Жанна. – Она хочет сказать, что еще слишком рано для шуток, колкости начнутся ближе к вечеру, после обеда, для этого нужно еще настроиться, милая Жанна.

– Тогда почему у него глаза так блестят?

Натали наклоняет голову, показывая слишком широкий, белый как мел пробор.

– Просто, – говорит она, – годы подошли.

– Годы подошли, – эхом вторит Жанна.

– У него начинается трудный возраст.

– Но ведь он совсем еще не старый.

– Конечно, нет! – взвизгивает Натали. Жанна кладет указательный палец на свои припухлые, теплые губы, прижимает палец к губам.

– Он переживает такой момент, понимаешь, – чуть мягче добавляет Натали. «Так же, как и я». Но этого она не говорит.

Жанна смеется.

– Глупенькая, с мужчинами ничего такого не бывает.

– Ему уже пятьдесят, – говорит Натали, а потом то ли сердито, то ли смущенно произносит: – Тсс! – Ага, это чтобы предупредить Жанну об опасности. Из кухни выходит Тилли Хооребеке, высоко держа в руке букетик фиалок. С виноватым видом сестры ждут, когда она вернется, но ее все нет, и Натали, которая что-то скрывает, в чем-то провинилась, а в чем именно, она не смеет сказать, бормочет: – Может быть, потом… – и плетется в столовую.

Vol-au-vent, вареный язык в винном соусе, жареная вилочковая железа теленка под соусом с тушеными овощами и вино из подвала пасторского дома. Антуан громогласно читает этикетку каждой бутылки, вызывая особый восторг, когда вновь и вновь повторяет название фирмы: «Импорт, Ван-дер-Стул». Семейство каждый раз громко хохочет, и Жанна (смеясь вместе со всеми) думает, что мир медленно и неудержимо катится в пропасть – ведь ничего подобного не могло быть в те времена, когда еще жива была Матушка, а сейчас пастор, старый холостяк с медно-рыжими волосами, в годовщину смерти Матушки, отслужив обедню, сидит и посмеивается вместе с другими над фамилией, как-то связанной со стулом; это делает ее неуверенной, но в одном можно быть уверенной: так же, как растут цены на овощи, ежегодно на несколько процентов дорожают земельные участки, так люди со временем становятся все бесстыднее, распущеннее и несдержаннее на язык. Куда мы катимся?

Жанна хихикает. Антуан всегда был домашним клоуном у Хейленов, на семейных праздниках все должны были принимать участие в его выходках, хотели они того или нет; Альберт и Клод хохочут во все горло, будто они у себя дома, Таатье колотится своей дурной головой о спинку кресла, Натали преувеличенно громко ржет и счастлива, оттого что все вокруг счастливы, и даже пастор ухмыляется за компанию со всеми. Единственный, кто держится в стороне, – это Джакомо. Нарочно или нет, но он уселся в конце стола, повернувшись к пастору спиной, и осторожно пощипывает свой гречишный хлебец, намазанный экстрактом подсолнечного семени, – этот изрядно потертый чужеземец, ее законный муж. Не рискуя притронуться к лежащей перед ним хрустящей камчатой салфетке, он вытирает пальцы носовым платком. Нет на свете ни одного насекомого – Жанна мысленно перебирает их всех в памяти, – нет такого паука-крестовика, такого мохнатого, жалящего паразита, который пробуждал бы в ней такое же органическое отвращение, как Джакомо, – сейчас он сидит и ковыряет ногтем в зубах. Ио пока что не пытался втянуть Джакомо в разговор, но это неминуемо произойдет, рыжеголовый пастор держит набриолиненного зубочиста под наблюдением. Сидя под портретами папы римского и короля бельгийского, пастор ест персик, смеется и потеет – за последние пять лет он заметно изменился.

Жанна с удовольствием отдается этой стихии банальностей, избитых, неуклюжих и беззаботных шуток, которыми семейство обменивается между двумя глотками, ублаготворенное и разогретое. Семейство ест много и споро. И пьет без конца за упокой души Матушки (склероз сосудов и рак, иссохла до метра пятидесяти, теперь-то, наверное, совсем высохла, хотя нет, теперь в парной земле польдера она уже распалась на части) и вымывает вином память о Матушке, а выпив, каждый задирает подбородок и норовит вставить в брешь молчания какой-нибудь анекдот, хохму или острое словцо.

– Да.

– Да-да.

– Ты подумай, а!

– Ну, знаешь…

– Так что я хочу сказать…

– Я имел в виду совсем другое.

И все с облегчением отдуваются, когда Ио заводит речь о языковом законе или о потере колоний; когда же Хейлены ему отвечают, то просто-напросто повторяют его школярские рассуждения, прибавляя к этому: «Да», «Совершенно верно», «Да-да».

Жанна загадывает, кто первый заговорит с Джакомо, и ставит сто франков на Альберта, потому что он раньше всех хмелеет. (Если Альберт – куплю себе чулки за сто франков.)

За десертом – сладкое вино, «Mille feuilles», «Boules de Berlin» и шоколадный торт – Натали проливает себе на грудь вино и сбитые сливки, и на неопределенное время разговор переходит на ее солидную корпуленцию и стиральные порошки, которые отлично снимают пятна.

Альберт, взяв со стола плоскую коробку с сигарами, предлагает их Джакомо.

– Спасибо, Альберт, – дружелюбно говорит Джакомо. – Я не курю.

– Тебе нельзя из-за йоги?

– Это не йога, Альберт, – отвечает Джакомо. – Это японская диета, осава.

– Это не йога, а йогурт, – кричит Лотта, но никто не смеется.

– Или все дело в том, что сигара простая?

– Это сигары менеера Ио, Альберт. – Холодный тон заставляет Жанну сжаться. Так он победил меня. Этот ледяной голос, этот взгляд исподлобья, который проникает до глубины души.

– Джако боится заболеть раком, верно, Джако?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю