355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хьюго Клаус » Избранное » Текст книги (страница 22)
Избранное
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 03:04

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Хьюго Клаус



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 49 страниц)

– Потому что синьор Спагетти ушел.

– Вовсе не потому, – говорит Жанна. – Он часто уходит один. Если ему не понравится какая-нибудь чепуха, какая-нибудь неудачная шутка, он сейчас же хоп – и сматывает удочки. – (Этот развязный тон, эти выражения – из прошлого, из деревни Схилферинге, когда она еще носила белые чулки, Туани, и прорвала каблучком бумагу, распяленную на тонких прутиках.)

– Так что, если захочешь выгнать его из дому, достаточно насыпать немного соли на хвост?

– О нет, когда он понимает, что я хочу его разозлить, на него это не действует.

– Ах вон как!

– Да.

– Хорошо, что еще есть люди, которые забот не знают, верно, Антуан?

Нечаянная радость, Туани полон ею до краев. Он вперяется взглядом в висящую перед ним картину.

– Как, например, я и мой Ио, – говорит Натали.

– Прекрасная парочка, должен заметить, – заплетающимся языком бормочет Альберт.

На фоне пологой, изрезанной трещинами каменной стены сидит на стуле Чиппендейла[133]133
  Чиппендейл – стиль английской мебели, вариант стиля Людовика XVI, созданный в XVIII в. английским мебельщиком Томасом Чиппендейлом (1718–1779).


[Закрыть]
узник – бородатый полуголый мужчина. Сидит неудобно, к тому же сложил перед собой свои грубые руки, но он не молится, а сцепил руки в отчаянии, натруженные ступни ремесленника и шишковатые ножки стула покоятся на сети густо заштрихованной паутины, натянутой на что-то вроде пушечного дула, но неправильной формы. В тело узника вонзены восемь мечей так, чтоб еще можно было прочитать надписи на них, если, конечно, подойти к картине поближе, но Антуан не стал этого делать, блаженно развалясь в кресле, он почти наугад разбирает латинскую надпись по краю пушечного дула: Puteus abyssi[134]134
  Подземелье (лат).


[Закрыть]
(или что-то в этом роде). Рукоятки мечей украшены звериными головами, тут и борзая, и немецкая или мехеленская овчарка, и единорог, и какая-то похожая на бычью голова; на мечах, вонзенных в плечо, живот, бедро и пах бородача, звериные головы повернуты затылком, кажется, одна голова – овечья. На голове самого Бороды, в том месте, где волосы разделяет пробор, своим пламенным клинком делает отметину Крест. На клинке (язык небесного огня иногда спускается на землю и вещает людям на всех наречиях) выгравировано (Антуан читает, наклонив набок голову) «Gladi ulterum».

– Gladys uterus[135]135
  Худший из мечей (лат.).


[Закрыть]
, – бубнит Антуан. – Лопни мои глаза, до чего забавное совпадение. – (Кровь приливает к лицу, ему становится жарко, хочется расстегнуть ворот рубашки, но на него со всех сторон смотрят.) Удивительное совпадение с именем одной очаровательной девушки, которая пожалела его, когда он ездил в Англию посмотреть матч на европейский кубок, Тоттенхем – Вашаш (счет четыре – один), да, пожалела, лучше и не скажешь, и эту девушку звали, черт побери, Глэдис, «Хау ду ю ду! Ват из ю неем? Май Антуан». – «Энтони! Майн из Глэдис».

Антуану хочется рассказать про это Альберту, но тот сидит слишком далеко. Тогда, может быть, Жанне, хоть она и смеется над ними, не подавая вида. Но есть еще и второе словцо, м-да, неизвестно, с какого конца к нему подступиться, к этому «утерус», чтобы родственничкам не полезли в голову всякие мысли (даже твоему собственному брату, Альберту, этой полусгнившей развалине). Побагровевший Антуан застыл неподвижно, захваченный воспоминанием о Глэдис, о ее белокожем теле, ее урчании и ой-ой-ой каких проворных коленях. Антуан скашивает глаза на свой гульфик, скрещивает руки, потом опускает локти, неловко ерзает на стуле – точь-в-точь как тот бородатый мужик с восемью мечами на картине. Даже в доме Ио не обходит Антуана эта напасть.

– Ну, кто еще хочет перекинуться в картишки? – громко спрашивает он.

– Ой, как ты меня напугал, – говорит Лотта.

– Давай, Альберт. По четвертаку – за очко, – пристает Антуан.

Никто не отвечает. Уже заметно, что где-то дальше к востоку на карте Бельгии или Европы, но, во всяком случае, еще не здесь, не в этой деревне и не в гостиной Ио, опускается вечер. Солнце теряет свой жар; Лев все ниже склоняется к Деве; члены семейства делаются все молчаливее, осмотрительнее, как будто каждый собирается с духом и готовится к испытанию предстоящей вечерей.

Альберт

Альберт нисколько не осуждает Джакомо за то, что он, не говоря ни слова, даже не попрощавшись, взял да и сделал ручкой компании своих братьев во Христе, невзирая на то, родственники они ему или нет. Нет, тысячу раз нет! Чем дальше удаляется отсюда этот чужестранец с пятью золотыми зубами (слишком много золота для одного человека! ох уж эти итальянцы), тем симпатичней становится он ему, Альберту; в конце концов, это настоящий мужик, не такой, как эти, что жужжат здесь вокруг его головы всякую всячину о Матушке, – не очень-то интересная компания.

Если вспомнить, когда мать еще была жива – а была она худая как щепка и все берегла свои десны или искусственную челюсть, теперь уже все это забылось, во всяком случае, она больше всего дрожала над своими вставными зубами, которые ей за хорошие деньги сделали – к Рождеству, – в каком же это было году? – в общем, давно это было, и голос у Матушки был резкий, до самого последнего дня была она крикливой – просто спасу нет, Натали ей тоже не уступала, Матушка с ее вечно охрипшим горлом любила читать молитву «Отче наш», и было в ней всего килограммов пятьдесят живого веса (а интересно, как ее хоронили – с зубами или без?), – когда Матушка была еще жива, никто к ней в гости не приезжал.

Я тоже у нее не бывал. Хотя меня-то она больше всех хотела видеть. Частенько говорила: «Ты у меня самый любимый ребенок, Альберт». Другим она вряд ли такое говорила.

Дамы завели разговор о здоровье, о пилюлях, которые содержат чеснок, но без запаха, и о том, что эти пилюли были бы очень полезны Ио в его состоянии. Что же это за состояние, Альберт пропустил мимо ушей, да и между нами, ему на это наплевать, прости Господи душу его грешную.

Альберт, немного посоловев от сладкого ликера, который Натали отважилась выставить на стол, выходит в коридор, демонстративно поддергивая подтяжки. Спрятавшийся в тени гардероба Клод вскакивает, на голове у него черная пасторская шляпа, глубоко надвинутая на уши. Опять, наверное, кривлялся перед зеркалом. Альберт замечает, что транзистор Клода стоит на краю умывальника; тоненькая антенна, опасный предмет, отражается в зеркале – удвоенная вязальная спица.

– Ты уже спускался в подвал?

Клод качает головой. Он проходит вперед, открывает дверь в подвал.

– Включи свет.

– Не надо, – говорит Клод. – Пусть они думают, что мы на кухне.

– Я пошел в туалет.

В подвале пахнет плесенью и яблоками, здесь намного холоднее, чем можно было ожидать; Альберт в темноте – впервые за много лет – прикасается к сыну (то есть не к своему сыну, а к чему-то, принадлежащему Таатье), перехватив его руку повыше локтя, он замечает, как податливо принимает пожатие его пальцев плоть Клода, и легонько щиплет сына.

– Здесь кругом одно вино.

– А чего бы ты хотел? – огрызается Клод.

– Твоя мать не любит вина.

– Так пусть учится пить вино.

– Поздно ей переучиваться.

Они обшаривают самые потаенные, самые темные углы, ощупывают покрытые пылью огромные бутыли, укутанные запыленной соломой. Клод сует отцу в руки две бутылки.

– Коньяк, – сообщает он. Альберт одобрительно урчит.

– И еще одну, на дорожку, – приказывает он.

С бутылками в карманах куртки Марка Схевернелса, которые едва не обрываются от тяжести, Альберт подходит к зарешеченному окошку; Клод спрятал под рубашку еще бутылку «женевера» – для себя.

– Здесь этого добра не на одну тысячу франков, – прикидывает Альберт.

– В прошлом году ты то же самое говорил.

– А батарея все не убывает. Да что я! Она все время пополняется.

– Он заказывает вина гораздо больше, чем они могут выпить.

– Да они вообще не пьют.

– Но ведь ему необходимо вино для церковной службы.

– Само собой, – бездумно произносит Альберт, но тут же, похолодев от ужаса, шипит: – Прикуси язык!

Альберт в панике, как бы хотелось ему, чтобы две последние фразы никогда не были произнесены, но они сказаны, он произошел, этот кощунственный разговор, и это ему зачтется.

– Всему есть предел, – говорит он. – И что за мысли у тебя в голове, – продолжает он с отчаянием. – Нет у тебя никакого уважения ни к чему на свете. – Он надеется, что их разговор не будет принят всерьез Тем, у кого нет имени, и навсегда сотрется в памяти, поскольку произошел он здесь, в этом холодном сухом погребе, иначе говоря, ниже той поверхности, по которой двигаются остальные люди. Впрочем, разве они сказали что-нибудь дурное? Ведь вино, в конце концов, всего-навсего мертвая материя, до той минуты, пока над ним в церкви не прозвучат священные слова. И достаточно завтра или послезавтра этим словам прозвучать с большим нажимом или с особым ударением, чтобы нейтрализовать языческие богохульства моего сына. Чтобы меня, чтобы нас обоих можно было простить, забыть наш грех. Альберту хочется поскорее выйти наружу.

– Чтобы его покарать, – медленно тянет Клод, – надо бы открыть все бутылки и устроить здесь в подвале винный потоп.

– А расплачиваться за все придется тете Натали.

– Тогда это послужит карой для нее.

– Ты рассуждаешь совсем как маленький ребенок.

Клод поднимает бутылку на уровень подбородка Альберта и, размахнувшись, отбивает горлышко о кирпичную стену, вино и осколки стекла брызжут во все стороны.

– Прекрати.

– Знаешь, что можно сделать?

– Не хочу даже слушать. – Однако Альберт не двигается со своего места у подвального окошка, пропускающего скудный свет.

– Откупорить все бутылки. Тогда вино за несколько недель забродит, а он ничего и не узнает.

– Служанка увидит, – говорит Альберт, следя за тем, как мокрое пятно блестит и шевелится, медленно растекаясь по пыльному полу. Клод отрывает кусок синтетической ткани от туристической палатки и бросает его на кровавое пятно.

– Так, – говорит он, потом берет вторую бутылку, отбивает ей горлышко, наливает доверху пасторскую шляпу и ставит ее перед ржавой решеткой подвального окошка. – Это для Графа Зароффа, – говорит он, – если он придет этой ночью, пусть узнает, что в этом доме есть по крайней мере одна живая душа, которая еще помнит о нем.

Он не излечился.

– Не забывай, – говорит Клод. – Зарофф сейчас охотится за деревенскими жителями. Раньше – другое дело, да, раньше он мог кататься верхом у себя в парке, разъезжать по своим поместьям, но теперь поместий почти не осталось, а все сельские угодья заняли эти мелкие, как навозные кучки, деревеньки, так что деваться ему больше некуда. Если он этой ночью появится, пусть увидит, что в этом доме у него есть друг.

– Клод…

– И никому не причинит никакого зла. – Клод заливается смехом, голос его звучит высоко и пронзительно, смех скорее похож на визг, на вопль, который вдруг резко обрывается.

Он никогда не излечится, да и я тоже. Альберт, не подозревавший раньше, что сладкий, как мед, тройной сухой или антверпенский эликсир так сильно ударяет в голову, абсолютно уверен, что и он тоже никогда не изменится. Хотя перед ними обоими еще целая жизнь, они и дальше будут таскать бутылки коньяка для Таатье – из подвала в Меммеле на кухню Таатье. Если они сейчас поднимутся наверх, то запятнают себя грехом кощунства, кражи и идолопоклонства (ведь Клод верит в Графа Зароффа, и в Доктора Орлова, и в Фу-манчу[136]136
  Граф Зарофф, Доктор Орлофф, Фу-манчу – персонажи комиксов и фильмов ужасов.


[Закрыть]
, и бог знает во что еще, все стены его комнаты оклеены грубо раскрашенными картинками с их изображениями), и потому, быть может, лучше еще немного побыть здесь, под этим низким, давящим, плохо выбеленным потолком, при скудном зарешеченном свете, в атмосфере греха.

Альберт идет к лестнице, вслед за ним летит рой пылинок и оседает на вереницы темно-зеленых бутылок, на упавшую синтетическую ткань, на полную крови ворсистую шляпу.

Выйти из подвала они не могут: в коридоре, в метре от двери, ведущей в подвал, остановились и беседуют Жанна и Тилли. Клод плечом толкает Альберта, показывая ему, будто дрожит от страха, и что-то шипит сквозь зубы. Альберт тычет ему пальцем в диафрагму.

Слышится размеренный голос Жанны, умеющей любого держать в узде:

– Доктора тоже не всё знают.

Клод делает восторженную гримасу, вскидывает брови, высовывает язык и указывает на себя.

Ей отвечает другой голос, нудный, чуть-чуть гнусавый:

– Я тоже говорила об этом Натали. Но она хочет, чтобы его обследовали в городе с ног до головы. Деревенские не должны ничего знать о болезни пастора.

Вот и тут то же самое. Альберту кажется, что весь мир – одна сплошная больница. С ним-то никогда ничего не бывает. А эти бабы только и знают, что болтать о раке. И совсем забыли о ребенке Таатье – какая несправедливость.

– Он мужчина в самом соку, – произносит Тилли, и голоса удаляются. В коридоре Клод забирает у Альберта бутылки и мчится к машине Антуана, которая стоит на площадке перед домом. И все это делается непринужденно, скрытно и убийственно быстро.

Альберт, в гостиной, демонстративно застегивает куртку. У него слегка дрожат колени.

– Ты не забыл спустить воду? Я что-то не слышала, – спрашивает Натали.

– Да, папа, ты спустил воду? Ты ведь не у себя дома, – говорит Клод. Альберт с удовольствием дал бы ему сейчас пощечину – этот малый совсем стыд потерял.

Он садится в кресло, рядом с дурным братцем и его дурной половиной, которые грызут печенье. Почему сегодня с утра все не ладится?

В церкви это началось. Еще в церкви, когда Джако заметил, что куртка на мне с плеча бывшего любовника его жены, о чем его проинформировал мой сыночек.

Нет, все пошло наперекос еще раньше. В просторной, чересчур высокой церкви, помпезной до нелепости, разукрашенной, как ярмарочный балаган, он жадно вдыхал аромат ладана, старательно повторял движения окружающих: преклонял колена, садился и вставал – поневоле за всеми, а сам тем временем прикидывал, во что может обойтись содержание такой хоромины, сколько денег принесет пастору эта обедня, и, молча пересчитывая свечи, гадал, какой процент от общей суммы дохода достанется Ио. Он наклонился к сыну, добросовестно читавшему требник:

– Сколько стоит одна свечка?!

Детский рот скривила усмешка, светлые глаза, совсем не похожие на глаза Таатье, вопросительно уставились на него.

– Овечка? – переспросил Ююд. – Тебе захотелось овечьего сыра?

Нет, рано было его выпускать из больницы, Альберт и доктор явно заблуждались насчет его состояния, и он, Альберт, не должен был соглашаться; он выругался – лечение совсем, совсем не помогло.

Антуан, которому всегда до всего есть дело, перегнулся к ним, сохраняя на своей тупой роже благочестивую мину:

– Что случилось?

Клод громко объявил:

– Мой отец интересуется, когда подадут сыр.

– Что? – переспросил Антуан.

– Ему мало хлеба и вина, – сказал Клод.

– Nom de dieu, – произнес Альберт, чувствуя себя ужасно неловко. Антуан прыснул. А перед ними пухлый и розовый Ио в своей лиловой ризе продолжал декламировать требу, поминальный молебен по Матушке – горсточке костей, засыпанных глиной; никогда еще не была такой тяжелой эта непомерная ноша заботливости и любви, которую она взвалила на плечи его, Альберта, своего любимчика, и сейчас он проклинал ее поминовение, тогда как Ио, опустившись на колени, пел и воздевал руки к ней – ради нее.

Смех Антуана распространялся вокруг, как запах ладана и самой церкви. И в этот торжественный день, словно это был самый обычный день в бюро по безработице или в кафе «Панама», Альберт почувствовал, что его самого начинает разбирать какой-то нутряной, коварный смех.

– Oremus[137]137
  Помолимся (лат.).


[Закрыть]
, – произнес Ио, скользя взглядом мимо семейства. Жанна с любопытством повернулась к Клоду.

– Перестаньте! – сказал Альберт всем и пробормотал Клоду: – Я в последний раз пришел с тобой в церковь.

– Поцелуй меня… – не меняя интонации, сказал Клод.

Антуан дважды согнулся в поклоне, и Лотта подала ему руку (зачем, о боже мой!), словно это была часть ритуала. Джакомо ни с того ни с сего стал громко читать молитву по-латыни, осеняя себя крестом. Альберт последовал его примеру и что-то забормотал, подавляя закипающий в нем смех, а Клод, не желавший молиться, поднял руку, словно для того, чтобы перекреститься, но остановил свой жест и раздвинул указательный и средний пальцы в виде латинского «ѵ».

Лотта вдруг спросила, считая, что она говорит шепотом:

– Клод, ты не знаешь, в чем дело? Может быть, это двойная месса и потому такая длинная?

– Если она продлится еще, – сказал Альберт, – я уйду.

– Ведь правда, очень длинная, а? – спросила Лотта.

– А куда ты поедешь? – спросил Клод.

– Обратно в Руселаре.

– Разве у тебя есть машина?

Альберт стоял на своем: Антуан непременно должен отвезти его домой.

– Ite missa est[138]138
  Месса окончена (лат.).


[Закрыть]
, – произнес Ио.

Над железными и деревянными крестами времен первой мировой войны проносился ветер. Ио попросил минуты молчания ради Матушки, точно он сам был членом семьи, и, глядя на кустарник и подпорки для бобов за кладбищенской оградой, Альберт чувствовал себя потерянным в этой чужой деревне, точно путешественник в чужой стране. Что-то шло наперекос. И причина была вовсе не в нем.

Причина не во мне. Альберт наливает себе виски из бутылки, стоящей перед ним на столике. Транзистор Клода играет тяжелую классическую музыку.

Альберт, который не забывает, что он женат на пьянчужке и отвечает за нее, что он звезд с неба не хватает, что он издали чует, где пахнет скандалом, и что он готов принять любые следствия любой причины, так вот, этот Альберт говорит себе: на сей раз виноваты другие. Это они не туда всех нас завели. Виноваты все до единого, один не лучше другого, и если стрясется беда, на каждом будет часть общей вины. Вот так-то. И моя доля вины здесь есть тоже, но не только моя, а всего полка: Натали, которая села задницей в лужу, клоуна Антуана со своей дурочкой Лоттой, Жанны Прециозной, Великолепной, сухопутной Русалки, и Тилли по прозвищу Жаркая Печка, и Ио, что живет не среди людей, а в отгородившей его от всего мира лиловой ризе и, конечно же, наверняка служит призовой птичкой для всех, как в тире. Вина лежит и на этом ребенке, которого Таатье нагуляла в Англии, когда работала медсестрой, – Клоде Хейлене, на самом-то деле не имеющем никакого права носить эту фамилию.

Альберт смотрит на белокожего, как бумага, юношу. Вот из-за кого все пошло наперекос. Надо было оставить его дома. Но как бы я поехал один в Меммель и как могу вернуться домой без него? Один? Только Клод способен доставить его домой, если он выпьет, а в том, что он к вечеру хорошенько наберется, Альберт себе поклялся. Впрочем, по отношению к Таатье оба они давно уже выполнили свой долг. Ловкий, скользкий Клод. Враг.

Из тихого дома, куда матрацы не пропускают ни звука, непредвиденно и неслышно, хотя на нем неуклюжие горные ботинки, возникает Ио.

– Так, так, – говорит он и останавливается, широко расставив ноги, похлопывая по пряжке брючного ремня. – Ну, и как вы тут?

– Как вы себя чувствуете? – спрашивает семейство.

– Хорошо, а вы? – спрашивает Ио.

– Тоже хорошо, – отвечает Натали.

– Отнюдь не хорошо, – говорит Ио. – Я вижу, что у Альберта пустой бокал. Это никуда не годится. А ты как считаешь, Альберт?

Очнувшись от легкой дремоты, Антуан поднимает свой стакан. Он не уступит, хотя ему это дорого обойдется, этому вонючке. Молчаливая как рыба Лютье входит в гостиную и меняет скатерть на столе, по распоряжению Натали расставляет тарелки с волнистыми краями.

У двери в уборную Альберт говорит сыну, который беззвучно спускается по лестнице сверху:

– Если я услышу, что ты украл деньги…

А тот (робкий, старше своих лет, откуда он идет?) – клянусь тебе, Таатье, я желаю ему только добра, но он не оставляет нам никакой надежды, – тот отвечает:

– Я ничего не украл…

– Если Натали…

– Я ничего не нашел.

– Если Натали об этом узнает, тебе не поздоровится.

– Это его собственные деньги? Или епископата?

– Не имеет значения, – говорит Альберт и сам себе кажется упрямым и пошлым занудой.

– Ему вообще нельзя иметь деньги, ему государство платит, неужели этого недостаточно?

– Не твоего ума дело.

– Я бельгийский гражданин и помогаю его содержать.

– Ты?

– Да, я плачу налоги.

Альберт не может удержаться от смеха, и победитель тоже ухмыляется.

– Я там ничего не нашел, кроме вот этого. – Клод подает ему сложенный вдвое листок бумаги, и Альберт недоверчиво смотрит, тараща глаза (таким сейчас представляется выражение моего лица его изучающему взгляду – беспощадному, твердому как сталь), на напечатанный на машинке текст:

«Месяц.

1. Визиты:

1) чтобы раздать приглашения на крестины,

2) чтобы пригласить на отпевание».

Альберт ничего не может понять, а Клод поясняет:

– Доносы на прихожан.

Альберт быстро засовывает бумажку во внутренний карман, где рядом с бумажником прячет заначку, когда приносит Таатье пособие по безработице.

– У него там целая картотека. На каждого заведена отдельная карточка.

– Но эта – чистая, – говорит Альберт.

– Полиции есть чему поучиться.

– А кто их заполняет? – нехотя спрашивает Альберт.

– Он сам. Он просто великолепен. От него никому не скрыться.

– Он же не берет отпечатки пальцев, – говорит Альберт.

– Так, так, так. Отец и сын, – произносит Ио.

Альберт кивает.

– За дружеской беседой, очень мило, – говорит неслышный Ио и вонзает свой взгляд прямо в сердце, в бумажник, в потайной карман Альберта – светло-синий неподвижный взгляд сокола, который смотрит с большей, чем мы думаем, высоты и видит острее, чем мы хотим, сквозь нашу одежду.

– Я не стал говорить при всех, Альберт, но я очень рад, что он вылечился, – говорит Ио.

Слова эти трогают Альберта до слез, он защищается изо всех сил и проклинает свою так внезапно вспыхнувшую отцовскую любовь.

– Врачи говорят, что я в полном порядке. – Клод смеется прямо в лицо Ио, смехом проститутки.

– Очень рад, – повторяет Ио. Альберт хочет вмешаться, хочет удержать губительный запах, перетекающий с Клода на Ио, быстро говорит:

– Есть еще, конечно, какие-то вещи, которые приходится ему запрещать, эти странные друзья, например, которых он иногда приводит в дом.

Но на это никто из двоих не отвечает – как будто они уже успели заключить между собой союз, – и Альберт снова остается в одиночестве, один перед этим существом, загадочным как кошка, этим ноющим, отталкивающим существом, которое не просто уродское исчадие бездонной винной бочки, но с которым предстоит еще немало повозиться (по словам доктора) и с которым сделано уже решительно все (по словам доктора), это набросок монстра, который иногда – и довольно часто – вскакивает как на пружинах, будто смертельно обиженный, из-за пустяка, но чаще всего полон непроницаемого равнодушия, Клод, к которому никто не знает, как подступиться, и наверняка Ио не тот человек, кто может (Альберт на минуту задумывается) спасти его.

– Год за годом, – жалуется Альберт за столом и выпивает подряд три стакана, – должен я за ним смотреть. Я, конечно, не возражаю, но ведь бывают минуты, когда у человека терпение лопается.

– Если ты и дальше… – начинает Антуан.

– Сегодня вечером вина не хватит, – обещает Альберт. Роскошного обеда он почти не замечает, без конца заливает в себя белое и красное вино, допивает чужие бокалы, за столом стоит галдеж, а он как бы отсутствует и лишь издали кивает головой, угадывает намеки и забавные описания, улавливает, когда о нем говорят, и его нисколько не удивляет, что говорят о нем, он привык слышать свое имя, произносимое унизительным жалостливым тоном, а затем все его тело охватывает какой-то безотчетный ужас, он ничего не видит, раскаленная темнота застилает ему глаза, он кричит, вокруг него все тоже вопят, пока вдруг не раздается звук медного колокольчика, напоминающего о богослужении, и Альберт, все еще не придя в себя, слышит голос Клода:

– А теперь, дамы и господа, мы находимся в Греции, где подают греческий кофе.

Снова вспыхивает свет, еще более холодный, чем раньше, и в белом сиянии Альберт видит Натали, а рядом с ней Ио – неузнаваемо изменившихся. Семейство хлопает в ладоши. Альберт тоже.

На Натали нет ничего, кроме полотенца в сиреневую и розовую полоску, заколотого булавкой (не иначе как с помощью Клода) наподобие огромного бюстгальтера, и сатиновых трусиков, обтягивающих удивительно гладкий белый живот и дряблые ляжки. На шее ожерелье – нанизанные на ниточки каштаны; между плотно сдвинутых коленей, превратившихся в одну сплошную массу, зажат бумажный зонтик с китайскими сюжетами, вокруг лодыжек и между пальцев ног блестят позолотой металлические ремешки сандалий; деформированные пальцы скрючены словно для того, чтобы раз и навсегда поднять во весь рост стоящего на них колосса и затем послушно выпрямиться. Альберт не припоминает, видел ли он когда-нибудь ноги своей сестры.

В ее жестких как проволока волосах едва держится сиреневый цветок; Натали небрежно, точно привыкшая к общему восхищению великанша, касается уха и двумя пальцами поправляет пластмассовые лепестки.

В двух метрах от нее с такой же зазывной улыбкой сидит Ио, одетый в летнюю рубашку с короткими рукавами, с набивным рисунком – подсолнухи и экзотические птицы; лепестки, перья, желтые клювы извиваются вокруг подмышек и открытого воротника и исчезают под нависшим животом; на нем шерстяные зеленые плавки, резинки глубоко врезались в кожу. Руки от запястий до плеч, длинные жилистые ступни, икры и бедра белые, как бумага, с редкими рыжими волосками. Он сидит, закинув ногу на ногу, обутый тоже в сандалии, но только огромные, грубой кожи, по-видимому, немецкие. Семейство впервые получило возможность разглядеть его часы в стальном прямоугольном корпусе с ремешком из крокодиловой кожи. Глаза он прячет за солнечными очками. Натали выглядит переодетой, он же – настоящий чужестранец.

– Друзья, – произносит Ио, и его голоса, певшего хвалебные гимны в честь Матушки, сейчас не узнать, сейчас он звучит совсем по-иному, звонко и радостно. – Сегодня я называю вас друзьями, ибо сегодня я ваш друг более, чем когда-либо. Ибо нельзя допустить…

Жанна не верит своим ушам, Альберт перехватывает ее сумрачный, отчужденный взгляд.

– …чтобы мы погрязали в гуще ничтожных и бесполезных мелочей, нас разделяющих.

– И не могли от них избавиться, – добавляет Натали, но слишком тихо, чтобы ее мог услышать кто-нибудь, кроме Альберта.

– Да. Поэтому мы должны стать друзьями и не стыдиться этого…

Он снова начинает читать проповедь, этот Ио, – все те же фальшивые словесные обороты. Хотя Альберт слушает невнимательно – его отвлекает наэлектризованное внимание, которое излучает Жанна, – облизывая губы и подрагивая веками, он тем не менее слышит каждое благословенное слово. Когда еще ему представится подобный случай? Никогда.

– …так же, как ранее принял я решение называться Ио, сегодня я решил сделать все, чтобы вы чувствовали себя как дома…

– «Как дома», сказал он, – повторяет Антуан.

– …и держаться так, как любой из вас, ибо я такой же, как вы. А каким же мне быть иначе? Вы ведь ко мне тоже хорошо относитесь.

– Браво! – восклицает семейство. – Золотые слова.

– Благодарю, – говорит Ио и поднимает свой бокал.

– Он одет по-гречески. Как в Греции, – говорит Натали.

– И вам это очень идет, – говорит Лотта и легонько шлепает Ио по руке, в двух сантиметрах выше часов.

– У вас такие красивые колени, – вставляет Тилли, и все с облегчением смеются, все, кроме Натали.

– Поднимем бокалы, – провозглашает Ио и встает. Альберт тоже удивленно подносит свой стакан к губам. Если бы он выкинул прежде что-нибудь подобное, они его тут же выкинули бы за дверь. Наверняка.

– Хороший сегодня вечер, – говорит он, но язык не повинуется ему.

– И это только начало, – тихо произносит рядом с ним Клод.

Антуан запевает «Фламандского льва»[139]139
  «Фламандский лев» – национальный гимн Фландрии; написан в 1845 году фламандским поэтом и драматургом Ипполитом ван Пене (1811–1864), музыка К. Мири.


[Закрыть]
, но, поскольку никто не знает слов и все поют лишь «ля-ля-ля», песня умирает задолго до финала.

– Как хорошо нам было в Греции, – вздыхает Натали, – там мы были так счастливы.

– Юфрау похудела минимум на двести пятьдесят граммов, – говорит Ио.

– Почему вы называете меня «юфрау»? – спрашивает Натали.

Его рубашка с попугаями фосфоресцирует золотыми нитями, дорогая вещь.

– В самом деле, – говорит Ио и задумывается. – Натали, – произносит он, и та обводит всех торжествующим взглядом, а он (хочет он того или, может быть, нет?) мало-помалу снова и в своих жестах, и в интонации, и в самих рассуждениях продолжает роль пастыря и духовника и при этом улыбается Жанне, точно ему особенно важно заставить ее поверить в искренность его доброжелательной и свойской манеры держаться.

– Ad fundum![140]140
  До дна! (лат.)


[Закрыть]
– призывает Ио. А потом: – Avanti![141]141
  Вперед! (итал.)


[Закрыть]
– И покуда каждый выпивает свой бокал, Альберт единственный, кто замечает сквозь завесу сигаретного дыма, как Ио отворачивается и пускает изо рта коричневую струйку в горшок с кактусом, потом снова обращает лицо к обществу, словно только что чихнул, безмятежно смеется и повелевает: – Дайте Натали еще глоток «Гран Марнье»!

А Жанна… Большими серыми глазами она изучающе разглядывает коротышку в купальном костюме.

– Вы не пьете, – говорит Ио.

– Не хочется.

– Тетя Жанна пьет только шампанское, – говорит Клод, и его отцу стыдно за необузданную дерзость, которая прямо лезет из этого мальчишки.

– Не болтай чепухи, Клод, – говорит он.

– Шампанское? Прекрасно, подать сюда шампанское. Плачу за всех! – кричит Натали.

– Тилли!

– Нет, я схожу, – говорит Клод, – потому что Тилли идти дальше, и, потом, у нее слишком гладкие руки, она…

– Но с одним условием, – говорит Натали, – я не стану платить, если вы и дальше будете так сидеть. Шампанское пьют непринужденно. Allez[142]142
  Здесь: Ну, давайте! (франц.)


[Закрыть]
, все снимают пиджаки.

Она хватает Лотту за пояс платья. Семейство чувствует, что надвигается нечто новое, ежегодные поминки принимают иной оборот. Альберт, который с мрачным удовлетворением стягивает свою куртку и хлопает подтяжками по животу, замечает смущение своей сестры Жанны.

– Жанна, – говорит он, – это становится похоже на «Гавайи».

– Гавайи! – восклицает Ио. – Да, да, именно, здоровая, естественная жизнь под солнцем!

– Он имеет в виду кафе «Гавайи» на дороге в Веттерен, – поясняет Антуан.

– Кафе с женщинами! – визжит Клод, в обеих руках у него бутылки с вином. – Там жутко неприятные и какие-то чокнутые женщины, по двадцать франков за килограмм!

– Но позвольте, – говорит Жанна, и снова вся комната замирает, подчиняясь звучанию ее низкого голоса, полного намеков и тайных желаний. – Дамы не носят пиджаков.

– Значит, они не могут снять их, – обрадованно заключает Лотта.

– Они могут снять кое-что другое, – подхватывает Тилли, расстегивает блузку и швыряет ее прямо на пейзаж с оливами, и блузка повисает на раме.

– Все! – кричит Антуан в своей влажной, сморщившейся тысячью складок рубашке.

– Туани, как ты можешь! – стенает Лотта.

– Все, – вторит семейство и вдруг умолкает. Каждый хотел бы сейчас дать понять, что это просто шутка, тест, попытка проверить, на что способен другой; ведь наши слова обычно смелее наших мыслей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю