Текст книги "Отверзи ми двери"
Автор книги: Феликс Светов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 46 страниц)
– Ну и что ж... вы, – споткнулся на его имени Лев Ильич.
– Видите, как, – улыбнулся Кирилл Сергеич, – живу. Федора Иваныча схоронили недалеко от вашей могилки – давно не были?.. Мы там кусты насадили сирень, смородина... Да разное у меня было, как у всех, а потом выправился, академию кончил, женился. Третий год здесь служу.
– Кем... служите? – все не понимал Лев Ильич.
– Да батюшка он, Господи! – не выдержала Маша. – Какой тебе, Веруша, непонятливый мужичонка достался! Батюшка наш – отец Кирилл, а для меня еще милый Кирюша, правда, нет?
– Чудеса какие-то, – сказал Лев Ильич. – То есть, не в том, что вы священник, хоть и это... для меня удивительно. Но вот как, почему, зачем? вот что мне хочется для самого себя понять! Зачем я вдруг оказался у вас? И ведь не думал, кто б сказал, не поверил – как это происходит? Да к тому же второй день у меня все словно б и идет к этому! – Лев Ильич разгорячился, на него всегда первая рюмка сильно действовала, потом приходил в себя. – Мы с Верочкой вчера утром встретились в поезде, еще там один – третий, оказался, и понимаете... Кирилл Сергеич, все у нас разговор и вся моя жизнь – она с тех пор, со вчера, – беспрерывно вокруг всех этих, как сказать, проблем. Я и думал-то о них – так, к случаю, необязательному разговору. А ночью, сегодняшним утром я было совсем до стенки дошел... Хорошо за Верочку уцепился. И вот в довершение всего я у вас, а вы... Чудо, что ли, или меня кто-то за руку ведет?.. Вы меня извините, – опомнился Лев Ильич, оборотясь к хозяйке, что-то я разоткровенничался, а у вас праздник, я вам настроение порчу...
– Бог с вами, – сказала Дуся, – я ж сказала вам, как рады, что вы пришли. Мне Кирюша рассказывал о вашем горе и о том, как вы убивались, я словно давно вас знаю. Вон сколько времени прошло, вы мне все таким, как раньше, молоденьким виделись, а теперь вы вон какой – зрелый человек... Только блины мои вам будто и не нравятся – не жалуете.
– Да что вы, – покраснел от чего-то Лев Ильич, – я только и делаю – ем... Правда, разговариваю много...
– Лев Ильич, – спросила Вера; она до сего все молчала, внимательно слушала и улыбалась, спокойней она тут стала, ушла сдерживаемая нервность, которую все время чувствовал в ней Лев Ильич, – Лев Ильич, а мы только что с вами... Я вам про это и говорила – помните? что вы все вокруг ходите не случайно – вот и пришли. Как же в чудо не поверить!
– Это вот он – такой-то, в чудо не верит? Да что ты, Веруша! – Маша тем временем разливала водку из штофа. – Я как его первый раз замерзшего, тихого разглядела у себя в столовой – я их, таких скромных евреев – во как люблю! Они, евреи, бывают нахальные и такие, это как совсем разная нация...
– Маша, Маша, – нахмурился Кирилл Сергеич.
– Ну что ты меня все останавливаешь, батюшка? Я правду говорю. Они, тихие-то такие, самые душевные, а для нашего женского пола особенно сладкие. Им ли в чудеса не верить!
– Маша, ты, конечно, именинница, – сказал Кирилл Сергеич,– вроде бы здесь хозяйка, но не расходись.
– А что я, обижаю, что ль, кого? У них другая сила – она в таком упрямстве – не сдвинешь, все равно по-своему сделают, а посмотришь, его можно руками мять.
– Откуда опыт такой, знание? – улыбнулся Кирилл Сергеич.
– Обыкновенно откуда – из жизненной практики. Повидала.
Кирилл Сергеич только руками развел.
– А вот вы... насчет чуда... – спросил Лев Ильич, ему таким важным показалось все, о чем тут говорили, он так привык к застольному разговору, безо всякого смысла и дела: надо ж как, удивлялся он про себя, жизнь и за рюмкой с блинами продолжается! – Я понимаю и буду еще думать о нашей чудесной встрече, и такой важной для меня – с Верочкой вчера в поезде, и об этих днях, что-то во мне уже изменивших. Но это, как бы сказать, чудеса метафорические, они – хочешь, за чудо посчитай, а не хочешь – все ж обыкновенно: встретились, разговорились, квартиру пришли нанимать, а тут именины – случай!.. Ну а реальные чудеса – их христианство отрицает? То есть, от чуда ведь и Христос отказался – не сошел с Креста, от искушения, то есть... Ну было, было, заспешил он, показалось, сейчас его поправят, – знаю, были и чудеса: и Лазарь, и бесноватые, и пять хлебов – тоже, говорят, метафора, символика, ну были в те первые века и со святыми чудеса. А в наше время – или это потом, не при жизни узнается? Но ведь потом не отличишь легенду от реальности?.. Я очень нескладно, темно это выражаю? – смутился он.
– Нет, отчего же, – сказал Кирилл Сергеич. – Мне кажется, я вас понял. Хотя это и не простой вопрос. И Фома-апостол тем же мучился, если помните, не уверовал, пока свои персты в Его раны не вложил. Конечно, когда человек живет с верой, у него совсем иное отношение к жизни, как бы другое зрение, ему постоянно открывается чудесное, ну, в каждой мелочи, мимо которой люди обычно проходят, не замечают... Хотя бы то, о чем вы только что говорили: вчерашняя встреча, сегодняшняя – случайность, стечение обстоятельств – пошел бы налево, а не направо, заглянул бы в другую столовую – может быть, и не встретились. Ну а поверь вы в то, что в жизни ничего такого бессмысленного не происходит, что все волосы у нас на голове сосчитаны и каждый наш шаг наперед известен, хотя и полная свобода у вас при этом существует – между злом и добром, я имею в виду. Он потому, верно вы сказали, и с Креста не сошел, чтоб навсегда вам эту свободу оставить.
– Это я понимаю, – сказал Лев Ильич, – то есть, умозрительно понимаю, а какое все это имеет отношение к моей жизни – никак не пойму... То есть, вам-то я верю, – заторопился он, – хоть никогда про это всерьез и не слышал, так, литературно-философские рассуждения.
– Ну и этого для начала не мало. Одному поверили, вон, Вера рядом с вами сидит, ей поверили... Разные пути есть. Одному через чудо, другому – встреча, третий от отчаяния, или, как говорят модные современные философы – от желания отчаяться.
– Объясните, отец Кирилл, – спросила Вера, – я пыталась Льву Ильичу сегодня ответить, едва ли смогла. О том, что страх Господень возникает непременно в искреннем покаянии, он и есть начало всему – мудрости, пути, вере, в конечном счете.
– Точно, – сказала Маша, – только их, мужиков нынешних, не напугаешь, да и опасно – напугается и к другой убежит. Вот и бегают, пуганные-то, тоже повидала!.. Ладно, ладно, не сердись, – глянула она на Кирилла Сергеича. – Я это так, чтоб не заскучали.
– Подожди, Маша, – вмешалась Дуся, – человек, правда, переживает, не видишь, что ли?
– Да вижу я, Господи, кабы не видела и не привела бы сюда. Вон оно чудо-то выходит – моя бабья доброта и есть, и никакой другой подкладки... Не сверкай, не сверкай на меня глазами, отче, бабе после рюмочки поболтать не грех. Грех в печаль впасть да из нее не выбраться. Вон и я ученая!
– Видите, как живу, Лев Ильич, – засмеялся Кирилл Сергеич, – в женском обществе, слово не дадут сказать, не зря монахи от них бегали – забьют.
– Да не за тем они бегали, – обрадовалась Маша, что ее тон поддержали, они от себя убегали, это только в старое время, до нашего бабьего освобождения считалось, что в нас зло, а коммунисты разъяснили – зло в мужике. Сколько они нашего брата перепортят за жизнь – страшное дело!
– А вы знаете, в чем Маша права? – сказал Кирилл Сергеич. – Что грех великий, действительно, не в том, что согрешишь, кто ж безгрешен, а в том, что за своим грехом ничего больше не увидишь, уныние и есть самый страшный грех к смерти.
– Да, – сказал Лев Ильич, – я сегодня целый день об это и бьюсь. Значит, тогда и... выхода нет? – спросил он опять, как только что Веру спрашивал.
– Есть, – серьезно ответил Кирилл Сергеич. – Только тут и разница. Апостол Павел говорит в послании Коринфянам: "Теперь я радуюсь не потому, что вы опечалились, но что вы опечалились к покаянию, ибо опечалились ради Бога, так что нисколько не понесли от нас вреда. Ибо печаль ради Бога производит неизменное покаяние ко спасению, а печаль мирская производит смерть."
– Тогда нет выхода, – сказал Лев Ильич, – какая ж у меня печаль, как не мирская.
– А почему вы так полагаете? – спросил Кирилл Сергеич, остро вглядываясь в него.
– Я ж, видите, ничего не знаю, в азбуке не разбираюсь, не верю, да и не крещен.
– То беда поправимая, – сказал Кирилл Сергеич, – давайте мы вас и окрестим.
– Вот это дело, – обрадовалась Маша, – эх, погуляем! Сколько у нас четыре дня осталось до Поста, чтоб всласть погулять? Я и крестной буду.
– Да ну, что вы, – испугался Лев Ильич, – как я могу креститься, когда я в самых азах сомневаюсь.
– Не надо, – легко согласился Кирилл Сергеич, – тут не следует неволить.
– Как не следует? – горячилась Маша. – Вера, ну что же вы не поддержите? Вон, вишь, и святой апостол сомневался, пока ему чудеса не предъявили... Но непременно я буду матерь крестная – я ж его на улице подобрала!
– Подожди, – отмахнулся от нее Кирилл Сергеич. – Тут у вас логическое заблуждение. Вот вы все доверяете логике, и от незнания себя, в том числе. Ну как это вы не верите, вы не случайно про чудеса заговорили – они горят у вас в душе, я вижу, да я вас с юности запомнил: и как в церковь вошли, как бежали оттуда – так не бывает без веры. Человек другой раз сам не знает про себя, привычки нет для такого понимания... Ну хорошо, что у вас корысть, что ль, какая в вашем, как вы полагаете, мирском покаянии, вы за него что-то получить надеетесь, или любоваться им перед собой, комплексы, как ныне говорят, в вас гуляют?
– Нет, – сказал Лев Ильич, – какая тут корысть, когда я сегодня – вон, Верочка на меня насмотрелась, тьму египетскую увидел средь бела дня, сам от себя, от ужаса и... омерзения чуть не захлебнулся.
– Видите как, – кивнул головой Кирилл Сергеич. – Апостол Павел в следующем стихе и разъясняет: "Ибо то самое, что вы опечалились ради Бога, смотрите, какое произвело в вас усердие, какие извинения, какое негодование на виновного (заметьте, на виновного!), какой страх, какое желание, какую ревность, какое взыскание! По всему вы показали себя чистыми в этом деле", заканчивает Павел.
– Что ж с того? – поднял голову Лев Ильич.
– А то, – сказал Кирилл Сергеич, – что вы о себе плачете, о себе негодуете, себя почитаете виновным, отсюда и страх, и ревность, и взыскание, по слову апостола. А покаяние, как сказал преподобный Исаак Сирин, есть корабль, страх Божий – кормчий, любовь же Божественная – пристань. Страх вводит нас на корабль покаяния, перевозит по смрадному морю жизни и пристает к Божественной пристани.
– Прекрасно, – сказал Лев Ильич, – красиво. Но может быть, в этом страхе и есть корысть, о которой вы говорите, – что-то в нем не хотело сдаваться, словно жалко было расставаться со своей безнадежностью. – Какая ж чистота в этом деле, если я с перепугу заберусь на тот корабль от страха наказания – не от веры.
– Разные пути есть, мы и начали с этого. А коли взошел на корабль покаяния, доверься кормчему – он вас мимо той пристани никак не провезет...
Колокольчик звякнул, пропел мелодично: "Пришел кто-то..." – успел подумать Лев Ильич. Дверь открылась, и Лев Ильич обомлел, а больше всего от того, что первым его чувством была неприязнь, раздражение: это уж слишком, многовато, зачем так все сходится? Иль от того, что Верины слова в нем засели?.. Сам себя устыдился Лев Ильич, даже испугался – такая гадость полезла в голову, а человек ему ничего плохого не сделал, самому ж интересно с ним было. Он только взглянул на Веру – она тоже недоуменно пожала плечами.
– Вот хорошего как, – проговорил меж тем Кирилл Сергеич, – спасибо, пожаловали. А у нас гости, знакомьтесь, блины, вон как кстати.
– Да уж и не знаю, кстати ли, но Марию Кузьминичну поздравляю с именинами, – на Косте белая рубашка с галстуком, дешевый костюм отутюжен, он протянул Маше букетик в целофане – хризантемы.
– Вот он, мужчина, а я, балоболка, его не жалую! – воскликнула Маша, стул подле себя отодвинула. – Садитесь, Костя, буду за вами ухаживать.
У Кости лицо не дрогнуло, как Льва Ильича с Верой разглядел, только глаза чуть сощурил.
– Вон как, Лев Ильич, у нас с вами дорожки сходятся.
– А вы знакомы? – поразился Кирилл Сергеич. – Что ж вы, Костя, давно его мне не привели? Мы сейчас подсчитывали – двадцать пять лет знаем друг друга, а почти столько же и не виделись... И Веру Николавну знаете?.. Вот и славно.
Из-за спины Кости показался еще один гость: совсем молоденький паренек с румянцем во всю щеку, светлая прядь волос падала на широкий лоб, широко расставленные глаза смотрели смущенно, но смело, из распахнутого ворота ковбойки выглядывала тоненькая мальчишеская шея.
– Да, – замешкался Костя... ("Ага, все-таки сбился, нас увидев, конечно же, никак не ожидал", – удовлетворенно отметил Лев Ильич, а то уж такой был респектабельный выход, не позабыл бы...) – я, извините, не представил вам своего молодого друга. Федя Моргунов, давно мечтал с вами, отец Кирилл, познакомиться, никогда не видел живого священника, не верил, что бывают...
– Я никогда вам такого не говорил, – Федя залился краской, даже лоб покраснел. – Охота вам меня сразу дураком представлять?
– А не сразу можно? – улыбнулся Костя.
– Ну, если заслуживаю, – у Феди глаза отвердели. – У меня с церковью сложные отношения – смахивают на провинциальный театр, а священники чаще такие любители, вот мне и хотелось увидеть не на сцене или за кулисами – в жизни.
– Вон какого привел! – сказала Маша. – Садись-ка, зритель, блинов наших отведай, только честно скажешь, любительские иль профессиональные. Вот как с блинами разберешься, тогда мы и о церкви поговорим.
– Садитесь, садитесь, – приглашала Дуся, – что вы на него напустились, человек первый раз пришел. Вы сначала закусите – грибочки, селедочка, а я сейчас вам горяченьких, у меня дожидаются в духовке.
– Спасибо, – румянец на щеках у Феди полыхал все ярче, – я не голодный.
– Да чего там, – сказала Маша, – мы все ныне сытые, достигли, а раз пришел, признавай наш устав. Так я говорю, отче?
Кирилл Сергеич всем налил, Дуся вошла, на блюде дышала еще такая же горка блинов, она ее утвердила посреди стола. Все еще раз выпили за именинницу.
– Рыжики, грузди... – угощала Дуся.
– А мне интересно, – сказал Кирилл Сергеич, – ваше заключение насчет провинциального актерства на чем основано, вы с чем-то сравниваете, или просто другого не знаете?
Федя не мог ответить, он только заправил блин в рот, да по совету хозяйки подтолкнул его туда рыжиком, у него даже слезы выступили на глазах. Он рассердился.
– Мне сравнивать не с чем, – получил он, наконец, возможность говорить, а что видел, в полном соответствии с тем, что только и может быть. А как же иначе? Я, скажем, прихожу сегодня в церковь, вчера на луну слетал, еще за день до того пересадил умирающему сердце от свеженького трупа, в кармане у меня транзистор – футбол передают из Мексики, а тут, в церкви, все как при царе-Горохе: те же свечки, тот же безголосый хор, язык, давно уж его никто не понимает, одеяния – от них, как в музее, нафталином пахнет, от тоски скулы воротит, десять убогих старушонок и мужичонка колченогий. А священник в этом своем допотопном азяме делает вид, что ничего за стенами не изменилось – то есть, ни луны, ни транзистора, ни современной медицины. Да еще старушонки-святоши за руки хватают...
– Чего ж они тебя сердешного схватили? – искренне изумилась Маша.
– Да кто их знает – не понравилось, что я руки назад сложил. Не нравится! Видно, еще до татар такое правило установили.
– А я напугалась, ну думаю, чего он там своими руками размахивал? Эх, философ! Старушки те не в музей пришли, не глазеть на диковину – домой. А дома, погляди на свою мать, разве она руки за спиной когда сложит, они у нее беспременно делом заняты: то исподнее твое отстирать, то тебе кашку сварить. Да, небось, и самому стыдно дома туристом похаживать?
– Какой дом, когда говорят не по-нашему – ни слова не понять.
– Ну они-то, может, понимают? – это Вера спросила. – Вы за себя сейчас говорите или за других, за кого ничего не знаете?
– Что ж другие, они не сейчас живут, не по тем же улицам ходят?
– Ну да, – сказала Вера, – в смысле транзисторов, конечно, большие произошли изменения на планете.
– Нет, почему же, – сказал Кирилл Сергеич, – есть такая точка зрения, что нынешняя церковь консервативна, не учитывает изменений, происходящих ежегодно в мире. Верно, не учитывает. Но беда ли ее в этом, вот где вопрос? Может, в той консервативности как раз ее сила? Вы подумайте, какие невероятные изменения в мире, да хоть за последние двести, сто, даже пятьдесят лет – прямо эпохи новые, геологические. И все, заметьте, разрушается,
самое, казалось бы, прочное, на века строенное, чему рукоплескали, чем восхищались, гордились – никто и не вспоминает. А церковь стоит. Татары, Петр, большевики или, как в школе учат, рабовладельчество, феодализм, капитализм, социализм – а церковь стоит.
Может, в этом ее консерватизме и смысл, а чем, как не высшим смыслом, вы это чудо объясните?
– Да мало ли чего стоит, – Федя потянулся было к блинам, но опять рассердился, налил себе рюмку, выпил. – Вон стена китайская стоит, еще может, древней, а какой в ней смысл – одна историческая нелепость... Да нет, глупость сморозил, вы не подумай-те, я к вам не спорить пришел, не уличать вас в обмане! – вскричал он вдруг. – Это я потому, что Костя меня дураком представил... Я вам этого, Костя, не прощу, – сверкнул он на него глазами. – Я подумал, может, вы мне мое главное, предельное сомнение разъясните? Что ж, церковь – это обряд, традиция, нужна старушкам, ну и Бог с ними, пусть ходят, раз им хорошо. Пусть любительская служба, профессиональная – пускай их! Можно, ведь, и без церкви – Бог он где хочет живет, но вот, чтоб поверить! Я чувствую, вижу, без веры все расползается, а с Богом стройно, все на свете объяснимо, все без вранья и жалких научных допущений, когда библейское объясняют социальным, а философию физиологией. Но коль поверишь, как самое главное примирить? Я, может, вам, конечно, ребенком кажусь, про это все написано, сказано, все обсудилось, известно – но то в чужой книжке, а это мое, мне самому себе как объяснить?
– А вы себя не стыдитесь, – сказал Кирилл Сергеич, – он совсем по-другому глядел на Федю, мягко ("Чтоб не смущать", – подумал Лев Ильич). – Чего извиняться, когда вы о таких серьезных вещах говорите. Что же вас так смущает, что не дает поверить, когда уже почувствовали необходимоть, в себе услышали, поняли?
– Главный, вечный – страшный вопрос, на котором все себе головы расшибали. Но про всех-то – зачем мне, он у меня свой? – у Феди даже кровь отхлынула от щек, побледнел, видно, правда, был в недоумении. – Хорошо. Бог. Шесть дней, грехопадение, потоп, Христос, даже Воскресение – и это можно представить, как ни дико, – пусть символика, все равно стройно, прекрасно – все на месте. Соблюдайте заповеди, или хоть старайтесь соблюдать, покаяние... – он заметил, что Кирилл Сергеич глянул на Льва Ильича, и остановился сразбегу. – Ну вот, я ж говорил, вы будете смеяться...
– Бог с вами, – сказал Кирилл Сергеич, – зачем вы так меня обижаете? Мы только-только до вас со старым моим другом Львом Ильичем говорили о покаянии. Но с другой стороны, совсем иначе. Я слушаю вас очень внимательно.
– Можно я еще выпью? – спросил Федя, прямо по-детски у него вырвалось.
– Видите, какой я плохой хозяин, – заметил Кирилл Сергеич, – и верно, любитель – не профессионал.
– А блины замечательные, – первый раз улыбнулся Федя, – и правду вы сказали, – посмотрел он на Машу, – мама у меня тоже такие печет, редко, правда.
– Видишь, как, – сказала Маша, – все и выходит правильно.
– Нет, но я хочу договорить, спросить!.. – заспешил Федя, испугавшись, что его перебьют. – Но как все-таки быть и понять, как поверить, что это все не жуткая бессмысленность – невозможно ж вообразить себе Божье злодейство? Как понять Бабий яр, Архипелаг, или, мне еще ближе, – бабушка моя умирала? Она всю жизнь была голубь чистая, только шишки на нее валились со всех сторон, только добро делала всем, кто бы с ней ни соприкасался. А умирала целый год, я и в книгах не читал, чтоб так человек мучился – за что? А она сдерживалась, не жаловалась, но я не могу и никогда не смогу забыть ее страданий, ее недоумения... Постойте,– ему показалось, что Кирилл Сергеич хочет что-то сказать. – Я договорю. Что ж будет там, где вечная жизнь, она будет сидеть рядом с каким-нибудь медным лбом, который моего деда допрашивал, здесь вон, поблизости, на Лубянке? Я деда своего никогда не видел, до того его додопрашивали, что дед, уж такой, говорят, крепкий был человек, а такую на себя напраслину наговорил, да ладно бы про себя – ни в один роман не влезет... Да нет, не рядом, тот изувер, может, крещеный, покаялся перед смертью, он-то одесную сядет, а неверующая моя бабушка на сковородке – так, что ли? Ну как здесь во что-то поверить, не счесть злой, страшной бессмыслицей, безнравственнее, чем рассуждения про обезьян, которые из палок понаделали себе луки, а потом Библию написали? Как жить с этим?..
Вот оно, думал Лев Ильич, пути-то какие у всех разные, он все о себе, копошится в своих жалких переживаниях, а этот мальчик на что замахивается! Он теперь во все глаза смотрел на Кирилла Сергеича, от него ждал чуда, хоть уже две тысячи лет, знал он, никто ничего об том не мог дождаться, и не так кричали.
– Стало быть, билет возвращаешь, – усмехнулся Костя, первый раз он тут заговорил, молча сидел и не слушал вроде, спокойненько ото всего отведывал, что было на столе. – Русский мальчик с транзистором из книжки выскочил, начитался.
– Ну вот, я говорил! – у Феди опять щеки запылали. – Я знаю, что все это смешно, всем давно известно, но от того, что известно, разве оно исчезло, зачем тогда известно, когда у палача перед моей бабушкой будет преимущество?!
– Подождите, Костя, – спокойно посмотрел на него Кирилл Сергеич. – Билет билетом, а кто уйдет от ответа на такой вопрос? Раз он перед тобой стоит, душа задохнулась – не от умозрения же... Здесь, Федя, в страшном этом вопросе есть две стороны. Одна общая, высшая, где существует безусловное разрешение, тоже, разумеется не для всех – для тех, кто верит, кого называют юродивыми во Христе, чей подвиг в силе не искушаться видимым господством зла, не отрекаться ради него от добра, пусть оно и не видимо, а рядом со злом и вовсе не заметно... Конечно, что оно скажет сердцу человека не верующего, у которого душа сегодня рвется, который в правде, в истине усомнился, которому факты тьма их – весь свет застят, который грань эту невидимую уже не различает? Как он поверит, что князь века осужден, когда палач получает пенсию, а бабушка умерла в муках? Можно ли тут чего доказать? Поэтому, коли вы говорите – Бабий яр или Архипелаг – объяснимо. При всей не укладывающейся в голове чудовищности совершенного преступления – объяснимо, если подымемся на высоту Промысла о судьбах еврейского или русского народа, прошедших для чего-то неведомого нам через такие уму не постижимые испытания. А зло, в котором мы, пусть мистическую, но целесообразность поймем, уже и не зло, ибо зло, как известно, всего лишь бессмыслица. Но вот как с бабушкой вашей – голубем этим быть? Тут уж рационально ли, метафизически, но такое конкретное, реальное зло не разрешить, здесь, с этим ужасом способно справиться только собственное мистическое переживание. Не объяснить, нет, это уже запредельно, тут тайна, которая человеку не может быть ведома. Может быть, только притушить своим страданием, собственным переживанием, живым религиозным опытом, смириться с этим, поверить в скрытый смысл недоступной нам гармонии, который приоткроется в конце времен... Иначе путь страшный – тут и начинается дьяволово искушение, бунт, требующий объяснения: Иов забывает, кого вызвал на суд, перед кем потрясал кулаками... А что там, где кто одесную, как вы говорите, а кто будет брошен в огненное озеро, на муку "второй смерти", о тех, чьи имена в книге жизни не записаны, про то не за столом, не за блинами говорить, да и не дано нам про это разговаривать. По вере, по молитве, в церкви, где Бог всегда, от века пребывает, вместе с церковью поможете своей бабушке, хоть и не верующая она, а кто знает, искренняя молитва Господу все равно будет услышана. А чем ей еще помочь?
– Церковь помолится, как же... – сказал Костя. Он как бы про себя говорил, бледным был, выпил, видно. – Много она молилась, ваша церковь, о Бабьем яре, об Архипелаге, вот о бабушке, хоть и не верующая, можно заказать панихиду – не испугается, пусть ересь, а за тысячи расстрелянных священников, за свои же загаженные церкви... И все благодать у них, которую им уполномоченный выдает на время обедни под расписку из своего ящика...
– Вон как выходит, не сбылось обетование о Церкви? – сказал Кирилл Сергеич, оборотившись к Косте. – Одолели врата ада.
– Да не врата, – с раздражением бросил Костя, – а уполномоченный со старостихой. И не Церковь, которая камень веры, а тех, кому все равно где служить, была б служба. Им и Маркса с бородой повесь, найдут цитату из Писания – кесарево, мол, кесарю. Кесарево, а не Божье – такого ведь сказано!
Кирилл Сергеич промолчал. Они говорили, как бы меж собой, продолжая какой-то давний разговор.
– Может, чайком займемся, а то еще блинов – у меня теста целое ведро? спохватилась Дуся.
Она так же, без суеты, переменила посуду, появились пироги, варенья, внесла большой чайник. Притихшая Маша ей помогала. И все как стихли, или показалось так Льву Ильичу, сам от блинов отяжелел, но что-то осталось на душе от быстрой той перепалки, сыростью потянуло знакомой, промозглой. А стол был красивый: мед отсвечивал янтарем, разноцветные варенья, простые широкие чашки с узорами, – а все было тяжко. А может, верно, не привык к такому угощению осоловел?
Но они все-таки еще посидели, как-то и неловко сразу подниматься. Кирилл Сергеич с Верой затеяли разговор о воспитании детей, Лев Ильич не вслушивался, все пытался припомнить в точности и понять, что ж тут все-таки произошло...
– Дети, дети! – встряла вдруг Маша в разговор Кирилла Сергеича с Верой. Все о воспитании толкуешь, а чего ж детушек-то один Сережка, – рожали бы, коли про воспитание все наперед известно?
– Ну да, – блеснула глазами Дуся, вся так и загорелась, – какие дети, когда у отца то пост, то служба! – и засмеялась, хорошо так посмотрев на Кирилла Сергеича. Тот даже крякнул.
– А ты, мать, погуляла, однако, на масляной!..
Все стали подниматься.
– Спасибо, – сказал Федя, горячо пожимая руку Кириллу Сергеичу. – Я боялся, вы меня начнете утешать, уговаривать. Я про все это должен подумать.
– Заходите, – ответил Кирилл Сергеич, – вместе и подумаем. А вас, – он со Львом Ильичем расцеловался, – непременно жду, как уж мы нашли друг друга нельзя теряться.
Они уже все выходили в коридор, пропуская друг друга вперед: Костя пошел первым.
– Благословите, отец Кирилл, – подошла к нему Вера.
Лев Ильич отчего-то засмущался, заспешил, но проходя в дверь увидел, как мягко засветились глаза Кирилла Сергеича.
7
Они молча прошли двор и остановились в переулке. Здесь было совсем темно, хотя еще и не поздно, тихо, на бульваре прогрохотал, сверкнув огнями, трамвай. Лев Ильич обернулся в темный двор и увидел, как в первом этаже вспыхнуло зеленое окно: Маша с Верой там, подумал он. Они не успели толком ни попрощаться, ни договориться о следующей встрече. Да и совсем не так, он думал, сложится вечер: даже не поговорили. "Ночевать она, что ли, прямо сразу осталась?" – хоть спросил бы, взял пальто да пошел... Странно как, он ведь ничего и не знает про нее. "Завтра",– почему-то подумал он, завтра все и решится. А что решится? Он отмахнулся. Он и сам не знал, ч т о, но оно билось в нем, такое ясное было предчувствие о завтрашнем дне. Да, но ведь и сегодня еще как-то надо прожить, подумал он с тоской...
– Спасибо вам, Костя, за то, что привели меня, – сказал Федя. А Лев Ильич и забыл, что он не один. Федя был в легкой спортивной курточке, без фуражки совсем мальчишка. – Замечательный человек, я не знал, что они такими бывают. Коли так, все серьезней, чем я думал.
– Литературный поп, – сказал Костя. – Он вдобавок еще сочиняет. Я раз читал, не завидую, если вам подсунет.
– Странно как, – сказал Лев Ильич, они, меж тем, двинулись в сторону бульвара. – Я вас второй день знаю, третий раз вижу и не перестаю удивляться кто вы такой? Совершенно противоположные вещи все время говорите, я вконец запутался.
– Вас что, мое социальное положение заботит? – Костя был явно раздражен и даже не пытался сдерживаться, всегдашняя подчеркиваемая воспитанность слезла с него. "Да он пьяный?.." – подумал с удивлением Лев Ильич.
– Вы просто, как мне кажется, все время себе противоречите. В поезде одно, вчера ночью – мы с вами сидели – иначе, а тут, я уж совсем в тупик встал. Почему литературный?.. – он не договорил, не хотелось повторять слова Кости.
– "Кажется!" Ежели кажется – перекреститесь... Да потому, что эти грошевые рассуждения о теодицее, зады русского, так называемого, религиозного ренессанса – соловьевско-бердяевского – пора б уже и позабыть. А когда священник перед мальчиком с горящими глазами демонстрирует свою жалкую интеллигентскую эрудицию – смешно. Потому и говорю: литературный поп, – с удовольствием и со смаком повторил он. – Пусть бы неофит какой, в книжке Христа обнаруживший, повторял эти умозрения, а то священник, которому положено существовать в святоотеческой традиции – самому покаяться, если он чистый человек, что участвует во всей этой лжи. Ежедневно людей совращает.
– Странно как, – повторил Лев Ильич, – я ведь его мальчиком вспомнил, а сейчас он на меня самое глубокое впечатление произвел – и чистый, верно вы говорите, человек, и такой добрый, то есть, внутренне добрый, и несомненно искренний.
– Профессиональные приемы. Да что там толковать, хотите поговорим как-нибудь всерьез, не здесь же, да мне и недосуг, дела, отрубил он резко. Определительность нужна, как Отцы любили говорить, определительность, а не розовая благостность.
– А я согласен со Львом Ильичем, – вступился Федя, молча шагавший чуть в стороне по мостовой. – Мне так стыдно за то, что я наговорил сначала, ничего-то не зная про церковь: сегодня, вчера, завтра – а я и не был там никогда, так зашел однажды, ничего не понял. А там вон какие люди служат.
– Какие – вон такие? – со злостью спросил Костя. Лев Ильич ему все больше поражался. – Начитанные и блинами с брусникой потчуют, квас медовый выдумывают? Так это бессловесная Дуся... А она ему ничего сегодня врезала, я и не ожидал от нее такой прыти!.. – он злорадно засмеялся.