355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Феликс Светов » Отверзи ми двери » Текст книги (страница 4)
Отверзи ми двери
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 04:11

Текст книги "Отверзи ми двери"


Автор книги: Феликс Светов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 46 страниц)

– Больше нет ничего, да, словно бы, все сыты.

Разговор все не начинался, смущались друг друга – не знали.

– Эх, Митя, жалко вас не было, я таких комплиментов наслушалась, чуть было сейчас в Лиссабон не улетела – прямо сразу обещали выдать визу.

– Отказались?

– Для меня некоторая неожиданность, выяснилось... Впрочем, надо бы, пора догадаться, что я уж не гожусь для употребления, только после взбалтывания, да и то ненадолго.

– Перестань, Люба, – поморщился Лев Ильич.

– А что – иль неправда?

– Ты сама знаешь, что неправда, – он посмотрел ей прямо в глаза. "Вот оно, начинается".

– Не пойму, кто об этом знает – я или ты?

– Саша тот знает, – сказал Лев Ильич, ему все равно было...– А что у вас стряслось, если не секрет? – спросил он Митю. "Может, еще как-то перебью ее", – решил он.

– Какой секрет – обыкновенная история... Разрешите, – Митя разливал водку. ("Его значит бутылка", отметил зачем-то Лев Ильич.) Пришли в восемь утра четверо, работали двенадцать часов – и все перетрясли, даже письма все перечитали.

– Нашли что-нибудь? – это Костя первый раз подал голос.

– Можно сказать, ничего – так, ерунда, у всех есть, – я не маленький дома хранить. Солженицын, изданный на Западе – "Раковый корпус", Библия американская – это вот и забрали. Жалко, конечно, лучше бы продал, деньги сейчас можно хорошие взять.

– Странно как, – сказал Лев Ильич, – книг совсем нет, такой у людей голод на книги, а за них деньги берут, да еще хорошие.

– Потому и берут, что дают, – Митя засмеялся, – закон коммерции.

– Ну да, – смутился Лев Ильич, – я понимаю, только какая-то неловкость в этом – вы не согласны? – на такой жажде зарабатывать деньги.

– Старый разговор, – сказала Люба, – наслушалась я споров о том, может ли врач брать деньги – безнравственно это или нет.

– Тут другое, – спешил Лев Ильич, ему и неловко было, да и не мог оставить без ответа. – Мне рассказывали, в церкви одной, здесь в Москве, зимой, на паперти стоял мужик и громко так обращался к каждому входящему, как милостыню просил: "Хоть какую-нибудь книжку, ради Христа! Я, говорит, из Курска, все у нас сожжено, ни одного храма не осталось, ни одного слова печатного Евангельского нет – хоть что-нибудь дайте для нас!.." Как же так: милостыню просит, а у него за это деньги брать?

– Ну, знаете, – сказал Митя, – настоящие собиратели книг тратят огромные деньги, переплетают, а потом книги в цене не падают – только поднимаются, по нашим временам, это, так сказать, верное вложение капитала – сегодня пятьдесят рублей заплатишь, а через год сто получишь.

– Ах, вот как вы подходите? – Лев Ильич совсем растерялся: человеку ночевать негде, он прячется, а я его, выходит, оскорбляю, осуждаю, своей нравственностью, видишь ли, попрекаю... – Конечно, если к книжкам относиться как к капиталу... Но ведь у них есть и другое назначение – первое, они, так сказать, духовную жажду утоляют.

– А разве плохо, если человек, вместо того, чтоб купить себе новый шифоньер, притащит домой книгу – это ведь тоже о нем свидетельствует.

– Ну да, – с усилием бормотнул Лев Ильич, – о том, кто купит, но и том, кто продает, тоже.

– Так не он же сам цену устанавливает? – сказала Люба с горячностью. Разговор какой-то глупый, рынок ее диктует в зависимости от потребностей. Забыли все политэкономию, мало вам, значит, вдалбливали в свое время.

– Наверно, так, – поспешно согласился Лев Ильич. Вот, настроение скачет, как у барышни, грустно ему было. – Но не хочется, чтоб Библию продавали, наживались на ней. Тут еще одна проблема возникает... – он все пытался как-то пробиться, нащупать почву – трудно ему всегда бывало разговаривать с новыми людьми, как по тонкому льду шел, все проваливался. – Там, понимаете, в Писании, как раз и идет речь, чтоб не стяжать, не собирать сокровищ на земле, сказано – от мира откажись, ну и прочее. А человек, особенно я имею в виду, кто читал – а кто ж не читал Евангелия? – за эти самые слова берет деньги. Согласитесь, странно?

– Так ведь и Библию где-то печатают: станки, набор, бумага, рабочие – все стоит деньги, да и продают же ее там в магазинах – не в сумме дело, может тамошний цент подороже наших бумажек, если перевести на настоящий курс, никак не сдавался Митя.

– Бесплатно там раздают, – сказал Костя, – вот вам и политэкономия.

Льву Ильичу стало скучно.

– И правда, разговор у нас странный, тем более, вино давно налито. А я сегодня с утра все пью, никак не могу остановиться.

– Догадался все-таки, – Люба обожгла его глазами. – Давайте за них – вон за тех, кому завтра... Не нам, вот в чем дело-то, а им будет плохо. Наше плохо – оно так и быть должно, а потому – нормальная жизнь. А вот там что случись прямо в море головой, благо теплое у них везде море, – она выпила и пошла из кухни и Киру вытащила за собой.

– А вы чем занимаетесь? – спросил Лев Ильич, надо ж было говорить о чем-то.

– А я самиздатчик, – просто сказал Митя. – То есть, я числюсь в разных местах, чтоб участковый не ходил: то сторожем устроюсь, то в булочной грузчиком, но чтоб время было свободно – и так дела много.

– Что ж, и техника существует?

– Ну, какая техника – фотоспособом да машинка – верно, ведь, жажда большая.

– Ну и как... – не утерпел Лев Ильич, – окупается?

– Окупается, – Митя первый раз на него прямо взглянул. – Пришли с обыском, теперь не отстанут, пока не заберут, разве уехать успею.

Вот откуда появились у нее новые нотки и слова, понял вдруг Лев Ильич: что на казенный счет ехать на восток, про Абакан...

– Не просто как все, – подумал он вслух, – одна правда, вторая, третья сколько уж я сегодня насчитал? – вон и плутают люди меж ними, пока до своей не доберутся. А если ошибся, не за ту принял?

– А по мне тут никакой путаницы, – Митя почувствовал себя уверенней после первой рюмки. – Все просто: что не ложь – то и правда, чего ж мудрить? Правда ведь, что мне тут дышать не дают, что миллионы людей ни за что убили, что завтра это опять может повториться – гарантий никаких, что я об этом, тем не менее, сказать громко не могу – это ли не правда?

– И истина, по-вашему, в том же? – спросил Костя.

– Ну, я вашу терминологию, может, и не знаю, но для меня это и истина, в том смысле, что аксиома.

– Хорошо, – сказал Костя, – предположим, это аксиома. Ну, вот вы, своим способом – какой там у вас есть, будете эту правду говорить, талдычить, люди ею проникнутся, поверят вам, что-то там изменят, получите, скажем, гарантии, о которых хлопочете, и сможете уже не доморощенными средствами, а с помощью печатного станка, радио и телевидения говорить свою правду...

– А зачем ее тогда говорить? – удивился Лев Ильич. – То есть, она тогда и правдой перестанет быть, – все получим?

– Я это и имел в виду, – Костя не улыбнулся. – Какая же это истина, если всего лишь привязана к сегодняшей конкретности?

– Вот вы о чем! – обозлился вдруг Митя. – Мне на мою жизнь моей правды хватит. Как же, изменится здесь чего, ждите, тут еще триста лет то же самое будет.

– Вот ведь как, – дотягивал свою мысль Костя, – в вашей деятельности, оказывается, и практического смысла нет никакого – не только истинного! Одно, как бы помягче сказать, сотрясение воздуха.

– Нет уж, позвольте, – Митя загорячился. – По-вашему, значит, я должен мириться со всей этой мерзостью? Людей будут на моих глазах убивать, за каждую свободную мысль прятать в сумасшедшие дома, нарушать собственные же законы, о которых шум на весь мир, а я буду помалкивать и, стало быть, участвовать в этом? Да тогда б и вообще никогда движения в обществе не было – застой на тысячу лет. А как, по-вашему, прогресс происходит? От активности человека, способного принести жертву, или от такой, извините, рабской покорности обстоятельствам?

– Ну это долгий разговор – про прогресс, – ответил Костя, – да не миритесь – это ваше дело. Только истиной эти свои хлопоты не называйте. Даже если жертву принесете, рискнете собственной жизнью. Борьба ваша не за истину, а лишь за улучшение условий существования, своего в том числе, да за право заниматься любимой деятельностью. Ну, чтоб вам разрешили обличать конкретные недостатки, бичевать. Так ведь? Или чтоб печатать что угодно. Только, кстати, Библию тогда на черном рынке не продашь – ее бесплатно станут раздавать, как на Западе.

– Странно мне все это здесь слышать, – сказал Митя, – не того, признаться, ожидал. Если мы уж говорим откровенно, то это элементарное приспособленчество, готовность примириться с любым преступлением самого гнусного режима... Все, мол, от Бога, и кесарево кесарю! А между тем, если что и было в России истинного, что к этой нашей отечественной гнусности не имело отношения – от декабризма до теперешнего самиздата – оно именно и боролось с этим рабским страхом, с трусливой пассивностью, готовой все на свете оправдать, лишь бы самого не трогали.

– Ну да, – сказал Костя, – будто бы Архипелаг построили славянофилы-примиренцы и те, кто в церкви смиренно молился о здравии Государя Императора, а не большевики-активисты, которые выводят свое начало от Белинского и героев народовольцев. Думать нужно, Митя, сто лет прошло, как в России за царем, как за диким зверем, начали охотится, а каким морем крови отлилась чистота тех героев, которые все о справедливости, о правде пеклись, и против пассивности метали громы и молнии? Неужто никогда про это не задумывались? И вон опять: демократические свободы, грабь награбленное, вот главное-то в чем – перераспределение! Чтоб в особняк Рябушинского поселить пролетарского писателя. По анекдоту: дворник из подвала в хоромы въехал – а кто в подвале живет? как кто – дворник!

– Правду, значит, я тут кой про что наслушался, что у нас уже и этим ветерком потянуло, ладаном трусливым запахло. Не верил, что это на самом деле может быть. А почему бы собственно и не быть? Татары резали, князья продавали, баре секли, попы причастниц лапали, в навозе и в грязи копошились при лучине, когда Европа уже давно жила электричеством. Да и новая, наша свеженькая мерзость не случайна – все той же богоносной гнусностью вскормлена, трусливой подлостью, жестокостью азиатской. Да вы куда ни посмотрите, вы хоть выезжали из Москвы этой заплеванной, видели, как люди живут, как они всем довольны-счастливы, как же – телевизоры, стиральные машины, "Жигули" – коробка консервная миллион стоит – как хорошо! А эти церкви – православные святыни не просто ведь разрушены, не случайно ненависть такая накопилась? Как все это загажено, по камушкам растащили, в нужники и не войдешь, а проберешься, увидишь – выложены чугунными плитами от паперти. Сам видел в деревне подле знаменитого монастыря, кстати. И это не по приказу, без доброхотства ничего такого не сделать, тут такая внутренняя страсть к мерзости, разрушению – и она во всем, она и создает то, что определяет атмосферу этой жизни – да в любой области, вкус ее и цвет.

– Как страшно все это, – сказал Лев Ильич, так грустно ему было, хоть плачь, – как страшно, Костя. Я это у кого-то прочитал, помнится, может, в том романе, о котором мы с вами говорили? Как у нас либералы или революционеры, так обязательно Россию ненавидят, и не просто даже ненавидят, а со злорадством, сладострастием, будто он совсем и не русский – иностранец. Ну я еще того, вон, Сашу готов понять, у него идея, свой счет, пустота – сам же признался, а тут-то? Ну ради чего тогда ваш либерализм, жертвенность, неужто всего лишь чтоб мерзость выискивать да за это потом чтоб на костер идти? И верно, не сегодня это случилось-произошло, ну надо бы турист заезжий – де Кюстин какой-нибудь, клопов по русским гостиницам коллекционировал, экзотикой упивался с наслаждением, но ведь и наши гении со страстью выкрикивали свои проклятья, Россия для них всего лишь географическое понятие! А уж об отечестве, любви к нему – сколько на это вывалено грязи, причем даже не против режима и его преступлений, чаще всего это полное отрицание истории, обычаев, души народа... Вы, Костя, правы, потому что изменить завтра хоть что-нибудь, им и делать тут будет нечего. Потому и тянет дальше, вглубь – сегодняшнего мало. И опять для спекуляции... Простите, Митя, я не про вас сейчас, я очень понимаю, когда несправедливость толкает на сопротивление, но против самой сути-то почему? Почему наше проклятье, факт злосчастный, беда какая-то – пусть конкретная, пусть общая, почему она вызывает не жалость, не огорчение, почему не болью пронзает? Почему такое злорадство, злобный смех, даже восторг? Вот эти рассуждения про кладбища только что – неправда это все! – вот вам к разговору о том, что такое правда! Верно, что где-то кладбище срыли, устроили танцплощадку, где-то к своим покойникам не ходят, а там, вон, еще пуще – на могилке старую табличку сняли и поставили памятник герою революции, может и тому самому, кто того, кто там на самом деле лежит, убивал-мучил, – и такое, верю, случается. Но разве эти факты – хоть гору из них нагромозди – правда? Разве могут они дать верное представление о том, как в России относятся к памяти своих родителей? Разве через них поймешь суть – душу народа, историю разве можно так прочесть?.. Ну хорошо, может, и я в чем не прав, не знаю, в конце-концов, любить не прикажешь, но ведь либерализм подразумевает, так сказать, исправление во имя чего-то, не во имя ведь ненависти? Чтоб исправить, не ненавидеть – любить нужно. Это иностранец может приехать, свежим глазом углядеть мерзость, обличить да и поехать к себе, а в своем вафельном ватерклозете ухмыляться над чужой дикостью и варварством. Но здесь ведь другое, свое? А все равно либеральная болтовня, а не боль... От чего это так, странность эта?

– От обывательского равнодушия, – отмахнулся Митя, – от трусости и рабства, которые всю эту боль перекрывают. Только эта либеральная болтовня никакого отношения к самиздату не имеет. Одно дело болтовня, а другое напечатанное размноженное слово. Подумаешь, про клопов сто пятьдесят лет назад написали, – обиделись, и о сю пору ту обиду вспоминают! А что, неправда, что ли, что Россия была загажена клопами, да и сейчас? Благодарить нужно, что вам глаза открыли, а вы все про любовь к отечеству толкуете. Тоже мне отечество клопы, шпицрутены, лагеря и ложь на каждом заборе...

Звонок резко так ударил.

– Наденька! – Лев Ильич сорвался к дверям. – А, – удавался он, – Иван? Какой поздний гость. Заходи.

– А тебя, вроде, не ждали сегодня... – Иван с Костей знакомился, и к Мите, – А водку без меня выхлестали?

– Какая водка, – сказал Митя, – тут разговор такой – пить не захочешь.

– Все разговоры разговариваете, нет делом заняться... – Иван налил себе в чашку остаток. Он был в строгом костюме, галстук на белой рубашке, спокойный, уверенно-грустный, как всегда. – Об чем спор?

– Об том самом, – сказала Люба, она стояла у косяка, прислонилась. ("Вон оно что, – увидел Лев Ильич, – где-то там еще, значит, выпила...") – Об том, что, вместо того, чтоб за женщинами ухаживать, мы все русские проблемы решаем. Наконец мужчина пришел. Ко мне ведь пришел, Ваня, надеялся, дурачок мой еще не приехал?

– А чего надеяться, я знал, что его нет, – невесело усмехнулся Иван.

– А его нет, – сказала Люба, – это тебе показалось. Костя, вон, зашел познакомься, скучный человек, но ничего, молодой, им можно заняться – меня и на двоих хватит. А уж Митю трогать не будем – у него Кира есть...

Кира как раз показалась в дверях, глаза у нее стали совсем бессмысленными – тоже, видно, и ее подпоила, со злостью подумал Лев Ильич, и молчит, хоть бы рот открыла.

– А что мы все на кухне, – продолжала Люба, – пошли в комнату, здесь опять заведут нудягу. Посуду только берите.

В большой комнате, она у них называлась кабинетом, хотя все они тут всегда торчали, спали, принимали гостей, горел верхний свет и настольная лампа, рядом с ней на письменном столе бутылка коньяка и большая бутыль-корзина с красным болгарским вином; на тахте, стульях разбросаны женские тряпки.

– Вот и славно, люблю, когда баб мало, – Люба налила себе в стакан вина, Ивану опрокинула в чашку коньяк.

– Стоп, Любаня, мне, пожалуй, сначала с ихними проблемами разобраться, а то Митя, гляжу, совсем загрустил.

– Чего грустить, пулемет нужен – облегчить господам христианам перемещение из этого мира в иной. А то здесь слишком хорошо. Вполне богоугодное дело – им только лучше, они ж к тому и стремятся!

– Про Льва Ильича мы все знаем, не удивит. Ну а Костя – тоже туда? – Иван держал свою чашку в руке.

"Чего это он вдруг заинтересовался? – подумал Лев Ильич, на него не похоже? А, вот оно что, ему надо прояснить отношения Кости с Любой – что, мол, за человек, откуда?.."

– Перестань, Иван, – сказал он, – тебе это совсем не нужно.

– Ты за меня и это знаешь?

– Вы, Митя, дослушайте, – отмахнулся Лев Ильич, – не обязательно соглашаться, но может, задумаетесь, – он вспомнил вдруг свой аргумент, ему дорогой. ("Хотя зачем я к нему привязался, чего я достичь хочу, я его и не знаю, а он добра желает...") – Вот, вы вспомнили про загаженную деревню, хотя там у всех холодильники и телевизоры. Верно, все загажено, сам видел. Но тут есть проблема посерьезней. Я был сейчас в командировке, жил на квартире у одной одинокой женщины, пожилой. Поселок, почти деревушка. Комнатка маленькая – не повернешься, а вся заставлена этой техникой – только полотера нет, потому без паркета живут – доски. А то бы купила и полотер. У меня, говорит, все есть, чего хочу, все могу купить. А какого мальчишки выбили у нее стекло играли в футбол, пришел сын, уже взрослый, женатый. Нет, говорит, мать, пока бутылку не поставишь, не вставлю... Вот в чем проблема, думается мне, а не в том, что у нее нет свободы слова – ту женщину я имею в виду – она ей и вовсе не нужна.

– Да что вы мне свои рождественские сказки рассказываете! – взорвался вдруг Митя. ("Тоже, что ль, пьяный?" – удивленно посмотрел на него Лев Ильич.) – Стекло разбили, сын у матери бутылку требует – нашли проблему! Вы мне тогда мою проблему разъясните, раз истиной обладаете. У меня тоже мать – да не в деревне, здесь в Москве, в почтовом ящике. И отец здесь – на Новодевичьем, вот вам, кстати, ухоженное кладбище – влазит в вашу концепцию? Так вот, я у нее бутылку не требую, а она на меня стучит – понимаете, что это такое? Стучит! И не от того, что ее затаскали, ноги-руки выкручивают – ладно б, она сама к ним ходит, наводит, без меня по моим ящикам шарит – куда их любительству, профессионалка! Вы б это мне объяснили...

– Мотать тебе отсюда нужно – и побыстрей, – вставил Иван.– Пусть их сами решают свои проблемы. Ты из-за них в лагерь загремишь, а они и не заметят за своим моральным совершенствованием. Уехали б тоже – пусть бы все отсюда уехали, а уж мы как-нибудь...

– Как – уезжать? – испугался Лев Ильич. – Вы ж здесь своим делом занимаетесь – Россию спасаете-исправляете?

– Ничего, мы ее и оттуда спасем, даже лучше, – сказал Митя и не улыбнулся. – По крайней мере видеть не будем тех, кого надо спасать, а то, верно говорите, ненависть появляется... А жрите-ка вы сами свое дерьмо, если оно так вам нравится! А мне еще пожить охота, как люди живут – по-человечески, да я и заслужил – каждый день ждешь стука в дверь!..

– Хватит, – сказал Иван, – а то наши девочки, а их у нас мало! – совсем заскучали. Люба-то где?

Люба вошла в другом уже платье, вечернем, на открытой груди бусы.

– Итак, поскольку муж в командировке, отсутствует, – сказала она, глядя мимо Льва Ильича, – кидаемся в разгул. Опять же серьезный повод, чтобы мальчики нас не позабыли, мало ли куда их закинет. Программа такая: за мной ухаживает Митя, за Кирой – Ваня, а Костю мы будем держать на скамейке для запасных – поможет, кто заскучает. Давайте, Митя, для начала выпьем на "ты".

Кира неожиданно засмеялась, громко так, все замолчали.

Ну вот, подумал Лев Ильич, живая она все-таки, хоть смеяться может.

– Заметано, – сказал Иван, – вон какая у нас будет остренькая ситуация. И опять, как всегда, его глаза поразили Льва Ильича – затаенно-грустные даже сейчас, когда ему коньяк явно в голову ударил. Он подошел к Кире, обнял ее, но она все смеялась, не могла остановиться. – Ну знаете, Кира, смеяться и целоваться две вещи несовместные, закон физики, между прочим... – Вот так он всегда острил – по-фельдфебельски.

Митя с Любой пошли на кухню, Лев Ильич вдруг обозлился на Костю: "Ну чего он сидит, зачем пришел?" – забыл, что сам его и привел. Тот пристроился у стола на тахте, смотрел с интересом: "Кино ему показывают, конечно, не часто такое увидишь!.."

– Вернулись! – провозгласила Люба, втаскивая за руку Митю в комнату. Пока, Костя, нет в вас необходимости, у тебя как, Кира? Не оплошал мой дружок?

Иван оторвался от Киры, она лежала в кресле с закрытыми глазами.

– Постой-ка, – сказала Люба, – слушай, Ваня, что это на тебе за жлобский галстук? Я тебе получше выберу, у Левы моего командированного есть что-то там такое, – она распахнула шкаф, вытащила галстук, Иванов развязала, швырнула на стол. – Так получше, да и про мужа нет-нет, а вспомню, вот и нравственная проблема разрешена!

Иван только молча смотрел на нее, не шевельнулся, пока она проделывала перед ним все эти манипуляции.

Лев Ильич знал, что главное теперь ни во что не влезать, она специально дожидается его реплики.

– Очнись, Кира, – не унималась Люба, – молодое мясо, конечно, лучше старого, да жаль, быстро варится, нынешний мужик и загореться не успеет. Поэтому старое теперь в цене, хоть и жевать его искусство требуется профессионализм.

– Прожуем, – сказал Митя, – нам не к спеху.

– Браво! Будем считать, что образование щенка под мастера началось десятый класс закончил. Итак, приступим ко вступительным в университет, – она щелкнула кнопкой магнитофона. – Танго! – объявила громко и сразу подошла к Мите.

Он тем временем налил себе полный стакан вина из большой бутыли, выпил, вытер бороду и поцеловал Любу прямо в обнаженную грудь. Иван вытащил Киру из кресла, она глаз так и не открывала.

Теперь танцевали две пары: Иван целовал Киру, не отрывался, а Любины волосы смешались с бородой Мити. Костя налил себе вина.

– Может, достаточно? – сдался Лев Ильич.

– Батюшки! – охнула Люба, остановив Митю. – Надо ж, муж приехал, явился без предупреждения! Что в таком случае происходит?

– А пусть обратно едет, – буркнул Иван. – В другой раз за три дня чтоб сообщал.

– Не гуманно, – сказал Митя, – да и не по-русски, тут без физических мер воздействия не обойдешься.

– Ну что ж, – Люба высвободила руку, щелкнула выключателем – теперь только на столе горела лампа, – будем считать, что в университет вы кое-как поступили, прошли конкурс. Но ведь еще надо диплом защитить... Тут как раз танго кончилось, джаз взревел.

Она вышла на середину комнаты, одно движение – молния дзинькнула, платье распахнулось – на ней не было рубашки, темные трусики и темный низкий лифчик, она шевельнула плечами и кинула платье на тахту.

Кира не только глаза – и рот раскрыла.

– Огня! – закричал Митя, он хотел зажечь верхний свет, Люба перехватила его руку. – Как ты думаешь, Иван, может мне подождать сматываться, лучше со своей деятельностью завяжу? Лев Ильич прав – вот она абсолютная истина, – он говорил хрипло, задыхаясь.

Иван как бы споткнулся, будто сломалось в нем что-то, бросил Киру. Все теперь глядели на Любу, не отрываясь.

– Нда, – выговорил Митя, – есть женщины в русских селеньях, – он перехватил Любину руку повыше, другой рукой обнял ее за спину... Она развернулась и свободной рукой ударила его по лицу.

Лев Ильич встал и пошел на кухню.

В комнате начался шум, ревел магнитофон, потом музыка оборвалась, еще погалдели и вывалились в коридор.

Люба уже в пальто, наброшенном на плечи, под ним незастегнутое платье, заглянула в кухню.

– Я тебе этого, Лева, никогда не прощу, – сказала она. И дверь хлопнула...

– Они на аэродром поехали, в Шереметьево, – сказал входя Костя. – Наверно, будут Валерия провожать... Как вы с ней живете? Отойти нужно – так только хуже... А Иван этот кто такой?

Лев Ильич не ответил, пошел в комнату, принес бутыль с вином, налил себе и Косте по большому стакану, выпил, сразу еще налил, отхлебнул и снова стал пить с жадностью, пока в голове не зашумело. Он заставил себя допить до конца.

– Надо ж так, – Лев Ильич наконец поставил стакан на стол. – Я как открыл сегодня глаза – вас увидел. И целый день вы передо мной. Какой черт нас связал веревочкой?

– Поверили, стало быть?

– Как? – не понял Лев Ильич. – Во что поверил?

– То вы все про Бога выспрашивали – абстракция это для вас, разумеется, а уж когда про черта вспомнили – значит дело пошло всерьез.

– Это в какого – пакостного, тьфу! – с рогами, с копытами?

– Пустяки какие, – отмахнулся Костя, – это что, тут по-страшней бывает.

– А это представление – ну, только что было, – не то еще, значит?

– Опять пустяки – бабьи шалости, одна литература, к тому ж невысокого разбора. Сами и виноваты.

– Неуж похлеще видывали?

– Да вы про что?

– Все про того же, – который с рогами-копытами.

– Приходил, – тихо сказал Костя. – Только не такой, как вы думаете, – он глядел прямо в глаза Льву Ильичу, что-то такое страшное пролетело меж ними, бесформенная черная пустота открылась Льву Ильичу на мгновение, пахнуло холодом, сыростью. У него руки вспотели.

А ведь и правда, подумал Лев Ильич, что ж он не защитил ее, не прекратил безобразие, мерзость эту – он же муж, хозяин дома, отомстить, значит, хотел? Она ведь потому и гуляла, что была дома, что он был рядом, всегда знала, что он поймет, что бы не случилось, поймет, а тут... Нет, это не литература, не шалость...

– Понял, – усмехнулся Костя, – оно и есть начало премудрости – страх Господень.

У Льва Ильича дрожали руки, никак не мог зажечь спичку.

– Так вот они, господа русские интеллигенты и проявляются, – говорил Костя. – Сначала натворят, сделают мелкую пакость, а потом начинают страдать, а уж страдание неимоверное, будто произошло что-то, и правда, космическое. Иной раз, действительно, приходит в голову, Бог придумал Россию, чтоб человек однажды и навсегда такую гадость увидел – уж не позабудет! – до чего никакое животное не дойдет – и не от темперамента, не от чувств, эмоций, а от душевного извращения.

– Бедная Россия, – сказал Лев Ильич, он начал в себя приходить, ему теперь жарко стало, – евреи ее ненавидят, русские презирают, христиане считают дьявольским наваждением – страшным уроком человечеству...

– Что ж, в этом высшая справедливость. Не человеческая, конечно, когда считают, что за подвиг тут же тебе и награда положена, причем в точном соответствии с потерями, как в дурацких физических законах. Высшая, провиденциальная, которую человек, может, когда-то и научится понимать. А национальное – это все то же самое мирское, поверхностное, душевное, в лучшем случае – но никак не высшее. А потому от него нужно отрешиться, навсегда отказаться – выбросить, это всего лишь к земле тянет.

– Этого я никак не пойму, – печально сказал Лев Ильич, – да и как понять, что то слово... что не Бог со мной говорит, а Он иной раз ко мне так вот и обращается, я слышал... – он сам смутился такой откровенности. – Что ж и это меня к земле тянет?

– Он же с вами не по-русски говорит, – засмеялся Костя, – не по-еврейски.

– А как же? – удивился Лев Ильич. – Я сегодня слышал, ну может, не по-русски – по-церковно-славянски...

– Почему тогда вы услышали, а Митя или этот ваш Иван – они ничего не поняли? Как же так – не задумывались?

– Магнитофон ревел, – сказал Лев Ильич, – они и не расслышали. Мне он тоже все другие голоса заглушил. Бог, видно, не может перекричать такую технику. Или не хочет?.. – И он представил себе машину, такси, летящую сейчас по ночному шоссе, мокрый снег из-под колес, рев самолетов за окном ресторана, мокрые пьяные губы в Митиной бороде, широкую спину Ивана... "Отомстил, значит, подумал Лев Ильич, кому только отомстил?.." Не было у него сейчас сил что-то делать, кидаться следом и что потеряно навсегда, пытаться разыскать – сгорело в нем все давно. И опять холодом пахнуло, как из старого погреба, где одна сырость и мыши.

– ...Разные вещи, – услышал он Костю. – Одно дело география, а другое биография, вернее судьба. Или, скажем, так: земля и небо. Так вот, отечество это земля, а истина – небо. Что ж тут может быть общего?

– Хоть бы день этот когда-то кончился, – подумал вслух Лев Ильич, а про себя сказал: "Поздно мне, ой, поздно, нет уж сил разобраться во всем этом."

И тут звонок брякнул, он встал и его развернуло о косяк: "А я просто пьян!" – обрадовался Лев Ильич.

Надя бросилась к нему, спрятала мокрое лицо на груди, горько-горько так заплакала.

– Все, папочка, никогда больше, все-все теперь, я понимаю – все!..

– Давайте расходиться, Костя, – сказал Лев Ильич, – извините меня.

Он укрыл Надю одеялом и долго еще сидел возле нее, пока она не утихла, только всхлипывала. Потом поцеловал, потушил свет и плотно прикрыл дверь в ее комнату.

4

Ему снилось, что он в провинциальном зоопарке: такие несчастные, жалкие звери, все спят – их и не расшевелишь, и почему-то вместе – или это молодняк? Хотя какой молодняк: старые волки, грязные, с облезлой шерстью – или это собаки? мерзкие кошки, такие шныряют по помойкам, – а уж не тигрята ли, раз их посадили в клетку? А рядом лежал лев – груда желтой шерсти – грязной, потертой, траченой уже молью, грива закрывала голову – как старый, выброшенный диван с поломанным валиком. А может, это вовсе и не зоопарк, а правда, помойка, что видна из их окна? И никого – людей нет, пустой зоопарк. От этого и страшно было так Льву Ильичу... И тут он увидел толпу: возле одной клетки стояли плотно, молча, как на похоронах. Лев Ильич подошел, но за спинами не разглядеть, а их не раздвинуть, как каменные. Он все-таки начал протискиваться. Пропускали его неохотно – он был им чужим, и неловко, словно правда забрел на чужие похороны и любопытствует. Но молчали мрачно, и даже не презрение почувствовал Лев Ильич, а будто нет его, как на пустое место на него глядели – не видели, да и как им глядеть, не поймешь, что за люди – безликие, глаз нет, только черные, каменные спины. Он еще протиснулся – и различил клетку. "Пустая она, что ли?" – подумал Лев Ильич. Но тут увидел: в углу на задних лапах-ногах стояла обезьяна, держалась руками за прутья. Тоже неподвижно стояла, как и толпа, и молча глядела на всех. "А что она, говорить, что ль, должна?" – удивился сам себе Лев Ильич. Только обычно они двигаются, прыгают или ходят с такой странной неуклюжей ловкостью... И вдруг он понял, почему на нее так смотрят, выставились – она ж похожа... На кого только, никак он не мог вспомнить. Он стал еще настойчивей протискиваться, человек перед ним обернулся: красные губы в черной бороде раздвинулись, и он засмеялся – громко так, звонко, и вся толпа засмеялась, оборотившись на Льва Ильича, показывали пальцами то на него, то на обезьяну и хохотали. Звон стоял в ушах от их хохота, он хотел зажать уши, а руки не поднимаются, стиснули его. И обезьяна зашевелилась, руки к ушам подняла, закрыла их, повторяя жест, который Льву Ильичу не удалось сделать. И тут он узнал ее! "Лев Ильич! – услышал он знакомый голос, он все это время ждал его, надеялся, что услышит, и в зоопарк пошел, как чувствовал, что там встретятся. И обезьяна в клетке кинулась на голос – из угла к другой решетке. "Да это ж я! – вырвалось было у Льва Ильича, но он не смог крикнуть. – Нет, я здесь, это обязьяна, она просто похожа на меня, а я здесь, здесь!.." Но рта он раскрыть не мог, и так стыдно стало Льву Ильичу, что там в клетке он голый, что все смотрят на него, и она, значит, смотрит, видит... "Вы спите, что ль, Лев Ильич?.." – все громче и громче звенел в ушах голос.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю