Текст книги "Отверзи ми двери"
Автор книги: Феликс Светов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 46 страниц)
Долго они тогда ходили по городу. "Я тебе сейчас Москву покажу, – сказал Валерий, – мимо тысячу раз ходишь, а не видишь." И правда, далеко не ходили, у дома Пашкова лестница, круглая, баллюстрадка-верандочка, Льву Ильичу и в голову никогда не приходило подняться, а там славная скамеечка – каменная, и как поднимешься – будто от всего отделился. Кремль – угловая башня, Троицкие ворота, Каменный мост, – а то, что мимо бежит, суетливо грохочет – не видишь, забываешь. А может настроение такое было, – но очень уж хорошо там стало Льву Ильичу. "Я знал, что тебе понравится, – Валерий говорит, – а парню моему уже не до этой милоты – ненависть клокочет, зацепиться ему не за что. А я за что цепляюсь, за колготки только? Ты думаешь, так у нас тогда все тихо и кончилось? Куда там. Меня мой Борька раз с ней увидел, шикарно ехали, черные машины – большой выезд одним словом. Что ж ты думаешь – узнал, или с Борькой кто ее знакомый был, но только они ее нашли, у Борьки с ней был современный разговор, ихний, нам не понять. Он и меня прирежет – ты погляди, погляди на него, я и не думал, что такие евреи бывают, а сколько там у него еврейской крови – четвертушка!.."
Они потом свернули за угол. "Возле самого Пентагона, не доходя, – торопил Валерий, – фонтан знаешь? Да не знаешь ты, никто не знает, за решеткой, вот здесь где-то, перед библиотекой..." И верно, фонтан за чугунной решеткой, как на картине старого мастера, порос какой-то свежей жимолостью, вода тихо сочится, журчит. "Ты послушай, послушай!.. И еще одно место, если не сломали, прямо против самого Пентагона – Мастер там жил со своей Маргаритой..." Они прошли через стройку, через что-то перелезли, вдоль заборчика, толкнули калиточку – тихий такой зеленый дворик, дома двухэтажные покоем, скамейка под деревом... "Ее, что ль, сюда водил?" – спросил Лев Ильич. "Да я их всех сюда вожу – у меня маршрут один, и все остальное одно и то же. Мне товарищ показал, тот, правда, не для этого только собирал коллекцию. Такой был московский человек – не нам чета, он тут все печенками чувствовал, тоже, между прочим, уехал – попробуй объясни! Теперь на земле Обетованной, а уж такой здешний человек, я и представить города без него не могу, все кажется, вот-вот из-за угла вывернется – маленький, чернявый – цыганенок, да ты видел его у меня, Сережа... Уж как он всю эту Москву собирал, когда чего ломали, это для него было – как руку ему режут, хоть и пошучивал все, – как он там по чужим закоулкам шастает? Или получше нашел?.."
– Помню, – сказал Лев Ильич, – у меня память дурная, я даже все, что ты мне тогда говорил, помню – и про Сережу не забыл. Это навсегда. То есть, ты, вот, все равно останешься со мной.
Валерий поднял голову, в глазах стояли слезы.
– Простите меня, выпил видно лишнего...
– А по мне, ты тут единственный нормальный человек, то есть, ведешь себя естественно, – Лев Ильич глянул на Любу, очень уж она на него требовательно смотрела. – Мы вот с тобой и видимся последнее время редко, и разговариваем мало, но это не важно, мне всегда кажется, ты мне все когда-то сказал, а я, как мог, ответил, то есть, самое важное, что определяет нашу с тобой неразрывную связь. Это, знаешь, как в письмах – почему еще чужие письма нельзя читать, там ничего не поймешь, у каждого существует своя нота, на которой люди меж собой объясняются. Слова, сюжет некий, складывающийся из их отношений, это все одна внешность, а главное другое, как ты на меня когда-то посмотрел, может, пустяк, а я запомнил и другой раз на твой взгляд ответил – только ты и поймешь. Так вот, эта связь, разве она имеет отношение к географии, подумаешь, дела – одна граница, другая, третья, речки какие-то – Дунай там или еще что, море-окиян – лужа. Ты подумай про меня, а я тотчас услышу, а ты ж не можешь не подумать?..
– Чего там думать... – еще один подошел, водку налил в большой фужер, кусок колбасы намазал маслом, рука у него была тяжелая с перстнем на толстом пальце, где-то и его видел Лев Ильич, не мог вспомнить, здоровенный такой малый. В американских джинсах, лицо красное, потное – пьяный, а так, видать, красавец – чернокудрый, с бараньими глазами, Лев Ильич когда еще пробирался коридором, обратил на него внимание – какую-то он даму в длинных серьгах прижал в углу, вольно так, чуть ли не руками с ней объяснялся, – Нам не думать – ехать надо, пожили, говнеца похлебали, кому сладко, пусть дальше хлебают, да в Магадан сплавают за своими облаками, как в твоей песне, Валерий, в которой Галич перед отъездом расплакался. Там им кино покажут, и не коньяк с цыпленочком табака – кошек скоро начнут жрать, юшкой собственной закусывать. Туда и дорога.
Лев Ильич крепко держал за руку Валерия.
– Ты пойми меня, – заторопился он, ему свою мысль договорить было дорого. "Совсем, совсем ведь не увидимся больше!" – билось в нем, – эти расстояния чепуха, не потому, что аэропланы летают – сел и через три часа в Париже, как в Калугу съездить, – может и будет так, да не в нашей уже жизни, я про другую связь, ей и название простое, – он опять взглянул на Любу: "Какие у нее красивые глаза, – подумалось ему, – когда добрые и свои. Батюшки, спохватился он, да она совсем пьяная..." Но тут уж ему не до того стало. – Это любовь, Валерий, – сказал он, – ей и писем не нужно, слов, обязательных встреч – ты же вспомнишь про меня, как ты про это позабудешь!..
Лев Ильич вдруг смутился и замолчал. А ведь неправду я говорю, подумал он, не случайно все – и то, что видеться мы почти совсем перестали, и что я только что плакал в церкви, а он всю эту ораву собрал. Но что-то все-таки есть, вот и он заплакал, как вспомнил Галича, и про свою скамейку – пусть там с бабами начинались у них сюжеты, что я ему за судья? Или есть все-таки разница между им, сразу же для дела приспособившим те московские закоулки, и тем его Сережей, собиравшим их неизвестно для чего? Может у меня с Сережей любовь, хоть я его и не знаю, а не с моим многолетним приятелем?
– Значит, мало того, что бежите, шкуру спасаете, еще наплевать хотите на все, что здесь оставляете: и на могилы родителей, – небось здесь закопали, и на землю, что вас вскормила, читать-писать выучила, и на книжки – вас же пытались людьми сделать, а то бы до сих пор все по деревьям лазили, на хвостах раскачивались, а уж на всех оставшихся, которым, как изволили выразиться, в Магадан плыть, – про них что уж и говорить, – так, что ли?
Это Костя сказал, Лев Ильич сразу узнал его голос, запомнил с поезда, такая в нем звенела внутренняя энергия, раскручивалась. Он по-прежнему сидел рядом с Любой, бледный, руки на столе сжаты в кулаки.
Тот с кольцом длинно так на него посмотрел, поболтал водкой в фужере, выплеснул в рот, кусок колбасы с маслом туда же кинул, прожевал и старательно вытер рот рукой.
– Вон кто оказывается у тебя сидит, Валерий, это тебе напоследок полезно поглядеть-запомнить, а то, вон, твой дружок что-то все тебе лопочет про память, которая поверх границ оказывается летает. Не забудь. А пока даю справочку. Первое. По деревьям это вы лазили, когда мы уже Библию записали и Храм построили. Это раз. Про ваши книжки я еще в детстве позабыл – дешевое слюнтяйство, лживое. Могилу моего отца мы еще вас заставим разыскать – носом будете пахать землю – отсюда до Тихого океана, пока не найдете. А мать я сам сжег, не в землю ж эту поганую опускать, и пепел ее перед отъездом выковыряю вам не оставлю. А на вас, тут оставшихся, кто все это глотает, трусливо, рабски оправдывают свою жизнь – ничтожную или драгоценную, это уж как угодно! – на вас я и плевать не стану, слюну пожалею. Ишь ты, про отцовские могилы вспомнил! Надо ж – страна, единственная, между прочим, где на кладбищах устраивают стадионы, где каждого десятого дали зарезать среди бела дня, а они – все в барабаны от восторга стучали, а по ночам от страха тряслись, радовались, что не к нему, а к соседу протопали!...
Вот оно, думал Лев Ильич, что ему ответишь, ведь не услышит, не поймет, да и нужно ли говорить? Тогда, значит, две правды существует, или сколько людей столько и правды?..
– Но как же все-таки так, – сказал он, ему вдруг жалко стало этого парня, будто он горбатый калека, – как же так, вы и верно, прожили здесь всю жизнь, откуда такая злоба? Ну, понимаю, понимаю, – заспешил он, – отец, еще что-то, не забудешь, но неужто ничего хорошего у вас не было, что памятью увезете, что оставите, о чем там, когда не достанешь – далеко, заплачете?
– Как же оставлю, – усмехнулся тот. – Эх! Сколько мы тут семечек набросали – поглядите какие девочки набежали вашего друга проводить – небось запомните! А еще какие всходы будут от той сладкой памяти, пока всю эту рабскую трусливую кровь не перебьет... – он налил себе еще водки.
– Ну да, – сказал Лев Ильич, – когда так – разъезжаться нужно, тут не дотолкуешься.
– Вот мы и объяснились – вам направо, а нам – налево, так что ли, Валерий? Давай-ка выпьем лучше, чтоб летелось, да с глаз долой – из сердца вон. Запомнилась премудрость – здешняя, посконная.
– С глаз долой – это хорошо, – сказал Костя, спокойный, холодный стал у него голос, – нагляделись на всю эту животную мерзость, а вот из души не следовало бы выпускать, это большая наука понять, как человек сначала слез с дерева, а потом носом в навоз уперся, захрюкал от удовольствия, что джинсы натянул, думает, от этого человеком стал. Нет, не стал! Потерял облик человеческий. Обезьяна по мне лучше, она по деревьям прыгает, едва ли сук, на котором ночью сидит, станет ломать, да и ту, кто ее вскормил, за грудь не укусит. Чего вы от него хотите, – повернулся он ко Льву Ильичу, краска на щеках появилась, – когда тут не чувства – одни эмоции, да и то простейшие, две-три элементарных, вон и ученая собака с родословной в три листа ногу поднимает, не стесняется... Здесь другое – как это могло случиться? – да не про то, что уезжают – скатертью дорога, баба с возу – кобыле легче, и так ведь говорят, коли посконное вспоминать... Откуда, как вы сказали, эта злоба, отсутствие всякого желания понять, не только к себе – к другому хоть когда-то прислушаться? Ишь, про свои страдания вспомнил, – что ж меряться будем, у кого больше?
– А что ж, и померяемся, – тот с кольцом еще раз глянул на Валерия, – он головы не поднимал, махнул рукой и еще один фужер с водкой опрокинул в рот. С чего начнем: с погрома в Кишиневе или с сорок девятого, после великой победы славного года?
– Да нет уж, – сказал Костя, – не будем меряться – кровью захлебнетесь, еще не улетите, здесь останетесь воздух наш отравлять, сказано, скатертью дорога. Да и не на базаре мы, это только в больную голову могла залететь такая мысль – кровь на литры или на килограммы мерять, не про Троцкого же со Свердловым, не про Ягоду и не про Райхмана вспоминать...
"Но все-таки вспомнил", – с огорчением отметил Лев Ильич и тут же устыдился – самому та самая мысль пришла в голову. Тоже, стало быть, и у меня на литры пошел счет – вон до чего докатился!
– Я все другое хочу понять – как, каким образом?.. – Костя себе тоже налил водки. – А простой ответ, между тем, – он все ко Льву Ильичу обращался. – Мы с вами днем, помните, еще в поезде говорили о том, что Бога нет, что Христа здесь предали – вот оно и отыгрывается, человек теряет свой образ и подобие, а много ли прошло – два поколения! И уже опять на деревьях виснут, хвостом помахивают, в собственной навозной куче копаются...
– Ну затянул, чего вспомнил – про царя-гороха, давай уж про Ярилу, кто там еще? Даждь-бог с Перуном – давайте, давайте! – катайтесь на святках с горки ледяной, блинами закусывайте – христиане православные! Да евреям, которые у вас тут полезными останутся, пускайте на Пасху перья из подушек, особенно выкрестам – тут самая сладость проявить свои гражданские чувства, патриотизм, смелость – мы великий народ! Вот для этого пусть и остаются.
– Перестань, Саша, – Валерий встал и пошел к дверям, там уходили, прощаясь с ним.
И тут Лев Ильич увидел мальчика: он значит все время тут и стоял, слышал! Тоненький, в джинсах, вытертых до белых пятен, большие, серые глаза горели он на Сашу глядел с восхищением. Красивый какой, подумал Лев Ильич, на Валерия похож, нет, получше будет, и вдруг так больно ему стало, защемило сердце, он даже рукой схватился: как насквозь его проткнули. Нет, это не поминки, подумалось ему, не похороны – хуже. Там все естественно, все равно жизнь какая-то. Закопали – он же здесь остался, и не метафора это, не поэзия могила есть! – здесь он. И вранье все это про русские кладбища, видел он, сколько людей туда приходит на праздники, в родительские дни, как с могилками возятся: кто песок, камушки, оградку доморощенную – все, у кого что есть тащат, как выпивают там на травке, на самодельных скамеечках, закусывают, а об чем они говорят со своими покойниками, про что молчат, о чем молятся – то уж никому не известно. А другие факты, противоположные – забвение, равнодушие, цинизм – что ж, что факты, пусть гора фактов, разве они говорят о чем, больше о том, кто их собирает, выискивает, а к душе народа какое это имеет отношение? И стадионы – перекопанные кладбища, что это тоже к русским людям претензии? Да все тогда сюда вали – во всем виноваты... Но ведь он здесь остается покойник навеки остается!
Вокруг каждого из нас существует магнитное поле, думал Лев Ильич, связи настоящие, истинные и случайные, слова сказанные и не вымолвленные, отношения всякие – и не реализовавшиеся, добрые поступки, побуждения – да мало ли что хорошего исходит от него за целую человеческую жизнь! Человек умер, похоронили его – все это остается, так или иначе, но проявляется, длится, пусть память короткая, забудут про него, но кто-то ведь не забудет, цветочки принесет, – а это ведь, ой, как много, когда он один приходит, никто про то не знает, он тогда с вечностью разговаривает! А тут все это завтра исчезнет, в квартире дырка будет, пустота, окна станут слепыми, а он, Лев Ильич, каждый раз, как к дому вечером подходил, глядел на эти окна, его-то окна выходят во двор, глядел и не думал, зачем, просто отмечал – дома Валерий, знал, жена в его комнате никогда без него не сидит, раз горит лампа – знал и настольную, и большую, ничего этого теперь не будет, не останется! А сколько этих дырок по Москве, это мы еще пока считать не начали, да тут не статистика – не на литры же! пройдет лет пять, ой, как мы почувствуем эту демократическую арифметику! "А что ж ты, в таком случае про свою память, для которой не существует границ и горных цепей? – спросил он себя. – Поминки! в них хоть и безобразие, а тоже резон есть – разрядка вполне естественная... Так я повинился уже перед собой, это Люба на меня смотрела, не мог же я видеть, как он заплакал..." Да и другое это, его, с ним останется: то живое, хоть и смерть, а здесь мертвое – пусть живы все. Нет, все равно неправда, что баба с возу, вот этот мальчик, горящий как свеча, как он здесь, у нас нужен с его чистотой, пусть и с ненавистью она ж на попранной справедливости замешана, нашей виной вскормлена, а как нам уже завтра будет нехватать его чистоты и горения – вот про что думать, плакать над чем!..
– Дядя Саш, – сказал мальчик, – налей-ка и мне тоже, я с тобой хочу выпить, отец совсем стал никуда. Ничего, мы его там быстро приведем в норму... Чтоб у тебя вся эта... богоносная бодяга скорей кончилась, чтоб скорей мы тебя там увидели – вместе начнем с первого колышка!
– Брось ты, – сказал Саша, он из разных бутылок сливал в стакан, – какой тебе колышек, там такие, Боренька, эйфелевы башни стоят, будем только поплевывать в Средиземное море с утра и до вечера.
"Помоги ему Бог, мальчику несчастному", – подумал Лев Ильич, что-то не отпускало сердце, раньше так долго никогда и не болело.
– Ну а вы, Любушка, – Саша явно был пьян, хотя, видно, и много мог в себя перелить, но хватил все-таки лишка, – неужто с вашей красотой и ученостью останетесь в этом, прости меня Господи, уж ежели есть он, богомерзком городе? Супруг ваш, вижу, из тех, кого не научишь, кому одна радость, когда их по голове бьют, только просят, чтоб побольше, им в этом видится высшая цель, но вам-то это зачем? Глазки повыплачете, выцветет красота, а тут ваши последние бабьи годочки, простите уж за прямоту! Эх, мы и загуляли бы, названья одни чего стоят – Ницца, Монте-Карло, Лиссабон, Бермудские острова! Мы там торганем вашей красотой – небу станет жарко! – русская женщина с еврейской закваской... Так ведь, угадал, не ошибся? Самый, простите, цимес, уж мне поверьте, попробовал... Да замордуют они вас тут, своим слюнтяйством занудят, вы свой масштаб только теряете. Эх, не то, не того вам нужно! Я ж говорю вам, знаю, повидал кой-что, глаз имею... Когда бабу давно не целуют, не обнимают – видно, ой, видно это, Любушка! А ведь последние остались поцелуи, пройдет, не вернется!..
Костя поднялся, на Льва Ильича дико посмотрел.
– Что ж, взаправду берете?.. – Люба на вид была спокойная, ничто в ней не дрогнуло, только глаза выдавали, да и не каждому – кто знал их. Лев Ильич знал эти глаза у нее и все, что сейчас последует. ("Пьян он все-таки, этот Саша, не равное сражение, хотя почему ж неравное – и она набралась. Правда, он не знает, что коль она пьяная – плохо его дело", – ровно так думал Лев Ильич, сам себе удивляясь.) – Значит, не шутите, берете? Только запомните, Саша, я женщина дорогая, мне не слова нужны, я этих слов за свою жизнь, ух, сколько наслушалась! И Ницца мне не нужна, Лиссабон с этими дурацкими островами. Там у них в Европе есть закоулочки – знаю, прослышала кой-что. Вот там, где за поганую русскую водку, за селедочку вонючую-ржавую сотни долларов швыряют вот где шик! – там и погулять и поплакать можно... Иль испугались?
– Да вы что, серьезно, Люба? – Саша прямо на глазах начал трезветь. – Да если б я хоть на минуту мог поверить, если бы вы согласились, – я один еду и вот-вот, я знаю, у меня сведения точные, верные, – вот-вот получу, я бы мгновенно вас вписал к себе... Да вы что? Правда? Если б с вами...
– Стоп, – сказала Люба, так же она сидела, ни разу не повернулась, на Льва Ильича не смотрела, – а вы как там мной собираетесь торговать, советоваться хоть станете, или кто даст больше, а вам все равно? Хотя нет, прошу прощения, много ли мне осталось, не успеете, состояния не сделать, самому б хватило последние у меня остались... неизрасходованные поцелуи – так, что ли?
– Вы меня простите, Люба, – новые нотки появились у Саши в голосе. – Я это так, для остроты, для пустого трепа, чтоб разговор перебить, я понимаю кое в чем толк, мне и в голову не могло прийти. Да я вас давно знаю, заметил, слышал еще больше, у меня, правильно только поймите, идея была б, а то это все больше от того, что и моя жизнь впустую – силы девать некуда, не залатывать же эти вонючие прорехи, нашей кровью перемазанные? Лучше уж там, хоть чистого воздуха поглотаю, а с вами – можно б, и правда, все начать с начала... Да я – куда хотите!
– Ну а вдруг передумаю, позову вас в Абакан?.. Ну, ну, что вы, – она даже покраснела, подняла руку к глазам, заслонилась, – пошутила, зачем мне требовать от вас такого подвига, тем более знаю, предупреждена, что последнее осталось, это раньше надо было нам так-то вот встретиться, тогда б могла диктовать и географические условия. А так, что ж – значит выбор между Ниццей и Лиссабоном?
Саша все больше трезвел и на глазах менялся, такая спокойная наглая уверенность была в нем все время, а тут появились мелкие суетливые движения.
– Вы знаете, Люба, – сказал он уже негромко, – я вас верно давно знаю, вы помните, может быть, один вечер в ресторане на Речном вокзале, там еще цыгане были?..
– Ну вот, – засмеялась Люба, – я еще с вами уехать не успела, а вы при моем муже такие подробности, может, я всю жизнь про то молчу. Совсем вы иностранец какой-то – Речной вокзал у нас известное место для адюльтеров...
Сашу даже жалко стало, до того он смутился.
– Нет... я в том смысле, что с тех самых пор никак вас не могу забыть. А знаете, поверьте, это редко со мной... – он на Льва Ильича оглянулся, покраснел и совсем сбился.
– Ну, что ты! – смеялась Люба. – Зачем такие откровенности! Такой воин, такой гуляка, такой русофоб, а перед русской женщиной, с которой только спать да на дверь указывать, правда, кровь еврейская чуть подмешана, но такого уж зачем теряться! А как же ваша идея, миссия, об еврейском засеменении человечества, или от меня станете гулять, как в Европу залетим – а вдруг не соглашусь? Претензии предъявлю, там строго, а может там и такой работы не требуется, до вас ее всю провернули, закончили? Или так крепко надеетесь, что меня совсем ненадолго хватит, сразу скисну – сдадите в богадельню?
– Я извинился перед вами, – Саша начал злиться, – объяснил, что те слова ничего не значат.
– Объяснил, извинился! Разве женщина когда такое забудет? Эх, простота! с какими ты только бабами дело имел до сих пор, что из твоего подвига-миссии получится? Чепухня одна! Разве это всходы будут – сорняки, их полоть не нужно, сами повянут. Или и из такого, как ты, человека можно сделать – последнее на тебя и потратить? Родину заради такого дела можно продать – не жалко, да и самой меж делом спастись! Крысы, которые бегут, живы остаются, или прямо с корабля да в море, там и топнут? Но то поэтический образ, а если по-сухому бежать и прямо в Ниццу, в Лиссабон, там ведь, и правда, повеселей – ни тебе Абакана, ни парторга – цветочки в общественных парках – или там парки одни только частные? Над ними бабочки порхают – махаоны? А правда, Лев Ильич, – она впервые к нему повернулась, – не совершить ли мне такой подвиг, даже если я одного человека человеком сделаю – и то подвиг?
– Тетя Люба, вы это всерьез? – Боря теперь на нее глядел с тем же восторгом.
– Понимаешь, Боренька, тебе соврать не могу, – и захотелось бы, не смогла. Нет, не поеду. Никуда я отсюда никогда не поеду. Да и поздно мне, правду твой герой сказал, давно уж меня никто не целовал. Да и время бы не ушло – не поехала. Я думаю, и тебе ехать незачем – дел-то, дерьма, в университет не взяли, кому-то там морду набили, жидом обозвали! Пусть бы кровь пустили, родительские стекла вдребезги – твое это все, Боренька, твое. И ты – наш, жиденок ты или русский – наш ты, здешний. Чистота твоя – здешняя, и ненависть эта – здешняя, знаю я тебя, видела, слышала, как ты с моей Надькой разговариваешь... Да, что там говорить – все решено, завязано, сожгли кораблики... А меня вы простите, Саша, я вас обидеть не хотела, хоть так, как вы, меня еще никто не обижал.
Саша взял со стола бутылку воды, стал наливать, она у него выскользнула, покатился фужер, упал на пол – брызнул стеклом. Лев Ильич поймал бутылку, налил стакан воды, подал ему. Саша выпил, зубы стукнули о стекло, и повернулся к Льву Ильичу.
– Ну, я вам этого никогда не забуду, – сказал он. Лев Ильич даже вздрогнул, такой злобы он и не видел ни у кого. – Спасибо за науку, – он опять говорил громко, видно, смог взять себя в руки.
Лев Ильич все еще поеживался. Саша пошел из комнаты, в дверях столкнулся с Валерием.
– Уходишь, что ли? – они были уже в коридоре.
– Что дома? – спросил Лев Ильич.
Люба наливала себе вина, подвинула тарелку, накладывала салату из миски.
– Вон как, тебя, оказывается, дом интересует? Скажите, Костя, вы, как я поняла, только сегодня познакомились с моим благоверным, к тому ж человек посторонний, похож он на моего мужа? Только искренне, без вранья – у нас сегодня откровенный такой вечерок.
Костя стоял у окна, Лев Ильич и не заметил, как он отошел за разговором.
– Только таким он и мог быть. Я очень ценю вашего мужа.
– Конечно! Что он вам такого наговорил?.. Догадываюсь примерно. Есть, есть в нем кое-что, чего нельзя не оценить, особенно если по контрасту с нынешним героем, здешним... Ох, и надоели они мне все, как надоели, Костенька, кабы вы могли знать! Началось бы что-нибудь такое, чем нас наши умники пугают, забрали бы, увезли, – пусть эти все туда, а мы чтоб в другую сторону, на казенный счет, разумеется.
– Тетя Люба, вы серьезно считаете, что я совершаю предательство, или вы это так, чтоб Сашу отвадить?.. Он не такой, вы не думайте, он хороший, он сильный человек, его мучают, не пускают... – Боря весь дрожал, ждал ответа.
– Бог с тобой, мальчик, уезжай! Я, может, и не понимаю, я на себя меряю. Тебе и там будет тяжело, тебе везде будет трудно, так что если ты райской жизни боишься – не будет ее у тебя. А ты молодой, поплачешь и позабудешь, только место ищи, чтоб верно, с колышка начинать, а не гулять там под пальмами и небоскребами – это все равно. Есть, конечно, и своя правда в этом жутком отъезде, и люди там нужны – вот, чтоб и ты был нужен, а не просто как шлак отработанный, пусть и благополучный, удачливый. Я за тебя выпью, жаль, ты с моей Надькой больше не увидишься...
– Папочка! – в дверях стояла девочка, тоненькая, почти девушка, в широких бархатных брюках, темные длинные волосы косо падали на бледное лицо, светлые глаза в слезах. – Приехал, успел, а я боялась не попрощаешься... – Она вбежала в комнату, Лев Ильич шагнул навстречу, поцеловал ее в голову, в мокрые глаза. – Вот видишь, – лопотала она, – Борька уезжает, ему никак нельзя оставаться, он мне все объяснил, – ну никак нельзя. А может что изменится, правда? Может, будем туда-сюда ездить? Я на практику поеду, или, знаешь, вдруг случится, она зашептала Льву Ильичу в самое ухо, – гастроли, а? И Борька приедет туда там это просто – из Франции в Италию, из Италии в Швецию – ведь может так быть?..
– Славно как, свои остались, – Валерий вошел следом за Надей. Варя, иди сюда, посидим хоть тихонько... Здесь что, баталия была, пока я всех выпроваживал? Саша совсем огрузнел,
перебрал...
– Баталия, – сказал Костя, – уехали бы вы все скорей, а то мы только вами и занимаемся.
– Завтра и уедем, успокойся, – Варя сразу подошла к Боре, обняла за плечи, посадила. – Завтра чуть свет нас и не будет.
Тихая она какая, – подумал Лев Ильич, вот слово точное про нее – тихая. И всегда была такая, что тут только Валерий не устраивал.
Она что-то прибрала на столе, осколки с пола, подрагивал светлый пучок на голове.
– Ты знаешь, Надя, – Боря глядел на нее, как она вошла, не отрываясь, – я сегодня шел по Москве последний раз. Мы с отцом сходили в посольство, поставили визы, все уж сделано, еще книжки последние отправили, он куда-то пошел, а я один пройдусь, думаю, по бульварам. И так странно было, будто меня уже здесь нет, а я все вижу – в кино, что ль, смотрю, или откуда-то, не знаю. И даже не грустно, а просто странно – сон такой.
– Борь, но это не может быть, мы ведь с тобой увидимся? – Надя оторвалась от Льва Ильича, присела на корточки возле Бори, волосы закрыли ей лицо.
– Ладно, – сказал Валерий, – вы увидитесь, а вот мы – никогда. Давайте выпьем последний раз да идите, нам еще чемоданы укладывать, а уж первый час...
Они стояли на площадке, все уже перецеловались.
– На аэродром не нужно, – говорил Валерий, – там будет народ, да и не к чему, совсем сердце разорвется.
– Пусть, – обнял его Лев Ильич, – все правильно. Наверно.
Варя подошла к нему, уткнулась в плечо и заплакала, первый раз он видел ее слезы.
– Никогда, – сказала она, – никогда, Лева, я тебя больше не увижу.
Боря все держал Надю за руку.
Они стали подниматься по лестнице, прошли марш, Надя вдруг повернулась и бросилась обратно.
– Пусть ее, – сказала Люба, – пускай еще у них побудет.
Они поднялись еще на этаж. Люба открыла дверь. Костя вошел с ними.
– Тише, – сказала Люба, едва они оказались в коридоре, – вы лучше проходите на кухню, я сейчас посмотрю, может, спят...
– А кто там? – спросил Лев Ильич, ему не понравилось, что кто-то тут оказался без него.
– Один парень с женой, у него неприятности... Одним словом, надо было уехать из дома, чтоб глаза не мозолить... Ну, я тебе потом расскажу.
Они зашли на кухню, сели за маленький стол у окна. Лев Ильич огляделся. Странное у него было чувство – будто он все еще не приехал, хотя вот он и дом, и все здесь его руками двигалось-прибивалось: медные ручки на дверях из квартир его теток – свинчивал, когда ломали их дом, картины на стенах – с каждой что-то связано, тарелочки – пятна, трещины прикрывались ими... Вон чайник появился новый, отметил он, и такой запах знакомый, домашний – а все уже без меня. Что-то с ним случилось, произошло, а что – никак не мог понять... Вот и эти уехали, вспомнилось ему, как только взглянул на картину и с ней была связана история, еще одна потеря – нет, не мог он больше про это, Боря стоял перед глазами: "О чем они там с Надей?" – подумалось ему.
Он встал, поставил чайник, зажег газ. Говорить не хотелось, а знал, не избежать разговора, тяжко будет, потому и не шел, оттягивал, и Костю привел не обойдется ли? Может хорошо, что здесь чужие, отложится объяснение, но чувствовал, знал – добром это сегодня не кончится.
Они уже входили в дверь: молодая женщина, длинноногая, с накрашенными, чуть испуганными глазами, он – в бороде, легко улыбался.
– Мы тут у вас расположились, извините нас, Люба не знала, что вы сегодня приедете...
– Да что вы, – заспешил Лев Ильич, ему уже стыдно стало своих мыслей: людям деваться некуда, что-то у них стряслось, а он опять о себе, первое чувство, комнату его, вишь, заняли, – устроимся, да я опять, может, уеду, сказал и совсем смутился своему вранью.
Люба поняла – ох, знала она его, лучше его самого знала, поэтому, может, и тяжко так было с ней. "Ничего она не знает!" – обозлился он вдруг, с трудом сдерживая вспыхнувшее в нем раздражение.
Люба переоделась, тонкий черный свитер – он ей к лицу всегда был, серьги позванивали.
– Сейчас чайку попьем, – сказал Лев Ильич, чтоб себя не выдать, – тяжкий у нас выдался вечерок.
– Да я понимаю, – живо откликнулся Митя – они познакомились уже с ним и с Кирой, – у нас с друзьями те же бесконечные истории. А что вы думаете, про каждого понятно, вынуждают людей. Я вот сам всегда считал это невозможным, а теперь – и выхода другого нет.
– Выход есть всегда, – сказала Люба, – сейчас мы его обнаружим, – она открыла холодильник и вытащила запотевшую бутылку. – Нашла, чем не выход в такой ситуации?
Посмеялись.
– А не поздно, – спросил Лев Ильич, – вы, наверно, спать собирались? – не хотелось ему начинать новое застолье, разговаривать с новыми чужими людьми. Да и Любы он побаивался.
– Что вы, это вам, может, устали с дороги.
– У меня просто день такой длинный – никак не кончится. Да и не заснешь...
Они уже все разместились за столом, Люба нарезала колбасу, вытащила сырую, холодную картошку.