Текст книги "Отверзи ми двери"
Автор книги: Феликс Светов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 42 (всего у книги 46 страниц)
– Вранье это все, – с усилием выдавил Лев Ильич, – не доказано. Фальшивка.
– Да ладно тебе, не доказано! Сам же веришь, поверил, чего ломаться – за католика обиделся?.. Да вот тебе другая история про то самое, исторический факт, могу на источники сослаться – про Атиллу помнишь?
– Какого еще Атиллу?
– Ну что ты в самом деле, а еще интеллигент! Гунны, еще до Батыя, Чингизхана, до Киева, когда пресвятой Руси еще в пеленках не было?.. Ну вспомнил? Когда Азия, Европа трепетали, когда Верона, Мантуя, Милан, Парма уже лежали в руинах? Когда папа сам вышел к нему из Рима христорадничать, и тот плюнул, забрал невероятный выкуп и вышел из Италии?.. А помнишь, какой он был – предводитель тысячных толп этих жутких азиатов – маленький, почти карлик, с огромной головой, с калмыцкими глазами, в которые никто не мог смотреть, такие они были ужасные, судьбу целых племен мгновенно решал этот взгляд... "Где коснутся копыта коня моего – там больше не вырастет трава!" И не вырастала. А как он жил – этот человек с несметным, никому не снившимся богатством – "бич Божий", как сам он себя называл, человек с беспредельной властью над своими полчищами? Спал на войлоке, пил воду из деревянного лотка, ни на седле, ни на лошади, ни на одежде, ни на рукоятке меча не было у него никаких украшений, никогда не знал женщин – аскет, воин, действительно бич Божий! А как сей бич кончил? Ты что, правда, позабыл?.. Не выдержало ретивое, сочетался браком с дочерью бактрианского царя – красавицей, правда, не то что мсье К. Пиршество было великое, упился вином, а потом ушел с молодой женой в шатер, так кинулся в сладострастие, коего не знал – за один раз всю свою железную жизнь выпил, как летописец свидетельствует. Кровь пошла из ушей, из носа, изо рта... Что, впечатляет? А ты говоришь, заповедь...
– Что надо? – спросил Лев Ильич. Он уже еле сидел, ни на что не было у него сил.
– Значит так. Я твою просьбу исполню, доставлю тебе сюда твою красавицу, ты не Атилла, не кардинал, за твою жизнь можно не беспокоиться. А ты... только постой, чтоб потом без недоразумений. Ты не один будешь забавляться, играть в свои кошки-мышки – помнишь, как у Крона с балериной повернулось? А там всего лишь о карьере шла речь. Здесь посерьезней. Одним словом, как говорил некто Лебядкин, помнишь: "свобода социальной жены"?.. Мы тебя так должны повязать, чтоб не пикнул, не выкрутился. Значит, мы вместе с тобой...
– Пошел вон! – закричал Лев Ильич, схватил со стола бутылку, замахнулся...
– Что с вами? – услышал он Костю.
Тот внимательно в него всматривался. "Сколько это со мной продолжалось, Господи?" – со стыдом и отчаянием подумал Лев Ильич.
– Опять плохо себя чувствуете или развезло? – спрашивал Костя. – Вы действительно ночь на вокзале?.. Ложитесь. Да и поздно, мне тоже надо выспаться, а то по ночам работаю... Куда вам про заповеди рассуждать, тем более пpо седьмую. Надо себя привести в порядок...
Он сбросил плед с матраса, положил подушку, вытащил что-то, как в прошлый раз, и швырнул к стене.
Они уже лежали в темноте, Костя на полу, посверкивал сигаретой.
– А что у вас, Лев Ильич, с Верой, простите мою нескромность, поссорились? Вроде бы, роман намечался – или разбились о быт?
– Все я потерял, Костя, – ответил Лев Ильич, – и Веры у меня нет, и Любовь меня оставила, а уж Надежды я несомненно не стою.
10
Он проснулся от того, что скрипнула дверь. В комнате стояла душная, жаркая тишина, только за окном ровно, как электрический движок, постукивала какая-то машина. В свете, падавшем из окна, забивавшем едва теплившуюся лампадку, резким пятном белела дверь. И вот она теперь медленно внутрь подавалась, открывая черноту коридора.
Он следил за ней, пытаясь осознать себя. Вчера он заснул сразу, как провалился – сказалась ночь на вокзале и этот безумный день, так страшно закончившийся диким, под водку, разговором с Костей. Он еще успел подумать, засыпая, о том, что так и не знает этого Костю, что ему уже трудно отделить то, что тот говорил, от собственного бреда и явного безумия, что в конце концов ему – Льву Ильичу – Костя ничего плохого не сделал: выручил раз, не прогнал – два, хотя в этот вечер он Косте явно в чем-то помешал. А что до того, что он говорит о себе, что, так сказать, либерализм этого доморощенного богословия вызывает раздражение и протест, что противоречия и путаница в очевидном, порой явная суета, тщеславие, прямое богохульство заходят так далеко, что уж нет места не только Церкви, но и православию – будто оно может быть без Церкви! Что тут можно сказать, да и много ли он-то, Лев Ильич, в этом знает, тверд ли в своей вере, а потому не бестактность ли впутываться в разговоры и требовать ответа на то, чего сам не способен понять?..
Он даже обрадовался спокойствию и трезвости того, как он себе об этом сказал, но так и не успел додумать – кто все-таки Костя такой, почему отец Кирилл говорит о нем с горечью, почему так тяжелы для него эти их долгие разговоры, заканчивающиеся для него так чудовищно-безумно? Уж наверно, Костя, тот, что сейчас посапывая, лежит у стенки на полу, тут не при чем, а всему виной его собственные разошедшиеся нервы, собственная путаница, и все обрушившееся на него в эти недели... Но додумать тогда не успел – уснул.
Темный провал в коридор все увеличивался, а потом, вместе с остановившейся дверью, его заполнила белая, призрачная, все более рельефно определявшаяся фигура.
Лев Ильич следил за ней всего лишь с интересом – он не мог понять, что перед ним происходит, щурил, хотел даже протереть глаза, но вдруг почувствовал, как волосы зашевелились у него на голове от ужаса: из темноты коридора в комнату медленно вплывала женщина. Она была в белом до пят платье или ночной рубашке, с обнаженной грудью, едва прикрытой кружевами и черными, до пояса рассыпавшимися волосами. На круглом бледном лице, показавшемся Льву Ильичу знакомым, хотя он знал, что никогда не видел его, блестели темные, сейчас казавшиеся совершенно черными глаза. Глупейшая улыбка раздвинула ее черные в этом свете губы, блеснули зубы, она наверняка не видела его, да и не могла видеть, потому что неверный свет из окна освещал только дверь, а он лежал головой к окну. Она улыбалась самой себе, и так, не закрывая черного рта, вытянув руки со светящимися пальцами и черными ногтями, пританцовывая, двинулась прямо к нему.
Лев Ильич не успел закричать, леденящий душу ужас охватил его, он смотрел, не отрываясь в ее лицо, а она, все так же безумно себе улыбаясь, подошла к нему вплотную, наклонилась, полные груди выскользнули, вывалились из рубашки, она подняла одеяло и, забираясь под него, хрипловато, задыхаясь прошептала:
– Котик, неужели уснул, заждался? Иди ко мне, миленький...
Господи, – успел подумать Лев Ильич, – никакая это не комната, это поезд, тот самый поезд, где мы встретились, то же самое купе, и значит, они вместе? Почему тогда ночь, был же день, он отлично помнил, как смотрел в окно на пристанционные постройки, когда поползла, уходя в стену, отражая водокачку и столпившиеся у переезда грузовики, зеркальная дверь, и со своим чемоданом она шагнула в купе, в его жизнь, которая вот сейчас так жутко оборвется...
Значит, они были вместе, заранее сговорились, пришли по его душу, разыграв с самого начала всю эту омерзительную комедию, передавали его друг другу, и стоило ему сбежать от одной, как он тут же оказывался в лапах другого?.. Но кроме того, они еще были вместе – вместе – она сейчас от него, с его полки шагнула к нему, заползает теперь под его одеяло... "Да какая полка, она в дверь вошла!.."
Перед его глазами поплыли белые, призрачные фигуры, все вокруг посветлело, и над этим кружащимся хороводом внезапно грянул голос Того, вокруг Которого они все кружились, глядя только на Него, ему – Льву Ильичу, не видного.
"Откуда ты пришел и что там видел?"
"Я ходил по земле, обошел ее, – услышал он мерзкий голос того, в клетчатых штанах, – мрак и запустение, Господи, выражаясь высоким штилем, ничтожество и падение, говоря интеллигентно, скотство – чтоб было ближе к истине."
"Мне не нужны твои оценки, ибо ты все равно не способен понять глубины Нашего Замысла. Отвечай конкретно: ты заметил человечка именем Лев Ильич?"
"Один из тех, в ком я, верно, Господи, не способен понять глубины Твоего Замысла, ибо все, с чего я начал, приложимо к нему."
"Он будет моим рабом. Отправляйся к нему. Будь рядом с ним, ибо он придет к Святому крещению, но не оставляй в покое, испытай чем тебе вздумается."
"Возиться с этим жиденком? Да он давно в моих руках, чего испытывать того, кто сам бежит навстречу? Когда-то Ты отправил меня к Иову, тот еврей – да уж еврей ли он был? – был воистину непорочен, справедлив, богобоязнен, удалялся от зла, это была работа, трагедия! Прости меня, Господи, но тут всего лишь фарс..."
"Иди, исполни. Тебе не дано проникнуть в то, что только Нам ведомо. Возвращайся на второй неделе поста, чтоб рассказать обо всем. В четверг..."
"Четверг?.. – зацепился за это слово Лев Ильич. – Почему в четверг? Сегодня вторник, нет, наверно, уже среда...Это вчера, когда я пришел к Косте, был вторник..."
Меж тем, он чувствовал, что она забралась в постель. Он отшвырнул себя к стене, вдавился в нее, слыша ее горячее дыханье, волосы щекотали ему лицо...
"Четверг... – с ужасом и ускользавшей надеждой думал он, – но сегодня ж среда?.."
И перед глазами замелькали, сменяя друг друга, страшные, чудовищные видения: то был карлик с огромной головой и огненными калмыцкими глазами, в которые недоставало сил глядеть, и рядом с ним на постели она – в белом, с распущенными черными волосами, карлик изогнулся в бешеной судороге, оторвался от нее – кровь хлынула у него изо рта, ушей, носа... И тут его сменил изможденный мертвый старик в фиолетовой кардинальской шапке – и рядом она же, обнимающая его руками – с черными ногтями на пальцах. Она же, с окровавленным мечом в руке, нагнувшаяся над обезглавленным телом... "Юдифь!" – крикнуло что-то в душе Льва Ильича и он узнал ее, увидев отрубленную страшную голову... Нет! то была не Ботичеллиевская голова Олоферна и, уж конечно, не та – не библейская Юдифь, и даже не та – из комнаты с мебелью Людовика ХV чернобородую голову своего деда узнал Лев Ильич, хватающую воздух разверзстым черным ртом, и чернобровую, крутобедрую тапершу из трехрублевого дома на окраине Витебска... И тут он увидел себя, а рядом ее – Веру – обольстительно страшную с обнаженной высокой грудью, смеющимися, черными в темноте глазами, он еще успел мелькнувшей, ускользавшей мыслью назвать ее про себя "о н" – то же не она была, не Вера, не Юдифь, не проститутка из парижской мансарды, не красавица – дочь бактрианского царя... Но теперь она сама здесь – не где-то там! – изогнувшись под одеялом, скользнула к нему, обняла горячими голыми руками и прошептала все тем же срывающимся хриплым шепотом:
– Ну, Котик, ну что же ты, я так соскучилась...
"Ты сам хотел этого, – хихикнуло ему прямо в ухо, – чего ж испугался, хватай..."
"Господи Иисусе, помилуй меня..." – стукнуло напоследок сердце Льва Ильича, кажется совсем останавливаясь от ужаса.
– Ты что, ополоумела?.. – услышал он вдруг бешеный, свистящий шепот и не сразу узнал Костю. – Ты куда?..
– Ох! – сдавленно выдохнула женщина, разжала руки, выскользнула из постели, шлепнув босыми ногами об пол...
Он видел в темноте две смутные фигуры: ее – в белой до пят рубашке, и Костю – в трусах, с черной волосатой грудью. Костя схватил ее одной рукой за волосы, а она, уткнувшись ему в плечо, тряслась от смеха.
Потом Костя оторвался от нее, подошел к матрасу, на котором лежал Лев Ильич, и наклонился над ним. Лев Ильич прикрыл глаза и сквозь опущенные, прижмуренные ресницы смотрел в смутно видневшееся лицо с напряженными, бешеными глазами.
– Спит, – прошептал Костя, разогнувшись, и схватил ее за руку. – Я б тебя убил, дура. Идем отсюда.
Они вышли, исчезнув в темноте коридора. Дверь скрипнула и закрылась.
Лев Ильич не двигался и ни о чем не думал. Холодный пот на лице высыхал в духоте комнаты. Потом он шевельнулся, нащупал в темноте пиджак, висевший рядом на стуле, нашарил коробок и чиркнул спичкой, поднеся огонек к часам на руке. Была половина второго.
11
Лев Ильич ходил взад-вперед по переулку, стараясь не потерять из виду церковную ограду. Он пришел к началу службы, видел, как проходили люди в калитку, торопливо крестясь на надвратную икону, не так уж, словно бы много, не как тогда, в Прощеное воскресенье, когда валил народ, но все-таки не так и мало – и не только старушки – молодые мужики, бородачи-интеллигенты, совсем молодые ребята, девочки, чуть постарше его Нади, даже в брючках, без платков...
Он уже не ходил, остановился против, через переулочек, а народ все шел и шел. Проще всего было б, конечно, войти, он бы враз его увидел. Но не мог этого Лев Ильич, свыше это было его сил. Прежде должен был сам, здесь, за оградой с собой справиться, освободиться, очиститься. "Не баня ж там", усмехнулся Лев Ильич и совсем огорчился.
Да уж какие тут были усмешки. Он промаялся кое-как ночь, слышал, как под утро снова скрипнула дверь, Костя подошел к нему, постоял, наклонившись, да и улегся возле стеночки, повозился и заснул. Он выждал, пока рассвело, захватил со стула одежду, ботинки, в коридоре оделся и тихонько прикрыл дверь на лестницу. Он боялся, вот-вот вернется сосед, включит свою аппаратуру, весь дом проснется, а видеть их всех вместе или поврозь было б для него слишком тягостно.
Костя обидится, хоть бы записку оставить? А чего ему обижаться, да и не такой человек. "А какой?" – спросил себя Лев Ильич. Нет, теперь думать про него он не станет, да и ни про кого не станет он думать. Все только в нем, с собой надо разобраться...
Мимо прошел милиционер, покосился на Льва Ильича. Он все стоял, глядя на последних, пробегавших к храму людей, обедня, видно, началась.
Вышел мужик на деревянной ноге, прикрыл калиточку, вытащил из кармана молоток, петлю подправил, тоже поглядывая на Льва Ильича. Сторож, наверно.
Лев Ильич перешел переулок.
– Скажите, отец Кирилл Суханов сегодня служит? – спросил он, подходя к мужику на деревянной ноге.
Тот не ответил, приладил петлю, подергал калитку туда-сюда, снова закрыл ее и только тогда поднял на Льва Ильича прищуренные глаза под тяжелыми бровями.
– А вам на что?
Он был в солдатской ушанке, в седой, давно не бритой щетине, засаленная солдатская гимнастерка под телогрейкой открывала жилистую стариковскую шею.
– Да мне повидаться с ним нужно...
– Ну и видайся, с кем тебе нужно, а здесь служба, нечего стоять... – мужик шагнул за калитку, закрыл ее и застучал своей колотушкой к церкви.
Лев Ильич подумал, перешел на другую сторону и снова принялся ходить по переулку. Он твердо решил дождаться, поговорить, да у него и выхода другого не было, а идти к нему домой – это как сюда, в храм – не мог он себе этого позволить.
Он только курил одну сигарету за другой, голова плыла, его даже подташнивало, хорошо хоть сегодня ветру не было, снегу, с утра подмерзло, а сейчас потихоньку подтаивало, да и люди натоптали.
Он старался ни о чем не думать, боялся себя, мало ли куда его снова потянет, есть, мол, сейчас дело – ждать, вот и жди, велик подвиг погулять по переулочку службу, небось, следовало бы еще камень себе на шею повесить, с ним и проходить. Он и ходил, старался на часы пореже поглядывать – так время быстрей бежало. А куда ему было деваться, спешить – не в редакцию ж идти, не к Любе, да и Машу следовало теперь оставить в покое...
"А может, все-таки пойти в редакцию..." – шевельнулась, как хихикнула в нем, мысль. Никто его пока что не прогонял, без месткома это и невозможно, все, что Крон там наговорил – две копейки цена, смолчать разок-другой, все и обойдется. Придти, закрыться в "тихой комнате", за два дня можно и очерк написать. Материал весь у него в портфеле – вот он, портфельчик, все с ним. А чего не написать о трагедии несчастной стерляди, которой никак не удается попасть к нам на стол из магазина? О том, как до того загадили Волгу, испакостили нерестилища, залили весь Каспий нефтью, что ей только и остается гулять у Персиянских берегов... И он вспомнил Красноводск, по которому еще три недели назад ходил со своим блокнотиком, долгие беседы с молоденькой ихтиологиней, сокрушавшейся о неблагодарности разводимой ими стерляди: "Наша, мы ее вывели, а уходит от нас в Персию..."; гневные тирады против браконьеров в местных газетах, запустение и развал на промыслах; несчастных гигантских осетров, стоящих на зимовальных ямах, а их нефтью, а их баржами – чем ни попадя! И роскошные ужины с черной икрой, осетриной, воблой, которые ему столичному корреспонденту – устраивало райкомовское начальство. "Диалектика, сказал ему, подвыпив, второй секретарь, они браконьеры, а мы – спасаем природу." Ну зачем же про это, можно в историческом плане: о том, какая это удивительная древность, реликт – стерлядь и осетр, как бывало, еще в княжеские времена Русь ими славилась, как ее готовили да подавали, как ее разводили, не дожидаясь милостей от природы, как благодаря искусственному разведению удалось сохранить стадо этой чудо-рыбы, вопреки, так сказать, объективным условиям и обстоятельствам – вот и понимай, как хочешь, против этого и Крон не станет возражать. Ну и все. Какой же стол, магазин, когда "объективные обстоятельства"? Так, вроде элегии в историческом аспекте. А через десять дней зарплата, а там через месяц-другой за эту элегию гонорар... "Вот видите, скажет Виктор Романович, его главный редактор, прочтя очерк, – потрудились и хорошо, ничего, мол, бывают в нашем деле промахи, настроения – не без того, дело творческое..." Еще как-нибудь на уху пригласит, у него-то в магазине, как и у тех в райкоме, небось плавают осетры, да и икра водится – та же диалектика...
"Господи Иисусе Христе, – прошептал Лев Ильич запекшимися губами, – Сыне Божий, помилуй меня грешного, спаси от этого, защити... Прости меня ради Христа..."
И тут увидел отца Кирилла. Тот уже подходил к калитке – как же он его пропустил, когда он пересекал двор? Да и народ давно шел из церкви, оборачиваясь и крестясь на икону, а он все глядел и не видел...
Отец Кирилл, уже в цивильном, в шляпе, с портфелем в руке, за ним хромал мужик на деревянной ноге, а рядом с батюшкой, горячо ему что-то втолковывала женщина в дубленке, в роскошных сапогах, в темном платке, красивая, хоть и не первой молодости – таких только перед подъездами вернисажей да премьер видел Лев Ильич. "Кого только в русской церкви теперь не встретишь!.." – подумал он, кинувшись через проулочек.
Взвизгнули над ухом тормоза, громыхнула машина, ее юзом развернуло, он только бегло глянул на огромный грузовик, из-под колеса которого выскочил. Высунувшийся шофер с сигаретой в зубах блеснул на него яростно глазами, хотел, видно, сказать что-то напутственное, но увидел церковь, выплюнул сигарету и рванул с места.
Отец Кирилл оторопело смотрел на него через калитку и женщина с ним руки прижала к груди.
– Отец Кирилл... – бормотнул Лев Ильич, подходя и берясь за ограду с этой стороны.
– Что вы, милый, разве можно так, – сокрушенно сказал отец Кирилл, торопливо проходя в калитку. Он даже покраснел от волнения.
Лев Ильич шагнул к нему, тот поднял было руку, готовясь его благословить, но Лев Ильич отшатнулся. Отец Кирилл на него остро глянул и опустил руку.
– Простите, – сказал он своей собеседнице, все еще со страхом глядевшей на Льва Ильича большими прекрасными глазами. – Мы обо всем договорились. Я все-все сделаю.
– Да, очень вас прошу, батюшка, – оторвала она, наконец, глаза от Льва Ильича, – главное ваше письмо и ваши молитвы. Сами мы просто ничего не можем, не знаем, как ей помочь...
Отец Кирилл благословил ее, она поцеловала ему руку, перекрестилась, оборотясь на церковь, и пошла, посмотрев еще раз на Льва Ильича.
"Что у меня вид, что ль, такой, что на меня так смотрят?" – мелькнуло у Льва Ильича.
Отец Кирилл подошел к нему вплоть.
– Что ж вы так ходите по Москве? Разве можно?.. Вы были на службе? Народу много – я вас не разглядел...
– Я с вами должен, если у вас есть время. Я не могу на службу...
Отец Кирилл молча смотрел на него. Потом вздохнул и взял Льва Ильича за локоть.
– Пойдемте... – сказал он. – Давайте погуляем, как тот раз. Я люблю пешком, а сегодня к тому же погода...
Они двинулись по переулку, вышли на улицу, Лев Ильич уже и не смотрел по сторонам.
– Вот вам история, – говорил отец Кирилл. – Была у меня прихожанка, такая хорошая женщина, энергия в ней – прямо турбину можно вращать. Каким-то старушкам помогала, за чужими детьми ухаживала, на работу устраивала людей, пороги для них обивала, доставала книги – а дел таких не переделать. Все у нее кипело в руках, да и редко, чтоб службу пропустила – всегда в храме. И вот, представьте, несчастье: сын – шофер-таксист – сбил человека, женщину, насмерть. Ну виноват-не виноват, а у него еще неприятности были в парке, верующий, между прочим, ходил ко мне. Известно было про это. Тем более смертельный случай. Получил три года. Она за ним уехала и – сломалась женщина. Эта вот – оттуда дама, со мной сейчас разговаривала – из Новосибирска, тоже была моя прихожанка, лет пять как туда переехала. Доктор наук, между прочим, биолог. Я ей написал, чтоб она помогла устроиться, ну и прочее. Лагерь там недалеко, где он отбывает. Они сначала, словно бы, подружились – эти две женщины. Но ту, представляете, как подменили. Как собственное несчастье ее коснулось, она ни о чем больше думать не может: ну за что это ей, ему – сыну? Как Бог допустил, почему такая несправедливость? Во всем усомнилась, всех вокруг обвиняет – злоба проснулась – ко всем, потому что всем хорошо, а ей, сыну плохо. Эта вот приехала, рассказывает: опустилась, по начальству ходит, винится, от Христа отрекается, прямо бесноватая: "Почему со мной, с ним, почему у других все хорошо, я ведь и то, и то делала, никогда никому не усчитывала, все для других... Почему?.." Вот вам любовь, а вернее, ее оборотная сторона, когда она всего лишь занята своим, когда обращена только внутрь, а не вовне. Эта вот женщина просто в растерянности, не осуждает, разумеется – кто кого в чем осудит, обязательно в те же тяжкие грехи впадает но что делать, чем помочь, гибнет человек...
– Это мне понятно, – сказал Лев Ильич, – это такое испытание – на этом Иов сорвался. Только... кто испытывает, вот бы чего узнать, а, отец Кирилл?
– То есть, как – кто?
– Бог или... Мне вот сегодня примерещилось. Так стал вспоминать, кто меня привел к крещению, да что потом и по сей день с этим получается усомнишься... То есть я себя не сравниваю – не только с той, библейской историей, но и с этой... вашей прихожанкой. Им, может, и есть на чем споткнуться – благочестие, добро... Но действительно, если подходить с человеческими мерками – за что такая несправедливость? Другое дело, что это нам недоступно, и справедливость там иная, про которую мы не можем понимать. Но по человечеству это так понятно, даже примитивно. Но меня-то зачем Богу испытывать – что я, праведник, что ли? Верно тот, в моем бреду сказал: он, мол, и так в моих руках, зачем даром время тратить...
– Вон вы уж до чего добрались.
– Добрался, отец Кирилл. Видите, стою против церкви, гуляю, всю службу отходил, а зайти боюсь.
– Куда ж вам тогда, если не в храм. К кому...
– А могу, а есть у меня на то право, или это будет еще одно... богохульство?
– Ну в силах ли вы, Лев Ильич, вообразить себе грех, который бы превысил милосердие Божие, Спасителя, за нас за всех – со всем, что в нас есть, распятого? Как в нас во всех еще мало любви к Богу и веры...
– В ком во всех?
– Во мне, скажем, зачем, действительно, про всех говорить... Я, помнится, вам рассказывал, как меня Фермор с Машей разыскали?.. Мы вчера ведь похоронили Алексея Михайловича. Как сказал, что поста не переживет, так и вышло.
– Я был вчера у Маши. Она мне говорила.
– Были? – остро глянул на него из-под шляпы отец Кирилл. – Да... спокойно умер, как христианин. У всех просил прощения. Вас, между прочим, вспомнил, велел кланяться. Не забуду, говорит, как он здесь смотрел на картину, есть, мол, в России люди, которым все это нужно, значит, не зря все...
– Видите как, – сказал, не глядя на него, Лев Ильич, – а я и на похороны не пошел, хотя знал...
– Сейчас поеду к Ларисе Алексеевне. Вот кому трудно будет. Вчера-то еще что – возбуждена, люди. И сегодня еще. А через неделю... Давайте как-нибудь заглянем, она совсем одинокий человек. Одна. Ну да Господь милостив... Я начал вам про себя... Думаете, моя история тем и кончилась? Что вы! Фермор устроил меня в семинарию, несколько месяцев проходит – умирает одна девушка, подружка, еще по Ваганьковскому. Ну оттуда, одним словом, где моя пропащая жизнь началась было. Вместе мы с ней туда попали – дети, а уж какая была испорченность. Первая моя любовь, и такая она была исковерканная. Но любовь все равно любовь, как ты ее не вырядишь – хоть красиво, хоть омерзительно. Там грубость наружная, то есть, как у нас тогда полагалось, а под этим все то же настоящее... Такая девочка – с наколками, с фиксой, а душа все та же христианка. Ну а когда мне Маша все объяснила – мы на кладбище сидели, в дальнем углу, у меня там лаз был свой, про него и Федор Иваныч не знал. Я тогда обо всем забыл – стал другим человеком. И про Катю эту, и про Федора Иваныча – все-все позабыл, передо мной только мать стояла, какую ее Алексей Михайлович видел последний раз в камере... И вот сообщили, уже в семинарию, что умерла Катя: простудилась, грипп – в неделю ее не стало. А я ничего про это, конечно, не знал – ну что больна и прочее. А то, что моя вина, так сразу и понял: оставил ее, бросил, собой занимался, а тут еще Дуся, уже она для меня свет в окошке, неизбывная вина. И вот, представьте, приезжаю на похороны, в крематории ее сжигали. Мать стоит, отца у нее, кажется, и вовсе не было, не помню, еще кто-то, наши ребята... А я всю дорогу от Загорска молился, да и тут. Гляжу на нее с цветочками на груди, на мать, рядом плачущую, вроде не в себе...Еще помолился, перекрестился да и закричал на весь крематорий: "Катя, иди вон!.." Они все от меня в ужасе отпрянули, а я тоже вне себя – кричу, кулаками размахиваю. Хорошо, ребята меня не оставили, скрутили и вытащили оттуда. Не сразу опомнился. Маша, кстати, меня и приводила в чувства... Удивительная женщина, вы ее держитесь. На сколько она меня – да чуть постарше, а сколько в ней ненавязчивой душевной мудрости, внутреннего такта, а ведь сразу и не скажешь...
– Да, – отозвался Лев Ильич и совсем голову опустил. – Я вчера ее портрет видел.
– Фермора? Замечательный портрет, она его все на шкаф прячет. Значит, сняла?
– Я попросил. Не похожа, говорит.
– Трудно даже понять... что в нем, – сказал отец Кирилл. Незавершенность, нет, не определишь, – он снова остро глянул на Льва Ильича.
– Да, – усмехнулся Лев Ильич, – в этом, наверное, и есть его сила. Мне только в голову не пришло.
– Так вот, я вам все о себе. Ну что я тогда, мальчишка был, к тому же порча меня чуть было не коснулась – какой спрос. Но ведь и теперь, когда реально, по жизни ощутишь свою недостойность...
– Вы? – остановился Лев Ильич. – И вы тоже?
– Ну а как же. На то мы и люди, и все как один недостойны. Молишься иной раз за кого-то – такая теплота на сердце, легкость – знаешь, твердо знаешь, веруешь – услышано. А другой раз силой себя заставляешь, тягостно бывает. Но ведь – я вам как себе скажу,– он взял Льва Ильича за локоть, – но разве всякий раз моя молитва, просьба исполняется?.. И всегда ли вслед за этим ты понимаешь, что не от Бога – в тебе все дело, а если к тому же с таким человеческим несчастьем столкнешься – почему не услышано?.. Всегда ли мы живем в Его присутствии, разве не находим каждый день и каждый час тысячи дел и мыслей, которые нас от Него отвлекают? А если так, можно ли говорить о своей любви к Богу, о подлинной вере в бессмертие и в то что нас ждет т а м? Кабы было не так, разве мы б еще о чем-то способны были думать, хоть на что-то себя отвлекать и рассеиваться – на что бы то ни было, но не о Боге, не о ближнем? И разве это эгоизм, как иной раз говорят о тех, кто, мол, занимается только спасением собственной души? "Стяжи мир в душе и тысячи вокруг тебя спасутся", – учил преподобный Серафим. Вот вам две заповеди – о любви к Богу и к ближнему. Первая и вторая, подобная ей. А ведь коль мы какую-то иную нарушим, мы и эти – важнейшие не соблюли. Вот в чем печаль и вся наша тягость. А вы молитесь, Лев Ильич?
– Нет, – сказал Лев Ильич, – вот именно так, как вы говорите: случайно, в суете и самых ничтожных помышлениях... Но знаете, как только влетит в голову имя...
– И что? – быстро спросил отец Кирилл.
– И что?.. Ничего... Нет, как же... как же! Я вон дважды – ночью и сейчас, как вас дожидался, вспомнил и сразу... Отец Кирилл, а ведь верно – сразу все и исполнилось!
– Имя Божие имеет невероятную силу. Отцы говорили, что если бы человек почаще призывал имя Божие, он бы и в прегрешенья не впадал. Да другого оружия у нас и нет и быть не может – чем еще бороться с грехом? Не говоря о том, что у вас и времени на грех не останется, если оно будет занято молитвой...
Они уже шли по бульвару, мимо пустых скамеек, да и людей что-то в этот час было немного – грязно еще, вот и детей нет, пенсионеров...
– Давайте посидим, – предложил отец Кирилл, – вы, я гляжу, бледный какой-то – нехорошо вам?
У Льва Ильича действительно кружилась голова, ноги дрожали: "Перекурил" решил он.
Они сидели на скамейке, как в прошлый раз, только теперь был день, и тогда, словно бы, Лев Ильич себя чувствовал потверже, крепче. А сейчас и курить не хотелось, да он, дожидаясь, сигарету изо рта не выпускал, можно было и передохнуть.
– Вы серьезно это, отец Кирилл? – спросил Лев Ильич. – Я этого понять не могу. Чтоб сейчас, в нашей сегодняшней жизни, в том, что в нас и вне нас, но вокруг происходит, так вот всерьез говорить, думать – жить в Боге и с Богом, молиться – это все нереальность какая-то...
– Трудно, конечно. Ну а что думаете, раньше, да и когда раньше – сто, тысячу лет назад, две тысячи – не то же самое было? Человеку всегда трудно соотнести свою жалкую жизнь с этими идеальными требованиями. Но если вдуматься – только они реальность, как бы ни казались неисполнимыми, а наша каждодневность со всей ее обыденщиной – призрачна... Я вижу, Лев Ильич, как вам тяжело. Вы знаете, что с вами происходит? В вас вы прежний умираете, стремительно, очень быстро – отсюда и болезненность, прямо агония такая. Уж я запомню ваше лицо, когда вы сейчас выскочили ко мне из-под колеса. Но это все верно, Лев Ильич, дай вам Бог силы. Сознание вины, греха – это и открывает путь...