355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Феликс Светов » Отверзи ми двери » Текст книги (страница 30)
Отверзи ми двери
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 04:11

Текст книги "Отверзи ми двери"


Автор книги: Феликс Светов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 46 страниц)

Лев Ильич почему-то рассердился – позавидовал, что ли? Ну что он, мальчишка, может тут понять! Как это при таком румянце, когда он – Лев Ильич, уже и зубы все съел, но почему ему все достается такой кровью, а этому желторотому само идет в руки? Вон и Таня, пожалуйста, краснеет, бледнеет... Если б еще сразу этот разговор, когда он умилился, увидев их вдвоем, а теперь он все в себе разворошил, пока в магазин бегал, да и водка его развязала вернуться в то счастливое состояние окрыленности было не по силам, хотя и нравился ему парень, поразил даже.

– Через чужие страдания, конечно, почему б не шагать, – сказал он, – а вот в себя их – это уж не поэзия ли? Красиво говорите, Федя, но я, простите, не девушка. Это как же вы чужие страдания возьмете на себя, ну ее, скажем, замуж, что ли, предложите? А ну как потом, когда азарт пройдет, страданием-то и попрекнете? Это все когда за столом – не дорого стоит, тут надо жизнью право заработать.

– Что-то немного все вы заработали, я ваше поколение имею в виду, разозлился Федя. – Десятки стреляете. Я не про деньги, разумеется, в принципе. По мне лучше право юности, оно пусть, бывает конечно, потом и слабоватым окажется, но чистым, а можно через всю жизнь понести ту высоту. Все лучше, чем сомнительное право житейской мудрости, на лжи замешанное, которое почему-то называют опытом, а потом сами расписываются в своей несостоятельности, плачутся на седину, сожалеют.

– Крепко, – сказал Лев Ильич, – наверно поделом, хотя мог бы с вами и поспорить – что лучше и дороже. Но тут рассуждения никого не убедят, пока сам лоб не расшибешь, – ему стыдно стало: хорош, ничего не скажешь, собственно, как он говорит, несостоятельность на других срывать, последнее это дело. – Я лучше с другого конца к вам подъеду, – он налил водку себе, а потом Феде и Тане. – Я так и не смог сформулировать свой тост, верно вы сказали, сам себя пожалел, а чего жалеть, когда правда? Не в страдании тут дело, а что скотина в каждом из нас живет, что уж там возвращать карамазовский билет, нам его и без того завернут, нас не спросят. Какая самонадеянность – билет возвращаю! – а мне разве дали билет, что я им так вольно распоряжаюсь? Вот что заработать бы надо – деньжонок на билет. А так, если в юности уже убежден, что мне за мои высокие побуждения тот билет положен – избранничество, что ли? Ты эту убежденность кровью оплати, да не чужими страданиями, своими собственными...

– Так я ж не про это...

– Про это, да не с того боку. В человеке тайна есть, никакая, конечно, не материльная, а тайна, которой я названия не знаю. Но есть, на себе проверил. Та самая, из-за которой я все время лгу, да не другим, это пустяки, конечно, это распущенность, о чем тут говорить – выгони лгуна за порог или пожалей, как Таня, вот и все дела. А себе – вот почему себе человек лжет? И уж так он все понимает, а лжет – и не раз, не два, и все ему разъяснено, знает, что плохо будет, а все равно соврет, причем самым подлым образом. Дьявол это, что ли... У Тани слезы стояли в глазах, но Лев Ильич не остановился: ничего, полезно, пусть задумается, а то еще вон разок обожжется на этом умнике... "А ты что, ее остановить, что ли, хочешь, предостеречь?.."

– Такая вот история про тайну, может и не объясняющая ничего, но уж о ней несомненно свидетельствующая. Да не старая, не из какого-нибудь семнадцатого века, а наша, современная. Был такой человек, жил во Франции: огромной учености, таланта, обаяния, прямой праведности. Один из крупнейших современных католических богословов. Целую школу основал. Трижды монах: потому как католический священник, монах, член ордена Иисуса и иезуит. Кардинал К. Ему дали кардинальскую шапку гонорис кауза, нарушены были даже какие-то правила в силу его особенного благочестия и заслуг. Или как-то там, уж не знаю. Он, и став кардиналом, не изменил образ жизни: никакой кафедры не занял, молился, работал, жил один. Замечательный человек, блестящий писатель. И вот сенсационное сообщение о его смерти – он уже глубокий старик, желтая и красная пресса безумствуют: кардинал К. завершил свой жизненный путь где-то на чердаке, или в монсарде по-ихнему, – в постели проститутки.

– Господи, что ж он с собой сделал, зачем? – вскричала Таня.

– Ага! – подхватил Лев Ильич. – Вот она, православная реакция! Дай, Таня, я тебе ручку поцелую... Но и я спрашиваю, зачем? В том-то и дело – зачем?.. Может, конечно, вранье, желтая клевета, хотя Ватикан не опроверг сообщения. Но если вообразить, что правда? Что ж он всю жизнь про это думал, вынашивал, об этом страдал – и когда молился, и когда сочинял свое богословие, и когда служил в храме? А может и не знал, что в нем эта мысль живет, тихонько зреет, прорастает? А может, дьявол его еще на чем-то поймал?.. Вот где тайна жизни, недоступная никаким рассуждениям. А вы говорите – через чужие страдания, их на себя брать... Человек так способен вдруг повернуться, что и во сне не приснится.

– Я никак за вашей мыслью не услежу, – с недоумением сказал Федя. – Что ж, выходит, христианство – это всего лишь такое, ну не оправдание, так объяснение всякой пакостью, живущей в нас?..

Лев Ильич не успел ему ответить, отворилась дверь, всунулась старушонка в платочке, с желтым лицом, узкие щелочки глаз шарили по комнате.

– Дверь внизу нараспашку, а тут вон оно что... – сказала она, поджав губы.

– Ксения Федоровна, присоединяйтесь, вас-то нам и не хватало ! – крикнул Лев Ильич.

– Мне-то к вам словно бы незачем. Я на своем посту. А вот Таня-то зачем?

– А я ей свой материал диктую, – сказал Лев Ильич, – уморил бедняжку, затеяли перекусить.

– Вижу, чего ты затеял, я за тобой давно наблюдаю, – она остро глянула на стол сквозь свои щелочки, за которые редакционный курьер – веселый, заполошный малый, прозвал ее "совой", и прикрыла дверь.

– Ой! Лев Ильич, будут неприятности, – охнула Таня. – Она завтра же Крону доложит, а он и так на вас...

– Ну и пес с ним, с Кроном, – сказал Лев Ильич, – чего ж я, на свои или на твои деньги не имею права...

Ему так спокойно, уверенно – просто все вдруг стало, какое-то освобождение он почувствовал и почему-то вспомнил Ивана, когда тот стоял против него, упершись в стол, и глядел в глаза, сняв с себя камень, который таскал шестнадцать лет. То позвякивание, что он ощутил в себе, налилось звоном – это кремнистая дорога позванивала под ногами или, может быть, это звезды звенели, что высыпали – освещали ему путь? И такую он уверенность почувствовал в той немыслимой тяжести, что ему предстояла... Он увидел себя бредущим этой дорогой со всем, что в нем было, что он теперь с такой беспощадной ясностью называл в себе. Но он не ужаснулся, он понял неизбежность именно такого пути.

Он встал и посмотрел на них радостно и счастливо, он должен был им все это сказать, поделиться, ему слишком хорошо стало.

– Оно совсем не в том, Федя, христианство, оно не в объяснении, и уж конечно, не в оправдании пакости человека. А в том, что человек выходит в свой путь с невыразимым грузом грехов и слабостей. Он их раньше не знал и не видел, не понимал в себе, а здесь, под этими звездами, на этой неисповедимой дороге все обнажается. Это и есть мой крест, как я его понимаю – чудовищный груз, накопленный чуть не за полвека, да еще и до меня. Я бы и не мог переродиться мгновенно, это долгий путь, в котором, коль выдержу, буду сбрасывать и сбрасывать со своих плеч всю эту мерзость. И оставленная, брошенная на обочине, она станет свидетельством подлинности, несомненности этого пути, свидетельством для одних и, уж конечно, соблазном для других. Но только так и должно быть: кто верит – поймет, а кто не верит – все равно не поймет. Ты только сам верь и тогда увидишь, что каждое испытание на благо. И не собьешься. И ничего не надо бояться – иди себе, и от радости не отказывайся...

– Какой вы неожиданный человек, – сказал Федя. – Мне уж совсем трудно вас понять.

14

Ему открыла дверь высокая женщина в алой кофте, жгучая брюнетка с намазанными яркими губами и большими, как бусины на ее обнаженной груди, чуть навыкате, темными, мерцающими в полутьме коридора глазами. Конечно, он где-то видел ее, но вспомнить не мог, вроде бы не был знаком, но где-то непременно встречались ему и эти глаза, и губы, и бусы на высокой груди – уж как не запомнить. Звонко затявкала собачонка – длинноухий спаниель, белый, в рыжих пятнах, с весело дрожавшим обрубком хвоста.

– А вы Лев Ильич, – сказала женщина. – А я вас знаю. Марфа, нельзя! Не съешь мужчину...

– А вы... – начал Лев Ильич и замолчал, попался.

– Слышишь, Веруш, какие пошли мужчины? Приходит в дом к женщине, когда добрые люди давно спят, а имя ее позабыл, а то и не спрашивал – подумаешь, имя! – им разве имя от нас нужно? – Она легко повернулась, подняла руку, от чего широкий рукав кофты упал прямо до плеча, и щелкнула выключателем.

Коридор наполнился мягким светом, вспыхнули бусы, глаза и серьги в маленьких розовых ушах женщины, иконы, занимавшие весь простенок меж дверьми от пола до потолка – отлично отреставрированные, как в музее, ослепительно красивые, подле них небрежно брошенные на инкрустированный перламутром столик меховое пальто, шапки... В дверях комнаты стояла Вера – худенькая рядом с этой женщиной, в джинсах, черном свитере под горло, бледное скуластое лицо, гладко зачесанные волосы, открытый ясный лоб, грустные глаза, морщинка меж светлых бровей косо рассекла переносицу – Лев Ильич прежде не видел эту морщинку. Он смотрел на нее словно впервые, она была совсем не такой, какую он думал сейчас встретить, к которой бежал вот уже с самого утра, придумывая себе новые и новые препятствия по дороге. Он тут же подумал, что, может быть, она кажется другой, потому что и дом, в который он попал, оказался совсем не тем, и встреча их виделась ему не такой, и что он, в сущности, ничего про нее не знает, что его знание этой женщины, так перевернувшей его жизнь за эти десять дней, было скорей узнаванием себя, что сначала в своем эгоизме, а потом в трусости, он не сделал и попытки понять ее, потому что и рассказ ее о себе стал для него всего лишь еще одним подтверждением знаменательности и неслучайности их встречи, свидетельством даже некой провиденциальной ее важности для него, ибо открыл ему нечто чрезвычайное в его понимании себя и жизни, которая вокруг него совершалась. Она была и в этом своем рассказе только необходимой деталью картины, без нее лишившейся бы конкретности, это сделало всю историю жгуче-реальной и пронзительной. Но не могло быть, чтоб все, с чем он сталкивался, происходило лишь для него, наверно, и он что-то значил для нее, чего-то и она ждала от него и на что-то надеялась, так просто и ни о чем не спрашивая, пойдя ему навстречу? Если и мог быть там расчет – а какой прок от него? – то не следовало ли раньше всего понять, чтоб рассчитаться – сейчас ли, потом, вместо того, чтоб бездумно-легкомысленно воспользоваться всем только для себя?

– Здравствуй, Верочка, – сказал Лев Ильич, стянул с головы кепку и шагнул к ней, пытаясь выделить ее, отстранить от этого совершенно не нужного ему дома и женщины в алой кофте.

– Спасибо, что пришел, – сказала Вера и поцеловала его, едва коснувшись нежными губами его губ. – А я на тебе выиграла бутылку джина: Юдифь сказала, что ты ни за что не придешь, а я знала, что тебя увижу.

– Неравный спор, – засмеялась Юдифь, – я вас видела только издалека, а Веруше больше повезло. Но поскольку я и не надеялась выиграть, то все в выигрыше.

– Особенно я, – светски поклонился Лев Ильич, – хотя у меня странное ощущение лошади, на которую делают ставки.

Вера покраснела.

– Чудак-человек, я загадала, надеясь хоть таким образом тебя увидеть.

– Прекрасный разговор! – смеялась Юдифь. – Только что ж мы все в передней? Раздевайтесь, Лев Ильич, проходите в комнату, а я вам сейчас овса подсыплю... Или больше чем на сено вы не рассчитывали?

– Совсем на другое рассчитывал, – искренне сказал Лев Ильич. – Но овса уж я точно не стою.

Он двинулся вслед за Верой в комнату, подстать передней: картины в золоченых рамах, тяжелая, из серого бархата с кистями, штора на окне, вокруг изящного, тоже инкрустированного столика изогнули спинки и ножки обитые серым бархатом кресла, такой же диванчик, изукрашенный комод с роскошными бронзовыми часами на нем... Собачонка прыгнула на диванчик и, покрутившись, улеглась на сером бархате, свесив рыжие уши.

– Кто это? – спросил Лев Ильич.

– Моя приятельница – хорошая, своя баба. Да она из твоего профсоюза – в журналах печатается, по искусству – Юдифь Эппель.

– Эппель? – вздрогнул Лев Ильич.

– Ну да, ты должен ее знать, у вас общие друзья, еще она в университете преподает, профессор...

– Не знаю. Просто я слышал сегодня эту фамилию. Только там была не та... Эппель. И профсоюз не тот. И история другая – страшная.

– А тут и нет никакой истории. Ее муж работает вместе с Лепендиным, а сейчас он заграницей – на конгрессе, куда Лепендина, если б он и захотел, не пустили. Теперь-то что... А с этим все нормально.

– Да уж несомненно нормально.

– Ах ты про это? – она кивнула на мебель. – Они такие сумасшедшие любители – всю жизнь собирают, меняют, продают, а это вот совсем свежая. Есть какой-то закрытый магазин, не то склад, куда попадают вещи уехавших евреев – с таможни, еще каким-то путем. Там уж не до чего – если какие придирки, люди все бросают. А у нее связи...

Лев Ильич смотрел на Веру во все глаза: она говорила спокойно, просто информировала Льва Ильича о хобби своей милой приятельницы, и Лев Ильич подумал, что тут все дело, наверно, даже не в точке отсчета, а, быть может, в каком-то ином знании, которое ему не открыто, поэтому есть ли у него право начинать возмущаться и становиться в позу фарисея, мгновенно произносящего свой суд и приговор? За эти дни он достаточно получил уроков, перестал верить своему пониманию людей, оказывавшемуся всякий раз всего лишь самым поверхностным, каким, впрочем, и был весь его предыдущий опыт. "Что тебе за дело до этого дома и его хозяйки, ты бежал к Вере – вот она перед тобой. А кого ты хочешь видеть, – спросил он себя, – ее или ту, что придумал, тогда можно было б и не торопиться, она ж была с тобой и все эти дни без нее, а раз того тебе недостаточно..." Все это было так, только садиться в эти кресла ему почему-то не хотелось...

Вошла Юдифь, толкая перед собой стеклянный столик на колесиках, а на нем бутылки, закуски, фрукты...

– Вот вам и овес, – ослепительно улыбнулась она: поверх кофты на ней теперь был кокетливый фартучек, туго облегавший ее крутые бедра, затянутые в черные брюки. – А как вам мое стойло?.. Между прочим, "Людовик ХV" – рококо. Поглядите, какое удобство в соединении с необыкновенным изяществом и уютом. Нет уж той пышности предшествующей эпохи – барокко Людовика ХIV, нет этой тяжеловесности стиля "буль", смотрите какая вычурность и грациозность?

– Действительно прекрасно, – бормотнул Лев Ильич.

– И что особенно характерно, – продолжала Юдифь, – почти полное отсутствие прямых линий, все углы округлы, все ножки изогнуты... А диван? Каково золоченое дерево? Может быть, это даже не просто соединение трех кресел, а двухместная козетка, а по бокам два кресла. А как удобно, какие подлокотники в креслах – чувствуете?.. Приглядитесь к комоду – часы на нем настоящие, хоть они и не работают, не идут, все руки не доходят – того же времени, по случаю достались. А китайский лак – тоже настоящий, а пейзаж с пагодами, как вам?.. Ящички выдвигаются – смотрите, как неожиданно разрезается композиция! Столик, может, он и декоративный по идее – видите, как инкрустирована доска? – но вполне может служить для дела, как, впрочем, и диванчик. А бронзовые завитки на ножках?.. Правда, обивку пришлось сменить, а гобелен был великолепный гирлянды цветов в корзинах, пастушки, но уж так их высидели! Но серый бархат, по-моему, очень удачно? Только-только после реставрации – знаете, как днем красиво!

– Представляю себе, – чуть успокоился Лев Ильич. "Все-таки после реставрации, это полегче." – Очаровательно. А сесть можно?

– Даже лечь, уже испробовано, – тонко улыбнулась Юдифь. – Вы не в музее, я к вещам отношусь вполне утилитарно, хоть, как вы видите, и с известной долей эстетизма. Во всяком случае, больше смысла, чем коллекционировать этикетки от бутылок или денежные купюры – кстати, не намного дороже... Вы обычно – с "тоником"?.. А может, вы есть хотите, сознавайтесь? Давайте я вам щей, а? Такой мужчина, как вы, в любое время готов съесть тарелку щей?

– Спасибо. Не будем нарушать стиля – ну какие же щи на мебели Людовика ХV? Я против эклектики.

– Браво! А вы мне нравитесь! Жаль, что я на вас смотрела издалека, пока Веруши не было в поле зрения... Ну да еще не все потеряно, вот она скоро...

– Перестань, Юди, – резко оборвала ее Вера, – не надо об этом.

Лев Ильич удивленно взглянул на нее: у Веры потемнели глаза, резко обозначилась морщинка на переносице.

– Пардон. Мужчина, прошу вас, поухаживайте за несчастными дамами... Рекомендую с "тоником".

– Спасибо. Что до меня, то я по рабоче-крестьянски, – Лев Ильич налил себе большой хрустальный бокал джина – что ему здесь оставалось, как не пить. Эх, не так, не так все у него выходило!

– Ну какова выдержка! Или воспитание? – болтала Юдифь, и явно для того, чтоб продемонстрировать гибкое, сильное тело, расстегнула фартучек, изогнулась, швырнула его на диванчик. – Ну хоть бы удивился человек – пьет джин, предлагают "тоник" – и ни единого вопроса: откуда, почему? Или вы ежедневно джин?

– А действительно, – спросил Лев Ильич, – почему и откуда?

– Ну вот, благодарю, напросилась. Знали такого кинорежиссера-документалиста X?

– Нет, простите, не знал, – Лев Ильич налил себе еще и долил дамам. – А джин, верно, замечательный. Особенно после водки, которую я только что позволил себе.

– Благодарю за сравнение – еще бы! Представляю, какую вы пили водку... Так вот, очаровательный человек, умница – ну конечно, ходу ему тут настоящего не было, пришлось уехать...

– Он в Израиле? – спросил Лев Ильич.

– Вот еще, с какой стати! Ему это никогда б ивголову не пришло. В Лондоне он, пока еще не устроен, но уже масса предложений, покупает дом в каком-то чудном месте – кое-что отсюда вывез, пишет очаровательные письма – веселые, блестящие. Я так думаю, что цензура только оттачивает остроумие таких людей, верно, Веруш?.. Правда, Георгий едва ли заедет к нему – мой муж сейчас тоже в Англии, на конгрессе, он человек осторожный, да и верно, ни к чему, раз мы никуда не едем, хотя обидно невероятно! Представляете, двадцатилетние друзья, еще со школы – быть в одном городе и не увидеться! Впрочем, мы с Георгием говорили об этом, я ему сказала: а если ночью, в матросском кабачке, в таверне, за бутылкой рома – случайная встреча? Он мне ответил, что там в каждой таверне кабатчик – лейтенант ГБ. Может это быть?

– Едва ли, – сказал Лев Ильич, – я б скорей поверил про спикера палаты лордов, чем про кабатчика – джин уж больно хорош для этого. А впрочем...

– То-то, что "впрочем". Я считаю, что мы должны быть ответственны, потому что полоса умеренного либерализма, которую мы переживаем, требует с нашей стороны поддержки – зачем дразнить гусей и проявлять неблагодарность? Ну могли б вы представить себе такой вечер в нашей юности – у меня память крепкая самого себя боялись, а сейчас говорите, что в голову взбредет. И есть чем гостя, хоть и позднего, встретить и на что усадить.

– Убедительно, – сказал Лев Ильич. – А называется это "умеренный либерализм"?

– Мое определение, – скромно сказала Юдифь. – Так вот, продолжим про джин. Чтоб очаровательное письмо не показалось ностальгическим смехом сквозь невидимые миру слезы, наш приятель и сдобрил его не менее очаровательной посылкой, причем и письмо по почте, и посылка, оказией, прибыли почти одновременно. А это, между прочим, любопытно с психологической точки зрения. Да и не только с психологической, – Юдифь раскраснелась, ее глаза сверкали. Вы способны, Лев Ильич, к серьезному разговору?

– Сделаю попытку, – учтиво поклонился Лев Ильич.

– Тогда попытайтесь объяснить такой парадокс. Эмигрантка Цветаева пропадала в Париже от голода и ностальгии, ее письма – вы читали, конечно, те, что изданы в Праге? – печальное свидетельство. Но вот не прошло и полвека, а новая эмиграция посылает нам джин и блещет остроумием! Чем вы это объясните?

– Я думаю, прежде всего разницей между Цветаевой и новой эмиграцией. Или, уж коль быть совсем точным – между Цветаевой и вашим корреспондентом.

– Ну да, если не хотите задуматься, если вы способны рассуждать, только скользя по поверхности. А не кажется ли вам, что изменилась, принципиально изменилась вся ситуация – и здесь, и там, что мир стал другим и мы уже не те? Что нет России, по которой так красиво убивалась Цветаева, что наш образ жизни, – она со спокойной гордостью окинула своими прекрасными глазами комнату, – стремительно сближается с западным? Корни ностальгии вырваны, из чего ей возникать – о чем плакать и на что жаловаться?

– Это ваша точка зрения или вы трактуете своего корреспондента?

– Я объясняю вам новую ситуацию – принципиально новую. Только не начинайте мне возражать насчет того, что еще кто-то живет в коммунальной квартире, а кого-то посадили или не взяли на работу. Не все ведь живут в коммунальной квартире?

– Не все, – согласился Лев Ильич. – И не всех посадили.

– Вы напрасно иронизируете, – теперь Юдифь сама налила себе джину, позабыв про "тоник". – Как быстро все уходит – только два десятилетия прошло, а ведь тогда действительно все жили в коммуналках и все сидели, а кто не сидел, того могли взять в любую минуту – вы это прекрасно помните? А давайте говорить по чести, сегодня-то берут за дело – не просто за анекдот или по анонимкам, чтоб занять хорошую квартиру или для увеличения процента – этого нет? Вы что ж, хотите, чтоб за два десятилетия у нас тут Гайд-парк был, да и нужен ли он в этой стране, тоже еще вопрос?

– Юди, с кем ты споришь? – спросила Вера. – Тебе никто не возражает?

– Вижу я твоего приятеля насквозь. Вы, наверно, из тех критиканов, которым все плохо: не выпускают евреев – антисемитизм, и выпускают – антисемитизм. И сажают – произвол, и не сажают – произвол. Кого-то, мол, все-таки посадили! И машин ни у кого не было – плохо, а теперь у каждого третьего "жигули" – все равно плохо, потому "жигули" не "мерседес". И...

– Нет, – перебил Лев Ильич, – я не из тех. Я другой.

– Ну тогда уж из тех евреев, которые хотят хлебнуть того рая, где у всех доллары и можно не работать?

– Нет, я из других евреев, – кротко ответил Лев Ильич.

– Ну что ты к нему пристала, Юди? – повторила Вера. – В конце концов он ко мне пришел.

– Пардон. Сейчас я вас оставлю, воркуйте. Не обращайте на меня внимания, Лев Ильич, я действительно не с вами полемизирую. У меня много оппонентов, тех хамов, о которых я говорю – ну до чего ж надоело их нытье! Вы были на Западе?

– Нет, – ответил Лев Ильич, – Таллин моя крайняя западная точка.

– Таллин! Очаровательный город. Как сказал один остроумный человек: заграница – только деньги наши. А я была в Париже, в Италии, в круизе. Это мило и красиво. Но вы представить себе не можете, какая там грязь – в аэровокзалах курят и бросают сигареты на пол – сама видела! А эти омерзительные эмигрантские листки, в которых сейчас печатаются наши сбежавшие гении? Да это, если хотите, просто безнравственно – сыпать соль на наши только-только зажившие раны. Вы понимаете, о ком я говорю?

– Догадываюсь.

– А в смысле жизни, я думаю, мы кой-кому на Западе сто очков вперед дадим. У них жить по-человечески кто только не сможет, а вот в нашей мерзости устроить себе сносное существование, – она опять взглянула на свою мебель, – и остаться при этом человеком – пусть они попробуют!.. Народ только у нас омерзительный, что говорить – быдло. Да и вся страна ему подстать...

– Своеобразный у вас патриотизм, – сказал Лев Ильич, у него уже кончались силы это выносить. – Впрочем, это скорее не патриотизм – мировоззрение.

– Какое ж, по-вашему, у меня мировоззрение?

– "Людовик ХV", – сказал Лев Ильич и налил себе полный бокал джина.

Юдифь встала.

– Вострый у тебя мужичок, Веруш, как надоест или куда уедешь, мне его адрес оставь. Я его чуть причешу – все бабы от зависти поумирают... Ладно, пошла, желаю приятных мгновений... Меня завтра не буди – я до одиннадцати буду спать.

Она вышла, блеснув глазами на Льва Ильича. Но тут же снова распахнула дверь.

– Лев Ильич, вы завтра свободны?

– Завтра?..

– Завтра, в пятницу вечером?

– Н-не знаю, как будто...

– Делаю вам официальное заявление. Прошу завтра вечером ко мне. Можете без смокинга. Имеет быть небольшое суаре. Увидите своих приятелей. Только пораньше. Отказов не принимаю.

Она вышла, на этот раз совсем.

Лев Ильич молча смотрел на Веру, Она сидела на диванчике, черный свитер резко выделялся на сером бархате обивки, курила глубоко затягиваясь, и Льва Ильича остановило странное несоответствие живших в ней одновременно двух, нет скорее трех, видевшихся ему состояний. Она сидела так спокойно, легко, так привычно откинувшись на серую спинку, как будто была здесь не случайно, а в силу целого ряда неведомых ему обстоятельств залетевшей сюда птицей, но вся эта комната с ее идеологизированным мародерством могла быть и ее – а может, и у нее такая же, ну не "Людовик ХV", так "чаппендейль"? "А что, разве красивая мебель – это плохо?" – спросил себя Лев Ильич и ответил себе: "Конечно нет, но ведь это не мебель, а мировоззрение". И ему показалось такой нелепостью все, с чем он прибежал сюда, что прятал в себе все эти дни, зная, что оно все равно живет в нем, растет, не открывая себя до времени. Здесь не было никакой возможности подтвердить хоть чем-то реальность его чувства, а потому и поверить в него, в то чувство, которым он жил еще час назад, поднимаясь в лифте на этот этаж, оно оказалось всего лишь придуманным, существовавшим только в его сознании, к которому эта реальная женщина, ну конечно же, не имела никакого отношения. И в то же время ему было так мучительно сладостно воспоминание об этом вот ее жесте, о том, как она подносит сигарету ко рту, откидывает руку, затягивается, его память подсказывала ему ту правду, которую он знал и которая не могла не быть истинной правдой об этой женщине, как бы кратки ни были их несколько встреч, тогда как все, что ее сейчас окружало, было всего лишь оболочкой, чужой липкой одеждой, от которой он, ну конечно же, он должен был помочь ей избавиться. Он увидел, что ей несомненно неловко за то, что здесь сейчас произошло, что и она ждала его и хотела встретить не так, а по-другому, а стало быть, какое ж у него право отождествлять ее с этой мебелью, вешать на нее "чаппендейль", придумывать, исходя снова из своего, из собственной тайной мысли, которая, как сказал ему отец Кирилл, свидетельствует только о нем, а никак не о том, кого мы пытаемся так или иначе, но судить.

– Она очень хорошая баба, – сказала Вера,– верный товарищ, с ней всегда легко и просто. А я теперь ценю людей, прежде всего, по тому, насколько они легко идут тебе навстречу – сами предлагают деньги, комнату пожить, и все это безо всякого любопытства и лживого сочувствия...

Лев Ильич молчал. Он был уже несказанно благодарен ей и за то, что она поняла его, защищает себя от него, а значит, и верно, права была его память, а не то, что ему здесь увиделось. Он подумал, что может быть, осведомленность о ее жизни, которую он представлял себе так приблизительно, ему на самом деле совсем не нужна – что она способна прибавить к его знанию, которое ему дороже всего, она всего лишь заставит его усомниться в истинности того, что ему так дорого. Когда встречаешься с женщиной, прожившей без тебя целую жизнь, следует верить ей или нет, всякая попытка узнать правду, помимо той, что она тебе сочла нужным открыть, непременно разрушит с таким трудом сооруженное или вдруг возникшее перед тобой здание, любопытство здесь всего лишь безрассудно и безответственно, если уж оно не мальчишество или пошлость...

– Но я хотела тебя видеть совсем не для того, чтоб знакомить со своей подругой, а потом ее тебе объяснять... Ты где жил все это время – я и домой тебе звонила, и на работу?

– Нигде, – уж в который раз за сегодня ответил так Лев Ильич. – У меня столько было за эти дни – каждый день, как десять лет. И еще я надеялся что-то совершить, чтоб было право прийти к тебе, а вместо этого... Как твой мальчик, выздоровел?

Ему показалось, что Вера посмотрела на него с благодарностью.

– Да, все хорошо.

Лев Ильич чувствовал, что она все никак не решится начать разговор, ради которого, по всей вероятности, и правда, он был ей нужен, но поскольку он и представить себе не мог, о чем она собиралась с ним говорить, то и не знал, как ей помочь. Он понял – и не разумом даже, не чувством, а особым знанием, дающимся опытом, еще в тот самый момент, как вошел в эту квартиру и раздевался, что случилось что-то исключавшее уже саму возможность того, что вело его сегодня с самого утра. И не в роскошной мебели здесь было дело, и не в самонадеянно-пошлой болтовне хозяйки, он понял это уже когда Вера поцеловала его – ее нежность исключала страсть. Да и не нежность это была, а поглощенность какой-то затаенной мыслью, которую она и сейчас не решалась ему высказать.

– Я могу тебе чем-то помочь? – спросил он.

Вера вздрогнула и посмотрела ему прямо в глаза. И тут он впервые за этот вечер увидел ту самую женщину, которую встретил в поезде, к которой бросился, позабыв обо всем после своего ночного кошмара, и не ошибся, потому что именно она взяла его тогда за руку и привела к тому, что и перевернуло всю его жизнь.

– Н-не знаю... Я ведь затем и хотела тебя видеть. Кроме того, что хотела... – сказала она, все так же напряженно в него вглядываясь. – Не знаю. Мне ведь нужны не деньги, не комната – это я и у Юдифи могу всегда получить. Да у меня все это и без того есть. И деньги я зарабатываю, и квартира у меня есть.

– Может, она поэтому так легко тебе помагает?

– Потому что у меня это и без того есть?.. Может быть... Да нет, перестань про нее – она хорошая баба, я ж тебе сказала... Спаси меня, Лев Ильич...

Она просила его об этом с такой безнадежностью, очевидно настолько убежденная в том, что сделать уже ничего нельзя, и даже не вопрос и не то, как это было произнесено, а сама она, глянувшая на него вдруг с такой откровенной безысходностью, настолько не соответствовали этой комнате, еще звучавшему в ней нелепому разговору с хозяйкой, всем его размышлениям об этой женщине, что Лев Ильич вздрогнул, поднялся, сел подле нее на диванчик, сбросил собачонку на пол и обнял ее.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю