355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Феликс Светов » Отверзи ми двери » Текст книги (страница 28)
Отверзи ми двери
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 04:11

Текст книги "Отверзи ми двери"


Автор книги: Феликс Светов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 46 страниц)

Он увидел падающую церковь, часть ее, что ли, передней стены не было, только купол с крестом, горящим сейчас в солнечных лучах. Но она падала, падала и уже тот крен немыслимым стал. И все падало, покосилось, клирос, алтарь с распахнутыми Царскими вратами, иконостас над ними, а еще выше, в темноте, под куполом угадываемое распятие, – все падало вместе с рушившимся храмом. Но он не был пустым. Лев Ильич сразу это понял, это уж он потом осознал детали. В храме был кто-то, кто непостижимым образом удерживал церковь, которая падала, никак не могла б не упасть. Он был большим, прямо в половину церковной стены, прозрачный – не человек, не птица, и крылья еще в полтора раза больше – живые, нежные, теплые, упершиеся в стены. Льву Ильичу показалось, он слышит, как они хрустят, обдираясь о камень, обламываются. Он проник, прошел сквозь стены, но почему-то вдруг обозначился в сгустившемся воздухе – он обозначился только для художника, и уж конечно, никто б другой того не увидел, и было несомненно, что вот-вот он снова исчезнет в струящемся солнечном свете, растворится в нем, пройдет сквозь стену, но удержит церковь, выровняет тот немыслимый крен. Художник с поразительной смелостью решил пространство: и само здание – плоскость снятой стены, завершающейся куполом с крестом, и глубину открывшегося храма, и более дальнюю глубину, там, за Царскими вратами, и бестелесно-прозрачное тело ангела, сквозь которое видны были и часть иконостаса, и распахнутые Царские врата – и все это в струящейся, плывущей золотистой дымке... Он смотрел в глаза ангела. Они-то и были центром картины, они и приковали его внимание, как только он шагнул в комнату. Такая в них боль полоснула Льва Ильича, немыслимая печаль, такое страдание за него Льва Ильича, что он так с прижатыми к груди руками и шагнул к стене.

– Что это? – спросил он, с недоумением глядя на старика. Тот все так же не спускал с него лихорадочно горящих глаз.

– Увидел? Что, нравится?

– Что это такое? – повторил Лев Ильич, и тут заметил Игоря: он сидел на диване, у старика в ногах, и тоже смотрел на Льва Ильича.

– Это ваш отец, Игорь, да? Ну конечно, это... Глеб Фермор. Я видел одну картину там... у Маши. Как же так? Это то самое, чего я ждал, не надеясь, совсем и надежду потеряв...

– Слышите?! – закричал старик. – Слышали, что человек говорит? Лариска!.. Лариска, иди сюда... А, батюшка!.. Здравствуй, батюшка. Все пришли, все сбежались на старика смотреть. Помрет старик, долго не протянет. Помру, не плачьте, уж скоро... Но вы слышали, что человек говорит?..

Лариса стояла в дверях, освещенная солнцем – сухая, прямая, смотрела на старика, и Лев Ильич не смог бы прочесть на ее лице ничего, кроме раздражения и подстать старику неукротимости.

– Чего раскричался? Знаешь, что тебе кричать нельзя, назло, чтоб сейчас врачей вызвать, чтоб потом всю ночь плясать возле тебя?

– Не надо мне твоих врачей – никого не надо. Слыхала, что говорит: Фермор здесь людям нужен! Посмотри, как человека перевернуло...

– А я вот и переверну ее сейчас, – она шагнула к стене, руку подняла, но вдруг взглянула на Льва Ильича и опустила руку. – Моя – не Фермора картина. Знаете, Кирилл Сергеич, как дело было? Я не рассказывала раньше, ну раз до того дошло... Он вообще-то быстро работал, а тут месяца два – больше бился, что-то у него не получалось, там свои идеи с пространством, что ли... Да и сомневался, есть ли право ангела писать – не было прав, что говорить! А раз я вхожу в комнату, он бледный, бешеный, редко таким видела, он ее уже с мольберта сбросил, с подрамника рвет – вон, шов-то заклеивала. Я было сунулась, он и меня отшвырнул. А тут звонок в дверь – телеграмма ему. Он вышел, а я ее за шкаф запихнула, выскочила, заговорила его, он вроде забыл, а может вид сделал, что забыл, – но больше разговора о том не было... Чья, выходит, картина?

– Игоря, – сказал старик. – Хорошо, вы все здесь. Маши нет, но человек зато новый, понятым будем считать. При нашем разговоре чтобы был свидетель.

– Дед, может, мы отложим разговор до другого раза? – поднял на него глаза Игорь. – И ты поуспокоишься...

– Не отложим. Не будет другого раза. Я помру не сегодня, так завтра. Мне главное было до сегодня дожить и панихиду чтоб отслужили. Отслужили ведь, как просил?

Кирилл Сергеич подошел к нему, благословил, старик поцеловал ему руку и затих.

Все молчали.

– Я думаю, Лариса Алексеевна, нам нужно поговорить, – сказал Кирилл Сергеич. – Алексей Михалыч нас пригласил, это его желание. А дни и сроки не нам ведомы.

– Говорите, ежели охота. А у меня дела, – она повернулась выйти.

– Лариса! – крикнул старик. – Ты... сядь. Ты пойми, что я помираю... Да не жалости я прошу, не жалости! Я сказать должен.

– Ты уж все сказал. И мне, и всем, кому слушать есть время... Ну что он меня изводит? – крикнула Лариса, на щеках у нее вспыхнули красные пятна, глаза зажглись, как у старика. – Ему только нянька нужна была – сначала Маша, а потом на мне помирился, не поморщился – ему все равно было, как у меня там... – голос у нее сорвался. – Ну что он к Фермору привязался, на что ему эти холсты сдались?! Ценитель какой! Да пропадет все – пропадет, ясно тебе? Сколько ты сидел-то, что ничего не понял? Мало, надо быть, не вбили тебе в башку, да надо б понять еще и до того, как посадили, когда деньги, все, что сделал, чем жил, – все забрали да поломали. Куда там! Ему и тюрьмы мало было, и надзирателем служить надо, и на того же Глеба мало нагляделся, да и сейчас... Ну хорошо, слушаю, слушаю, что еще, может чего новое скажешь?..

Она села, но вдруг затряслась вся и зарыдала в голос. Игорь кинулся было к ней, но она его оттолкнула и выбежала из комнаты.

– Я вам должен сказать... – начал старик, как бы ничего не заметив.

– Дед! – Игорь стоял перед ним. – Ты ведь и меня ставишь в дурацкое положение. Ну что мы тут о наследстве спор ведем, как в кино? Почему это я наследник? Как есть, так и есть: то, что тут – тут, а там у мамы – пусть там и остается.

– Сядь, – сказал Кирилл Сергеич, – и помолчи.

– Я вам должен сказать, – повторил старик, никак и на Игоря не прореагировав, – то, чего еще никому не говорил. Лариса, конечно, знает, но я хочу, чтоб она тут при вас услышала. И при гражданине, первый раз зашедшем в дом...

Он помолчал, к чему-то прислушиваясь.

– Она сейчас придет, – продолжал он. – Я уж полгода знаю, что должен помереть, но положил себе до этого дня дожить и чтоб панихиду отслужили в Обыденской, как она и просила. Она венчалась в той церкви – твоя мать, батюшка. Уж не помню, говорил ли я тебе про это.

Лев Ильич глянул на Кирилла Сергеича. Тот сидел неподвижно на стуле возле старика. Льву Ильичу показалось, что он побледнел.

– Она мне завещала сына ее разыскать. И эту ее последнюю просьбу я выполнил. Да не я, у меня уж и сил тогда не было, а твоя мать, Игорь, за что я ей на всю жизнь благодарен и никогда и т а м о той ее милости не забуду. И не одна разыскала, а с твоим отцом, и он не только отыскал тебя, батюшка, но когда ты, вроде бы, из небытия воскрес и родился заново, он и к этому руку и сердце свое приложил. А потому они – Маша и Фермор – соединились, что им Бог послал любовь. Я и это почел знаком, и никакой обиды у меня на это не было. Я ее завещание исполнял. И если она теперь видит нас оттуда, то на тебя, батюшка, глядя, радуется. Может, она про это и не мечтала, а может, это она и вымолила, а за то, может, и обо мне оттуда вспомнит, а мне та ее молитва очень необходима, потому что когда ты, батюшка, придешь ко мне исповедовать да соборовать, а будет это в ближайшие дни, ты уж далеко не отъезжай, то и поймешь как мне ее молитва нужна. Очень во мне много злобы, а сил уж нет, да и никогда не было с той злобой справиться...

Вошла Лариса и тихо села у двери. Старик только поднял на нее глаза, не приостановился, голос у него уже был слабый, он задыхался.

– Это первое дело, которое мне на этом свете было положено сделать. А есть еще одно... – тут он замолчал, закрыл глаза, и Лев Ильич даже подумал, что он уснул. Но он открыл глаза и спокойно, уже без лихорадочности, обвел ими всех присутствующих. – Ко мне приходил Фермор, – сказал он так же тихо. – Не здесь, а на той квартире, за месяц до того, как исчез. Маша про это ничего не знает, да ей это было и ни к чему. Он пришел и сказал: "Я, Алексей Михалыч, перед вами виноват, и ваше дело прощать меня или нет. Но у меня растет сын и про то говорить с вами не хочу. Меня скоро не будет, он сказал, а больше, как к вам, мне прийти не к кому. Маша сама еще девчонка, а Лариса мне свою обиду не забудет и не простит. Меня скоро не будет, повторил он, я это хорошо знаю. Так ли я жил, не так – плохо я жил, а вот сейчас и сына не успею вырастить – а кто из него получится, сказать сейчас нельзя. Я, сказал он, всю жизнь работал, а как – и про это сказать не могу, но была у меня мысль, своего отца и своего деда, и прадеда своего – связать их жизнь со своей и с жизнью своего сына. В живописи это сделать сложно и как мне удалось, про то не мне судить..."

Лев Ильич поднял голову на картину, висящую над говорившим. Солнце уже переместилось, косо скользило по стене, но тут вдруг на его глазах вспыхнули, трепыхнулись, как живые, крылья у ангела, но, видно, облачко нашло, и вся картина враз потускнела – страшно ему стало на нее глядеть.

– "...Я не знаю, что со всем этим делать, сказал мне Фермор. Может, все это, конечно, заберут и в печку сунут – ну тогда, мол, так и быть должно, и думать не надо. А если нет? Я, мол, не знаю, сможете ли вы, Алексей Михалыч, про это понять, а уж сможет ли сын мой, того совсем не знаю. Но прошу вас за тем проследить, а не успеете, ему передайте, а если не ему, то на ваше усмотрение – кому решите. Мне, сказал он, видится, что страну эту, уж совсем пропащую, что-то держит – что? Есть ли у меня право это выразить? Наверное, нету. Но я и то отсутствие права как мог написал. А может, и оно кому принесет пользу, потому что, если кому-нибудь я это помогу в себе увидеть – он уже и покаялся. А покаялся, значит спасется. Один человек, конечно, не вся еще Россия, но ведь и она из людей состоит – один да один, да еще один..."

Он опять замолчал и снова закрыл глаза. Все в комнате ждали. Даже Лариса подняла голову и смотрела на отца.

– И вот сегодня, – заговорил он снова, теперь уж явно было, что это давалось ему с трудом, – я дождался – не зря помирать не хотел, а сего дня все дожидался. Сегодня новый человек, первый раз этого гражданина вижу, сказал то, чего Глеб Фермор все хотел, да не услышал... И он при его сыне сказал – при Игоре. Игорь слыхал – мне ему передавать те слова не надо. Значит, выходит, что я и это... второе, мне завещанное, исполнил. Я про то, Лариса, не знаю, уничтожат их здесь или нет – эти его картины... Что Марию застрелили здесь это знаю. Что Фермора тут убили – тоже мне известно. И что то, ради чего они жили – и Фермор, и Мария – не пропало. Вот они три свидетеля – сидят, гляди. Ради них они и жили. Как же мы можем... самовольно решить то, что он... что ему в голову не приходило?.. Вы почему сегодня ко мне пришли – я вас, новый гражданин, спрашиваю? – обратился он вдруг ко Льву Ильичу.

– Мы встретились с ним случайно возле Обыденского храма, – сказал Кирилл Сергеич. – Лев Ильич наш добрый знакомый, очень хороший человек, крестник нашей Маши, а мой духовный сын.

– Вот!.. – старик хотел, видно, опять крикнуть, но не смог. – Вот... Лариска, как все сошлось. У Обыденской. Маши крестник и Марии сына – сын... у него из глаза выкатилась мутная слезинка и затерялась в щетине.

– Я так вам благодарен... – сказал Лев Ильич, – так дорого мне, что вас услышал... я этого никогда не забуду.

– Хорошо, – поднялась Лариса. – Все зло во мне. Ты все красиво рассказал, да и Фермор мог говорить красиво. Только жизнь с вами для меня красивой не получилась...

"Вон на кого она похожа, – осенило вдруг Льва Ильича, – на Любу на мою! И слова похожи..."

– ...Все ты всем выполнил, – она уже взялась рукой за дверь, – и перед всеми чист, даже и для России постарался. Про меня только позабыл. Да ведь и Фермор забыл. Что ж я буду его живопись спасать – да пусть остается, пропадает! Все равно все пропало...

12

Они больше не разговаривали. Так вот молча вышли, забрались в автобус, а там и в метро. Долгая эта поездка, как за город.

– Ты не домой сейчас? – спросил вдруг Кирилл Сергеич у Игоря.

– Нет, мне тут... нужно, одним словом. Я попозже буду. А вы, Лев Ильич, может зайдете? Мама дома, она что-то, верно, вам должна передать. Может, дождетесь? А так, если нет, позвоните, я всегда буду рад вам помочь, если смогу, конечно. А как зовут вашу дочь?

– Надя...

Они опять замолчали. Да и народу набилось – не продохнешь. Игорь выскочил где-то на полдороге, они дальше ехали.

– Трудно как, – сказал Кирилл Сергеич, как бы себе самому, – как трудно других не судить. А ведь судят других, мы всего лишь напрасно трудимся – тут всего легче ошибиться и еще легче согрешить. В нас обязательно есть собственная тайная мысль, она и ведет в таком осуждении: как бы ты считаешь, должен тот человек поступить, то есть, опять мысль всего лишь о себе, не о нем.

– Это вы о Ларисе Алексеевне? – спросил Лев Ильич. – Я вот тоже все про нее думаю. Какая обида в человеке – неутоленная и уже не способная себя утолить.

– Да, только я скорей о себе. Со стариком уж все – он завершил свой жизненный круг. А у нее еще вся тягость впереди. Когда одна останется, без этого постоянного раздражителя, которым только и жила. С этими картинами... Вам действительно так понравилось? Мысль не показалась нарочитой, уж очень навязчивой?

– Не знаю, не успел подумать. Да мне это и не важно. Главное, в самую точку... Мне очень нужно с вами поговорить...

– А давайте... У меня, правда, со временем... Но часа полтора, а там видно будет.

И Лев Ильич начал рассказывать. Прямо здесь, в метро, в толпе и толкучке, стиснутый сменявшими одно другими лицами вокруг. Сначала они сидели, потом встали, уступив место женщине с ребенком, их двигало и перекручивало. Потом они вышли и двинулись куда-то, а Лев Ильич и не смотрел по сторонам. Потом он осознал себя на скамейке: какой-то бульвар, еще светло было, людей не так много. Он рассказал все, с самого начала, с того момента, как расстался с отцом Кириллом, поцеловав крест, – про ресторан, про Таню, Любин звонок, похороны и старика-еврея, про поминки и ЖЭКа, про дикарей-актеров и Володю в ковбоечке, про Любу и Ивана, про Надю, про Сашу, Костю, и то страшное, что было с ним этой ночью, а потом утром. Все вплоть до того момента, как стоя у окна на Костиной кухне, подумал о том, хватит ли у него сил на все это... И как он увидел Игоря и его – отца Кирилла возле храма, и чем это было для него в тот момент... Он ничего не пропустил, да и не мог бы, потому что уж так он слушал его, не перебивал, хотя просил иной раз на чем-то остановиться, да и сам угадывал с полуслова, чуть ли не подсказывал, будто бы знал, все наперед знал, что с ним было. Лев Ильич даже поражался порой его пониманию того, чего б никогда в нем не мог предположить, и главное, он и тени любопытства не почувствовал, а только сострадание, не жалость, а живую боль, и Льву Ильичу ни разу неловко, стыдно не было за то, что перекладывает такое на чужие плечи, хотя он и сам с собой никогда бы не смог так говорить, тут другой нужен был, но такой, чтоб умел о себе позабыть.

Он кончил. Кирилл Сергеич молчал.

– Мне это Костя сказал, – повторил Лев Ильич, – что искушения бывают полезны, что они очищают. Он про себя говорил: нет человека, которого бы они не посещали, но у меня, у меня самого – без помощи нет на это сил. Я вам откровенно, не жалуюсь, как факт говорю.

– Не будем сейчас про Костю, – сказал Кирилл Сергеич, – это тяжкая история. Еще Паскаль, кажется, говорил, что одинаково опасно знать Бога, не сознавая своего ничтожества, и сознавать свое ничтожество, не зная Бога. Если второе ведет к отчаянию, то первое непременно к гордости. А тут человек открыт дьяволу. Да, когда человек так истово, сам непременно стремится к мистическим переживаниям – тут все возможно. В отечнике сказано: "Такой-то видит ангелов..." Старец ответил: "Это не удивительно, что он видит ангелов, но удивился бы я тому, кто видит свои грехи". Вот так-то. А тут, к тому же, я думаю, есть какая-нибудь скверная или нелепая история. А может и ошибаюсь. Только молиться за него. Как поможешь человеку, который не хочет, чтобы ему помогали?.. Давайте о вас лучше. По слову апостола, Бог не только не допускает искушений сверх силы, но дает и силу их перенести. Вот вы что помните. Я очень понимаю вас и, наверное, моя вина, должен был предвидеть, что вы об это расшибетесь. Здесь есть нечто, в чем я не смогу вам помочь. Это удивительная, единственная в своем роде сложность. Необъяснимая. Есть проблемы – еврейские, о которых не еврей, даже я, православный священник, но русский человек, не могу, права не имею говорить. И даже не только потому, что меня могут понять не так, но и внутренне, для себя. А только вы – еврей по крови. Это я очень понимаю. И сейчас скажу вам, как это понял. В любых других случаях мог бы будь вы калмыком, французом или арабом. Даже негром, как бы ни сближали эти проблемы негритянские комплексы. Здесь нечто другое, единственное...

Лев Ильич был поражен. То есть, он уже давно, с первой встречи видел в этом человеке удивительную для него не только проницательность, но и глубину понимания, но такой широты, душевной тонкости, такого знания того, чем болен он был сейчас – это его изумило.

– Вы знаете, – продолжал Кирилл Сергеич, – есть вещи, которые не любовью не поймешь, – как бы услышал Кирилл Сергеич его, – которые объяснить, доказать невозможно. Ну попробуйте объяснить, почему вы любите того или иного человека, женщину? Ну знаете, твердо знаете о ее слабостях, пороках, непорядочности, пусть развратна – любите! И здесь дело совсем не только во влечении, то есть в вашей слабости. Или, что такое материнская любовь? Ну явный же мерзавец сын, ничтожество, самовлюбленный эгоист. И не какой-нибудь пропащий – там жалость, это другое, а пусть преуспевающий по жизни, внешне благополучный, за него житейски бояться нечего – но скверный человек. И она это знает, отдает себе отчет – но любит! Инстинкт? Пусть она мыслящий человек, умница, способна саму себя, свои душевные движения анализировать, контролировать, слышать – не сможет объяснить. Здесь нет и не может быть доказательств, ибо это вопреки разуму, рассудку – это высшее, дано человеку, то, в конечном счете, чем он отличается от всякой иной твари. Не зря ж и любовь к Богу, ко Христу, недоказуема и не нуждается в доказательствах, это вам так, что ль, Костя говорил? Только у него все противоречиво, не сходится, это и есть первый признак внутреннего распада, падения. Дьявол и есть противоречие... – сказал он с горечью и махнул рукой. – А здесь не объяснишь, потому Бог – это и есть любовь. Как ты ее объяснишь?.. Это я о России, потому что так дорого в вас это вот главное ваше чувство, и ведь оно подвергает себя такому страшному искушению! Но у вас именно голова работает, вы все время пытаетесь объяснить свои чувства, страдания, комплексы, хоть и тут, надо думать, не так все просто, но вы все равно рассуждаете, бьетесь, доказываете... А здесь нет и не будет доказательств. Ибо все факты, а я бы мог вам еще в тыщу раз более страшного рассказать – ну как против них устоит любовь, самая на свете хрупкая вещь! Но ведь только она истинна?.. Знаете что, Лев Ильич, вы не замерзли?.. Здесь хорошо разговаривать, а мне уходить надо. У меня сегодня нет службы, у нас, кроме меня, два священника, но я сегодня должен быть в одном доме, люди соберутся – такая беседа о христианстве. Интеллигенты – сомневающиеся, негодующие и просто любители поболтать, всякие бывают. Но польза несомненно есть... Я сейчас позвоню, что не могу быть, или, мол, буду попозже, а то они ждут...

– Что вы, как же, раз ждут. Может, у вас еще когда будет время...

– Нет, нет, – перебил Кирилл Сергеич. – И разговору про это нет... Вон, кстати, автоматы...

Они пересекли бульвар, перешли улицу, остановились возле телефонных будок. Кирилл Сергеич вытащил записную книжку.

– У вас нет монеток? – спросил Лев Ильич. – Я без гроша остался, на работу бы позвонил и Маше – кто меня там разыскивает?..

Он набрал редакцию, машбюро.

"Ой, как хорошо! – откликнулась Таня. – А к вам через час зайдет товарищ. Он уже второй раз звонит, я сказала, чтоб к концу дня."

– Какой товарищ?

"Говорит, Федя..."

– Федя? Какой еще Федя?.. А? Фамилии не сказал?.. Ну пусть завтра, что ль, позвонит, а может я и сегодня успею, к самому концу или чуть попозже. Ты не задержишься?

"Наверно. Не знаю еще. И Крон про вас спрашивал."

– Ну и ладно. Пусть спрашивает. Скажи, звонил, что, мол, пишет. Да что хочешь, то и скажи. Как у тебя?

"Ничего. Все так же. Опять вдвоем с Лидой. Ушел тот артист, как вы и сказали. А вы-то как, где?"

– А нигде... Да, – вспомнил он, – я с отцом Кириллом сейчас, хочешь поговорю про тебя?

"Ой! – испугалась Таня. – Даже не знаю... Спросите, можно к нему прийти? Хорошо?.."

Он набрал номер Маши.

"... Слава Тебе, Господи, объявился. Что с тобой? Позвонил бы хоть. А тебя Вера разыскивает."

– Вера?

"Очень нужен. И телефон оставила. Запиши."

– Я запомню.

"Ну как ты, что?.."

– А знаешь, Маша, я с Игорем познакомился. С твоим Игорем. Я и подумать не мог, что у тебя такой парень...

"Ну конечно, ты про меня чего только не думал. Парень как парень. Дурачок еще."

– Я приду, Маша, обязательно. Я тут с отцом Кириллом.

"А!.. Ну, слава Богу. Вы не у наших ли были? Как там?"

– Плохо. Хоть мне-то и хорошо было. Но я все про себя...

Кирилл Сергеич рядом все еще разговаривал. Лев Ильич подумал и набрал третий номер.

"Алло? – услышал он. – Веру?.. Сейчас, будет вам Вера..."

"Лев Ильич! Господи, как хорошо!.. – Странно как, мелькнуло у Льва Ильича, ну все мне рады, надо ж! – Ты мне очень, очень нужен..."

– Прости меня... – начал было Лев Ильич. – Впрочем, это не оправдание, но я...

"Перестань, какое прости! Я, понимаешь, я хочу тебя видеть. И хочу, и нужно, – повторила она. – Приходи сейчас."

– Сейчас не могу.

"А когда можешь?"

– Попозже.

"Записывай адрес... Я у подруги. И ночевать здесь буду. Приходи в любое время, хоть в двенадцать часов... Записал? Придешь?"

– Приду, – сказал Лев Ильич и повесил трубку...

– Поговорили? – смотрел на него Кирилл Сергеич.

– Чудеса какие-то – всем я вдруг нужен оказался, все мне рады... А вам... надо идти?

– Надо, – сказал Кирилл Сергеич. – Только я не пойду, или... видно будет. Двинулись?

Они опять вышли на бульвары. Начинало смеркаться, чуть подмерзло, темнели следы на свежем снегу, Кирилл Сергеич так свободно шел – ну просто милый, добрый, такой близкий человек.

– Я так и знал, что вы на этом споткнетесь, а ведь надо же, и не смог вас ничем упредить! Моя, моя в том вина... – повторил он. – Ну да уж чему положено случиться... Не велика, говорят, заслуга остаться в благочестии, когда ничто тебя от него не отвращает. А великие это искушения или малые – не нам судить, а малые еще посерьезней, это для того, быть может, чтоб учились не переоценивать себя, на себя не полагаться.

– А на кого ж тогда, к вам каждый раз бежать?

– На Бога. А больше у нас с вами никого нет... Ну, я вам про себя сейчас расскажу, почему я осмеливаюсь про это говорить, хотя бы так, как вам намереваюсь сказать. А то б и совсем права не было... Вы Федора Иваныча помните? А это как раз и случилось, вы только год-два как исчезли, тогда, одним словом, как меня Маша с Фермором разыскали. Это он верно сказал Алексей Михалыч, если б не Фермор, неизвестно, что б со мной и было – кто б меня взял в семинарию?.. Ну а время помните какое – еврейские дела начались, таким пахнуло ветерком... Вы в Москве были?

– На Дальнем Востоке.

– Да? – глянул на него Кирилл Сергеич. – Ну знаете, наверно, все равно. Но мне-то это что было, я уж потом все припомнил, оценил. А у Федора Иваныча всегда свои дела на кладбище, тоже фабрика, я вам скажу, а тут еще знаменитое кладбище, и не как Новодевичье – музей, там высшие сферы, а тут – самая коммерция. Все время какие-то дела с могилками, он хоть и последний человек по чиновной линии, а по сути, может, и первый – многое от него зависело. Тем более, он там всю жизнь, все на свете знал. Мрачный он был человек, никому, мне кажется, не открывался, мне иной раз думалось, большой грех у него на душе, страшный... И вот, раз приходит к нам, в ту самую комнатушку, женщина. Еврейка. Старая, жалкая, таких уж и нельзя не обидеть, особенно если кто к тому имеет пристрастие или склонность. Она знала Федора Иваныча, он много лет присматривал за ее могилкой. Прямо с порога начала плакать: что ж, мол, такое, прихожу, а там у меня люди, копать будут. Где, какие люди? – это Федор Иваныч, забыл он ее, что ли. Она объясняет. Я, говорит он, ничего не знаю и к этому участку отношения не имею. Да как же, когда всегда, мол, к вам приходила. Ну было ко мне, а теперь не так. Но вы ж человек, вы должны понять, там муж и сын похоронены. А фамилия? Эппель, Абрам и Михаил. Вот что, гражданин Абрам, это он говорит – Федор Иваныч, идите-ка отсюда, зачем ко мне домой пришли? Как зачем? – она все не понимает. – Я всегда к вам приходила. То, мол, всегда было, а теперь идите, пока я с вами по-доброму говорю... А я тут, как на грех, и оказался. Федор, мол, Иваныч, так это не те, что вчера приходили, место у вас просили и вы нашли забытую могилку? Наверно, ошиблись, какая ж забытая, когда вот она – живой человек... Он на меня вызверился: а ты чего лезешь? Тогда я ей говорю: идемте-ка, гражданка, в контору, мы все это выясним. Не смей, говорит, не лезь не в свое дело. Но я уж чувствую, не могу стерпеть. Я всегда перед ним робел и благодарность чувствовал, знал, что он не отец, подобрал меня, вырастил... Пошли мы с ней. Она совсем потеряная, плачет, все в толк не возьмет, что с Федором Иванычем случилось. А в конторе тоже концов не найти, да потом, чувствую, есть концы, но их специально прячут. Какое-то начальство надо было ублажить. Родственника чьего-то. Вижу, лгут ей в глаза. Идемте к могилке, говорю. Приходим. Действительно, люди, могильщика ждут – да не могильщика, а Федора Иваныча, кого ж, его участок. А могилка – верно – без оградки, без памятника, летом там, может, и цветочки, а тут весна – уж такая бедность, одна ржавая табличка, да и та валяется рядом. Она как увидела, схватила табличку, в голос зарыдала. Я им объясняю, так, мол, и так – ее могилка. А ты кто такой? – важные, в шляпах, из тех, что тогда в машинах ездили. Да и сейчас пешком не ходят. А тут Федор Иваныч идет, они к нему, резко, видно, сказали, как припечатали. Он кровью налился. Подошел к ней, вырвал табличку и сказал что-то. Что – я не слышал, но что-то, видно, страшное сказал – она как в столбняк впала. А вокруг пусто – ни души, это в дальнем углу кладбища, лес, черные деревья, да и дело под вечер. Потом он ко мне подошел, вплоть, я его лица тогдашнего вовек не забуду. И ударил меня... Я не сразу в себя пришел. А очухался – никого. Ни тех – в шляпах, ни Федора Иваныча, ни женщины. И таблички той нигде нет...

Они остановились на перекрестке, впереди была площадь в развороченной грязи, пустая, но тут открылось движение и лавина машин, разбрызгивая жидкую кашу, хлынула мимо. Они переждали и перешли на следующий бульвар.

– ...Больше я не был дома, – сказал Кирилл Сергеич, – а потом меня Маша нашла.

– Страшно как... Как здесь жить страшно... – думал вслух Лев Ильич. – Вы говорите, любовь? Ведь и ее чем-то кормить нужно. Иначе она будет абстракцией, риторикой или... как вон я услышал, лакейством.

– Страшно, – согласился Кирилл Сергеич. – Не знаю, правда, нужно ли кормить любовь. Чем? Доказательствами, объяснениями? Я с этого и начал наш разговор, что они ей – любви – не только не нужны, они не способны ее вместить. Или она есть, или ее нету, и ничего тут не поделаешь. Простите уж за резкость... Вот так... Хотите присесть? Не замерзли?..

Они сели на скамейку, мимо шли люди, фонари уже зажглись. "Неужто и у каждого что-то такое? – подумал Лев Ильич. – Не у меня ж одного? Как они все живут с этим?.."

– Серьезная жизнь, – сказал Кирилл Сергеич. – Или страшная. Это как вам угодно. Только ведь и обманывать себя нельзя. Но если сможешь преодолеть тогда свет увидишь, тот самый, который и во тьме светит... Какая луна сегодня, глядите!..

Лев Ильич глянул: оказывается, и небо здесь было, и луна, действительно, полная взошла, и нужно было – куда денешься? – как-то со всем этим жить.

– Я к тому это вам рассказал... А знаете, – перебил себя Кирилл Сергеич, я вам первому это рассказал. Сколько лет прошло, никогда не рассказывал. Даже Дусе. Самому страшно вспомнить... Чтоб вы поняли, что я могу, что у меня есть право про это думать... Ну хотите узнать, что и как я думаю?..

Он помолчал. Лев Ильич закурил и вдруг успокоился. "Нужно ведь как-то со всем этим жить", – повторил он про себя.

– Я священник, – начал Кирилл Сергеич, – мне приходится ежедневно говорить с десятками людей – и на исповеди, и так, по самым разным случаям. Чаще всего люди жалуются – то у них плохо, это не хорошо: и болезни, и обиды, и горести, и страсти, и падения – с радостью редко кто приходит в церковь. И о евреях, конечно, много разговоров. Живет, представьте, человек в коммунальной квартире, в комнатушке пять, а то и семь человек. Дети, родители, старики. А сосед – вдвоем с женой, в двух комнатах, – еврей. Приходит женщина в магазин, стоит в очереди – устала, раздражена, а тут из-под прилавка продавщица-еврейка "своему" что-то такое отпускает. А еще на работе – мастер-еврей прогрессивку не так вывел. А ведь вся жизнь из этого и складывается: дома, в магазине, на работе. Везде евреи! Они нас давят, они всюду продвигаются, от них житья нет мало их Гитлер поубивал!.. Вот вам самый элементарный и, заметьте, самый распространенный антисемитизм. Что тут объяснишь: что в соседней квартире, уж наверно, наоборот – русский живет в двух комнатах, что в соседнем магазине русская продавщица тоже самое выделывает, а к тому, что нашу жизнь сегодня пакостит, к власти, евреев и близко не подпускают? Разве объяснишь человеку, если весь его мир ограничен кухней, если все проблемы этим кончаются, если он голоден, живет в тесноте, болен, сын пьет – и он на весь свет раздражен? Что тут объяснишь человеку, когда корень этого всего – до омерзения к евреям включительно – даже не в социальном уродстве, а в том, что человек не утвержден в любви Божией, не знает, что все мы создания Божии – евреи ли, язычники, эллины, что тот, кто истинно верит, находится в такой радости, что и не способен не то чтоб кого-то осудить в своей беде, но всем желает одинаково добра, ибо знает, что все – язычники и евреи – так же точно Бога славят. Или, как говорил один замечательно духовный человек – Макарий Глухарев, современник Филарета Московского: нет народа, говорил он, в котором бы Господь не знал своих, нет той глубины невежества и омрачения, до которой Он бы не снисходил. Да кто, мол, он такой, чтоб судить о незрелости какого-то народа к вере во Христа, Который за всех человеков пролил Кровь Свою на Кресте... Это вот единственный уровень для такой темы, а на уровне кухонном мы эту проблему не разрешим, и тут даже говорить не интересно. То есть, говоря проще, антисемитизм непременно в неверии, а все остальные объяснения – исторические, социологические, до физиологии – это все лукавство, чтоб не сказать больше. А уж мне вам, тем более, незачем про это говорить, вы больше меня знаете. Но есть тут другая сторона – высшая, о которой мыслить важно, потому что в ней тайна, существенная для каждого христианина...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю