355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Феликс Светов » Отверзи ми двери » Текст книги (страница 13)
Отверзи ми двери
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 04:11

Текст книги "Отверзи ми двери"


Автор книги: Феликс Светов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 46 страниц)

– Откуда вы все это знаете, Костя? – спросил Лев Ильич, он вдруг так явственно в черноте, застилавшей ему глаза, увидел соломинку: "Ухватиться бы, ухватиться!" – мелькнуло в голове неведомо почему.

– Сказано, – поднялся со стула Костя. – Мне сказано. В последние времена, кои чувствую, знаю – приближаются, когда на маковках Святой Церкви – да, вон, прочтите, – показал он на книгу, положенную им же на стол, – являются новые, доселе невиданные розовые лучи грядущего Дня Немеркнущего. Тогда Бог выбирает кого хочет и ведет его. Не Бог философов, ученых или либеральствующих пастырей, а Бог Авраама, Исаака и Иакова. Выбирает, берет за руку и ведет. И нет невозможного – это человеку, а Богу все возможно. И тогда Он говорит, а я слышу: "На камне сем, на месте развалившейся, сгнившей, продавшейся воздвигни новую церковь – Церковь Святых".

– Там... так сказано? – спросил Лев Ильич, он уж обеими руками держался за хрустевшую в пальцах соломинку, висел над визжащей бездной.

– Мне сказано, – отрубил Костя, и тут показалось Льву Ильичу, он словно бы смутился на мгновение. – А вы поскромней, попроще будьте, за все не хватайтесь, чего не понимаете – не всем дано. Оставьте мудрствования – у вас нет сил ни на что, вижу, вы и разу, небось, от соблазна, искушения, от жалкого греха не смогли отказаться, зачем вам про все это знать и думать? За вас решено и подумано, за вас отмолено – крестными муками Спасителя и тех, кому мир воистину доверен, кого и не знает никто, кого затопчут, а хуже того – и не заметят. В них – все, сегодняшняя альфа и омега, оплот христианской веры, камень...

– А мне что ж, все... – будто уже и не он, не сам Лев Ильич, что-то в нем это сказало, – все, выходит... можно? Эти двое... которых затопчут иль не заметят, они и это мое "все можно" примут на себя?..

– По вере получите, – сказал Костя. – По истинной вере в Церковь Святых. И здесь и там. Они будут на том последнем Суде и вашими защитниками и обвинителями. Себя забудьте. Тому доверьтесь, кто всю вашу мерзость взвалит на себя...

В руках у Льва Ильича хрупнула соломинка – и он сорвался.

Костя по-прежнему стоял, держась одной рукой за спинку стула, потом шагнул к окну, обернулся – и Лев Ильич увидел, что глаза у него разные: левый чуть косил, был совсем темным, а правый посветлей. Костя левым, косым моргнул ему.

– Чего ждем-то? – спросил Лев Ильич.

– А я уж дождался, – ответил Костя, моргая еще раз тем же глазом, и засмеялся отрывисто, с такой спокойной умешкой.

– Ты что, издеваешься, что ль, надо мной? – спросил Лев Ильич.

– Наконец-то! – Костя повернул стул, уселся верхом, выкинул ноги вперед и ловко скрестил их перед собой. – Давай, излагай, что там горит, сейчас разберемся.

– Не хочу, чтоб ты надо мной смеялся.

– Что ж мы слезы будем лить? Хорошо погулял?

– Видишь, едва ноги таскаю, кабы не ты – полдня проспал.

– Ловок... Седина в бороду...

– Ну это ты брось, здесь другое.

– Неужто? – развеселился Костя. – Духовные стихи читали? То-то, я вижу, катарсис, ноги не держат.

– Черт его знает, – пожал плечами Лев Ильич, – безумие какое-то.

– Да знаю, чего уж хитрого. Почему безумие, если на сладкое потянуло недостаточность организма, процесс вполне химический. Знаешь, как кристаллы выпадают? Бросают в перенасыщенный раствор – это взрыв, как в атомном котле и ты уже не тот, вся твоя аморфность, размягченный хаос – все определится звонкими гранями, засверкает. Ты ж рисковал, мог оказаться ничтожеством, так и сгинуть незамеченным в том растворе, или он бы тебя исторг, не принял. А тут возрождение, да еще в каком новом качестве, обновленный – посторонись, все можем!

– Чего-то не пойму, – распрямил плечи Лев Ильич, – конечно, уверенность появляется, однако... Черт, зачем мы об этом говорим!

– Ну, если неохота. А может хвастать нечем? – снова подмигнул Костя.

– Зачем уж так... – Лев Ильич на себя посмотреть не мог, но губы явно раздвинулись в самодовольной улыбке – знал он, изнутри себя видел! – Недоспал просто – так это наверстаем...

– Ладно, – сказал Костя, – оставим тему, мужчина должен быть благородным. Что там еще у тебя?

– Да мелочи все: семнадцать лет надо бы списать, виснут, понимаешь, мораль, ясное дело, но... привычка – мешает, путает...

– А ты и там был на высоте?

– Ну, семнадцать лет многовато все время на высоте – голова закружится; быт, сам понимаешь: после завтрака – обед, ужин, посуду мыть три раза на день – одно и то же.

– Чего не понять – механика разбанальная: от кислого скулы воротит, а от сладкого зубы болят. Тут весь смысл, гастрономический я имею в виду, в смене впечатлений, одна кухня приедается.

– Что-то ты больно уж примитивен.

– А я всего лишь точен, это ты привык прятаться за словами. Списать, стало быть? У тебя что – обязательства, что ль, какие? Да и как тут солжешь, когда вмешалась механика: кристалл хитростью не высидишь – химия точная наука, как математика. А ты крепкий: в одну телегу впрячь не можно коня и трепетную лань.

– Ну а жалость, сострадание, благодарность наконец?

– Эх, куда тебя шатнуло! Да и за что благодарить? Неужто про свой счет позабыл, списочек, так сказать, благодеяний? Тут не арифметика – алгебра скорей, коль не интегралы. Что ж у тебя каждая единица – единице, что ль, равна? Твоя, небось, подороже будет. Тут все дело в силе переживаний, твой-то один раз – помнишь, как на стенку взбирался? – а ей что! Да и разные, согласись, вещи – мы им или они нам?

– Что это тебя все на пошлость тянет – иначе не можешь?

– Коробит? Давай иначе. Тебя оскорбили? Оскорбили. Унизили? Унизили. Зачем ты это должен терпеть? Тебе скучно, пусто, у тебя полет – а там все шажком да ползком. У тебя силы бурлят, а ты сам те силы хочешь умертвить. Ты вон, всю ночь, уж прости опять за пошлость, выложился, а с утра, как птичка Феникс воспрял. А там чаек спитой хлебаешь, да и не похлебаешь, может, и давно заварен, да не про тебя. Ну а с какой стати, когда рядом настоен, аромат парит от чашки – пей вволю, тебе и не выхлебать – накушаешься! Ты вон, себя в жертву хочешь принести – да не хочешь, в том все и дело! Но полагаешь – так надо, как же, мол, христианин без жертвы! Ты о смирении хлопочешь, а того не понимаешь, что человек должен развить в полной мере все, что ему положено, дадено – в полную меру взрастить. Притчу о талантах недавно вспомнил, сам же правильно этим дуракам объяснил...

– Постой, перебил Лев Ильич, – а ты откуда знаешь? Разве ты тогда был?.. Это ж на следующий день разговор, ты вроде накануне к нам заходил?..

– Да брось ты мелочиться – был, не был. Я про дело говорю, а ты все о форме хлопочешь. Талант надо пускать в рост, он тогда сам-пять и отдаст, не зарывать же его, когда он в тебе бурлит. Человека осчастливил, да и не просто страсть, блуду потрафил – поможешь идее осуществиться, высокой к тому ж...

– Ты что? – оторопел Лев Ильич. – Про какую идею ты говоришь?

– Про ту самую, об которую ты еще не раз споткнешься. Это ты от легкомыслия иль от страусиной трусливости прячешь голову под крыло – русский интеллигент! Интеллигентно да, да русский ли?

– Ты знаешь что, Костя, – сказал Лев Ильич, он вытирал платком пот на лбу, – ты меня не пугай, у меня сердце заходится.

– А ты не бойся. Я ж тебе с самого начала объяснил – доверься. Через все это пройти просто необходимо, чистота, на которую и тень не падала, не многого стоит – не то она чистота, не то всего лишь поганка, мимо которой все ходят, а наклоняться над ней, посмотреть поближе никому не охота. Она и стоит себе, пока снегом не запорошит – никому не нужна, сгинет впустую, а вываришь ее в котлах – знаешь, как в Европе поганки ценятся, подороже белых идут.

– Стало быть, они нужны кому-то?

– Ну да. Но одно дело, когда они себе стоят, чистотой гордятся, пока не засохнут, не смерзнутся, а другое дело, если ее в рост отдать – ту чистоту, не бойся, что выпачкают, захватают руками, вынесут на базар, выварят – на стол и подают, пальчики оближешь. За одного битого – двух небитых дают. Невозможно миру без соблазнов, это тому горе, через кого они приходят, а сами по себе они играют очистительную роль – соль в них, коей не осолишься, завянешь в пресности...

У Льва Ильича в голове звенело, путалось, он ни на чем не мог остановиться, задержаться, плыло все под ногами, но он уж, верно, перестал пугаться: а что он, не заслужил, что ль, очищения, а если надо ту чистоту сперва загадить и выварить – пусть себе кипят котлы! Да и устал он барахтаться, все время с собой бороться. Он в себе уже почувствовал силы плыть, отдаться тому течению – бурному, веселому, ничего, не захлебнется, удержится, птичка Феникс, вон, бьет крыльями: "Накормить, что ль, нужно этого идиотского попугая?" – мелькнуло у него.

– Что там у тебя еще? – спросил Костя. – Или опять по чай-кондитерским изделиям?

– Может, и кондитерские, да запашок не тот. Ты в бардаке был когда?

– Ух, развеселый разговор в святом месте!

– Представь, белый день, комната в коммунале, – с каким-то неизвестным ему прежде, дрожавшим в нем ощущением начал Лев Ильич, – соседи ходят, переговариваются на кухне, гремят посудой, детишки из школы в фартучках с галстучками, телефон в коридоре – течет нормальная коммунальная жизнь. А в той комнате – на столе бутылки и три девицы от восемнадцати до тридцати – вполне разоблаченные, изображают композицию. А за столом три или четыре джентльмена интеллигенты, с красными лицами, глаза блестят, разговор, естественно, самый вольный... Ну там подробности, может, и не интересны, опустим – конец света, одним словом. И вот, представь, такую щемящую нежность к этой женщине, которая честно отрабатывает свои десять рублей, такую до слез и боли волну сострадания к ней. Не страсть – какая тут страсть, когда только стыд и гадость. "Сестра моя!" – думаешь ты, несчастная сестра, пред которой ты навсегда виноват!..

– Литературный ты человек, Лев Ильич. Ты этой сестре, коль сострадаешь, подарил бы десятку, зачем же работой ее забавлялся!

– В том-то и дело! Ну а как ты думаешь, сострадание, если оно искренне... Да нет, почему литература, я-то, скажем, знаю, что искренне? – обиделся он вдруг. – Нет, ты скажи, перекроет такое искреннее отношение вину, тот мерзкий грех – зачтется?

– Ах, вон как хочешь устроиться? А еще толкуешь об искренности! Сразу, значит, чтоб за все тебе платили: и за сострадание, и за нежность, а за вину и грех чтоб не брали – десяткой рассчитался? Или чтоб все время бухгалтерия подсчитывала? Больно штаты большие требуешь, там у них и другая ведь работенка, а ежели на нас переложить, по секрету скажу, непременно обсчитаем! – смеялся Костя.

– Кругом, выходит, плохо. Ну а помыслы? – Лев Ильич Любины глаза вспомнил. – Помыслы тоже в дело засчитываются, как, вроде уже совершил?

– Это ты про тещу, что ли, что ей скорейшего конца пожелал?

Лев Ильич уже не удивлялся.

– Что же тут особенного? – поучал Костя. – Чем мучаться и другим жизнь заедать. Беда с вами, неофитами, прибежавшими из гуманизма ко Христу. Винегрет из Дарвина, Маркса и какого-нибудь супергуманиста – Альбера Швейцера. Вы хоть когда-то поймете, что смерть – радость, что душа здесь отмучалась, а там уж ни боли, ни жадности, ни жажды, ни еще какой-нибудь дешевенькой страсти, заедающей тебя тут. А что еще покойнице, только смердела да на людей кидалась. Там выбор страданий, идущих только на пользу – там тоже ведь некий процесс длится. Да и о себе, о себе не забывай! Про талант, например, который в рост надо давать – ничем не смущайся: не разовьешь талант, сгубишь, за то уж точно ввергнут в озеро, которым так напугался, что без оглядки и сюда прибежал – кто бы ни спасал, пусть хоть церковная старостиха – вон, талмуды те обещают! Костя указал рукой на книжные полки.

– Так что ж, выходит, не пойму, в том, стало быть, ничего плохого нет?

– Ну что с тобой делать! – смеялся Костя. – Как тебя отучить от слов, в которых и смысла никакого? Хорошо, плохо! Кому хорошо, а кому – плохо. Это какой-нибудь Толстой теми словами все пытался очертить, да не Толстой большевики! Это они очень любят рассуждать в своих газетах на такие темы, а сами уж так все запутали, что давно ничего не разберешь: сегодня то хорошо, что вчера было плохо, да и завтра окажется скверным. Что, мол, классу выгодно, а класс с той выгоды за воблу готов душу заложить. Где только ее возьмешь, эту воблу, а за душой нынче никто и охотиться не станет – бери, сколько унесешь, хоть целый мешок. Ты, вон, вчера не поверил той истории – про пустынника, спасавшегося в лесу и своего брата приголубившего камнем от великой любви ко всему человечеству. А между прочим, очень достоверная история. Так же, если хочешь, как про Беломорский канал, про который Солженицын высчитал, что там закопали четверть миллиона строителей. Тоже ведь за ради того, чтоб освобожденное человечество перемещалось из Белого моря в Балтийское на легких яхтах и экспрессах на подводных крыльях. Да и не в том дело, что, как он же отметил, спустя сорок лет по этому каналу одна баржа в день проходит, да и в ней смысла нет, а в том, что любовь к человечеству уж обязательно вырождается в смертоубийство – камнем ли брату по голове или энтузиастов за колючей проволокой цынгой да морозом в штабеля. О себе думать надо, Лев Ильич, себя спасать, а о человечестве Господь позаботится, если сочтет это нужным.

– Ты б хоть остановился, – сказал Лев Ильич, – ты на каждом слове себе противоречишь – я уследить не могу. Тебя даже на противоречии не поймаешь, потому это уже и не противоречие, а... дискретность какая-то...

– Сообразил! – хохотал Костя. – Значит, тебе больше улыбается про себя позабыть, не иметь своей воли, хотения, все, что собрал, скопил, чем гордился, чем этой ночью радость... ближнему... – хохотнул Костя, – доставил, небось, слезы счастливые увидел? Все, что вспомнилось, обнажилось в тебе, заговорило ото всего от этого отказаться? Хоть тебя отпустили – снова, значит, себе на плечи взвалить свою путаницу и еще к тому ж новую, что тут вон эти церковные кадры наворотили... Вон, еще дочка у тебя поспевает, и ее...

– Господи, – сказал Лев Ильич, – спаси и помилуй меня...

Он поднял голову. В комнате, словно посветлей стало, облака, что ль, разошлись, ему солнце ударило в глаза, чуть даже ослепило, перед глазами покатились разноцветные круги, он протер глаза, открыл и вдруг приметил, у Кости на штанах – ноги по-прежнему у него переплетены перед стулом обозначилась клетка... Лев Ильич еще раз вытер взмокшее лицо платком.

– ...себя забудьте, – говорил Костя. Он стоял возле окна, поглядывал на улицу, но тут обернулся, внимательно, длинно так посмотрел на Льва Ильича. Да вы, я вижу, устали, больны, что ли? В другой раз поговорим, коль охота будет. Иль вы все равно со двора собрались?

13

Ему было мучительно стыдно, он даже не мог заставить себя разобраться: слышал Костя все эти его жалкие саморазоблачения или это была одна лишь мерзкая фантазия? Он оделся, ему хотелось поскорей отсюда выбраться. Они направились к дверям, но он вспомнил про голодного попугая, сунулся было найти зерно, не мог сообразить, где ему сказали, накрошил хлеба и насыпал прямо в клетку. Потом натянул пальто, и они пошли, как Костя сказал, "со двора".

На улице было холодно, свежесть весенняя, небо ясное голубело сквозь облака, все таяло, звенело, они уж вывернули в переулок...

– А вот и столовая, – сказал Костя. – Вы, как я понял, не завтракали. А у меня мелочишка есть сегодня. Горяченького-то как?

Лев Ильич поморщился. Машу видеть у него не было сил, да махнул рукой ему было все равно.

За кассой сидела другая женщина – в очках, пожилая. "Ну да, сегодня ж с обеда..." – вспомнил Лев Ильич.

Они разгрузили на стол поднос с тарелками, Лев Ильич, и верно, проголодался. Костя чуть поковырял безо всякой охоты. Молчали.

– Скажите, Костя, – Лев Ильич, наконец, отодвинул тарелку, одним духом проглотил теплый кофе – пойло, – что вы имеете против Кирилла Сергеича? Мне это важно. Я, может, плохо разбираюсь в людях. Придумаю что-то, знаю, мол, а как до дела доходит – все наоборот.

– Все-таки интересно? – Костя закурил, сквозь дым щурился на Льва Ильича.

– Да нет, не то чтоб интересно – нужно, – уточнил Лев Ильич. – Знаете, так бывает, помнишь человека с детства, с юности, сто лет, вроде, знаешь, а потом встретишь и все не можешь понять – в чем дело? Кажется, раз ты стал другим, ну и он, стало быть, ту же жизнь прожил за эти годы, а он, меж тем, все это время совсем не на то определил. Поэтому и выходит, что встретились случайно. Меня, правда, тут вон уверили, что случайностей нет, может, оно и нет, конечно, но жизнь совсем разная была у нас, и если верно вы говорите, а я вашей искренности не могу не верить, пусть и заблуждаетесь, но на чем-то же основан весь этот ваш пафос и... отрицание?

– Все-таки тянет понять. Вы не слышали, что ль, меня? Надо ли? Религиозный опыт тем от человеческого, ну, там психологизм, житейская мудрость, то, се тем и отличается, что здесь умом и эмоциями и не возьмешь. Я вам толкую про духовный опыт, озарение... Знаете, что значит, когда завеса разорвется?

Лев Ильич смотрел на него и так ему до боли вдруг себя стало жалко, вчерашнего счастья, уж, верно, никогда не достижимого, с которым так легкомысленно обошелся...

– Ну хорошо, – говорил Костя. – Вы из тех, кому все хочется потрогать, носом чтоб ткнули – при факте хотите находиться... Извольте вам факт. Я с вашей приятельницей – да мы еще в поезде об этом с ней перекинулись, на Рождестве столкнулись в храме. Я ее почему-то запомнил, сам не знаю... – со злостью перебил себя Костя. – Да ладно, не в том дело. Это, как у нас теперь по Москве, мода то на один храм, то на другой. Интеллигенция валом валит, разговор такой концертный: "Вы где на Пасху – у отца Вячеслава? Конечно, конечно, к кому ж еще идти!" Или эдак: "Ну что, мол, это за проповедь, я вот отца Анатолия слушала в прошлое воскресенье – и сравнить нельзя!" И прочее. Так и ходят – то к Анатолию, то к Вячеславу – в кадрили участвуют, пока не станет известно, что кто-то из них проворовался. А он и всегда подворовывал, но им, как и вам, факт нужен, опыта нет, про который толкую – чтоб за руку поймали, вот что нужно. В том и опыт для них.

– Ну а вы-то зачем... тогда? – не удержался Лев Ильич.

– По делу, – отрубил Костя. – Я только по делу бываю, да и это вам, простите, ни к чему.

– Извините, – поспешил Лев Ильич, – вы уж договорите, пожалуйста.

– Еще служба не начиналась, а там так набились – руку не поднимешь перекреститься. Я и вышел... покурить, – сказал Костя с вызовом. – Гляжу, наш приятель – отец Кирилл, тоже выходит, меня увидел, только кивнул и не подошел, а, казалось бы, мог и с праздником поздравить, не один час толковали про разные разности. Тут, смотрю, не до меня – прямо к воротам дует, рясой снег метет. К нему старушки за благословением лезут, он чуть не отмахивается, благословляет, а сам на улицу поглядывает не больно-то благочестиво. Явно кого-то ждет. Ну и подкатывает, верно, шикарная "Волга", дверь отлетает, а из нее, гляжу, глазам своим не верю: собственной персоной Витька Березкин философ такой из нынешних – выпрыгивает, а за рулем ослепительная дама, серьгами звенит, концертное платье шумит из-под шубки. Красивая баба, я потом узнал, жена режиссера, сталинского еще сокола – известный мерзавец. У нее с Витькой большое чувство уже три месяца...

– Березкин? – с недоумением спросил Лев Ильич. – Виктор? Да я его хорошо...

– Знаете? Как же, известная фигура, автор громких статей, в которых математически доказано, что Достоевский был атеистом, вольтерьянцем и неосознанным предтечей большевизма. Да ладно статьи, мало ли что пишут, вот он мне как-то доверил свое открытие о заповедях блаженства – тут есть о чем задуматься! Надо, говорит, на арамейский текст взглянуть, перевод явно неправильный, вольный: блаженны нищие – запятая, а то, мол, мракобесы запятую от человечества скрыли, а там все наверняка точно и справедливо – нищие, обездоленные – они и блаженны! Как же, он человек либеральствующий, прогрессист. Да что я чушь эту повторяю, нормальное помрачение рассудка...

– Неужели Березкин? – все не мог успокоиться Лев Ильич.

– Кто ж еще? Ваш приятель юности – православный священнослужитель его под белы ручки вместе с великосветской дамой и ведет в храм, толпу раздвигает, хлопочет, то вперед, то назад забегает, мне даже любопытно стало, следом протискиваюсь. Он их прямо на клиросе и устроил, только что кресла не вытащил. Бедные старушонки – апостолы нашего православия, единственная надежда! – они только рты беззубые пораззявили. А я плюнул, да и пошел оттуда.

– Что ж это? – спросил Лев Ильич.

– То-то и дело, что? Случайный факт, свидетельство слабости, суетливости, корысти, в конечном счете, коль вы всего лишь на одном факте хотите застрять, а соображать вздумаете – явление закономерное, естественное свидетельство того, что иначе и быть не может... Ну может ли святыня помещаться в блудилище? Ну а не блудилище ли, когда священник заражен корыстью и мирской суетой? Мне, значит, вам объяснять не нужно, кто такой Березкин – знаете? Ну как, можно ли после этого к тому отцу Кириллу обращаться за благодатью? Вот вам, раз уж вы считаете абстракцией разговор о наушничестве и разврате в храмах, самый, можно сказать, обыкновенный, банальный, будничный факт, в котором раскрывается такое море безбожия, будто видишь – и не через Тусклое стекло, а ясно, как в волшебном фонаре, всю эту цепь, завязанную еще в раннем русском средневековье, когда Божьим начали торговать в розницу и оптом – кесарю все отдавали, а уж там дальше пошло: кесарем и городничего почитали, и квартального – да те хоть в Бога верили, а тут и до секретаря райкома докатились, до уполномоченного! Если всерьез будем искать виновного в том, во что Россия превратилась за последние полвека, обернулась Архипелагом, то не ошибемся, когда все это и припишем русской Церкви, начавшей с духовного соблазна цезарепапизма, с радостью предоставившей все светским властям – мораль, культуру, науку, на все было наплевать, лишь бы ее не трогали и сребролюбию не мешали. А что там оставалось, как было не взрасти ничтожному нигилизму на той без благодатной почве, чему еще произрастать? Или вам дальше протянуть ту атеистическую цепь к толстовскому морализму или к большевистскому лицемерию? Может, живописать как сооружалась да рухнула та Вавилонская башня? Что ж, скажете, не Церкви в том вина, что народ оставили без благодати, сначала на стерляжью уху разменивали, а потом на рабскую участь молчаливого соучастия во всех кровавых преступлениях? Может, мне вам фактов подбросить, если до них горазды, или, как раньше говорили, анекдотов? Про то, скажем, как горящий неофит приходит сегодня в храм на исповедь и вдруг лицом к лицу сталкивается со школьным, самого низкого пошиба злобным атеизмом, или как в крещении над женской наготой потешаются? Да не об отдельных мерзавцах и корыстниках идет речь, вот история-то про отца Кирилла пострашнее будет, потому что и не ловится. В том и дело, что пока не проворуется, все, вроде бы, нормально: храмовое благочестие на высоте, богослужение ведется, что еще надо? Да и какое там благочестие смешно говорить про это! Что они, заповеди, что ль, пытаются выполнить? Только и разговору про седьмую – самую модную: можно, мол, с бабой переспать или нет? Посты, что ли, соблюдают, общая молитва у них дома – утром, вечером, со Христом, что ли, в сердце живут? По мне так Березкин лучше – не придуривается, живой человек по крайней мере: привел бабу, вроде как в цирк, развлечься, потом в ресторан, а там уж судя по обстоятельствам!.. А верующий, тот шагнет за церковную ограду, как у отца Кирилла окормится, что ж он, по-вашему, остался христианином, утвердился, все ему отпустили, разрешили? Вот он и шагает из одного блудилища в другое, не поймешь, где гаже. По мне, так в церковной ограде, где благодатью торгуют, которой и нет давно. Отказались от Христа, продали Его в семнадцатом году, откуда ей взяться, благодати – из сталинской хитрости, что ли, пооткрывавшего церкви для своих мудрых расчетов? Да их в любую минуту с патриаршего же благословения обратно позакрывают, складами сделают! Или из духовной академии, где штампуют пастырей, как уполномоченных по хлебозаготовкам? Да ну, и говорить про все это неохота, в зубах навязло – все слишком ясно...

– Не верю я вам, – сказал вдруг Лев Ильич. – Не верю. Когда так, а теперь мне ясно, что так, тогда и совсем ничего нет. И святых ваших нет, и Воскресения не было.

Костя как споткнулся, спичку зажег прикурить, да и забыл про нее, такого воздействия своих слов он, верно, никак не ожидал.

– Не по зубам орешек? – спросил он, отбросив спичку, обжегся, видать.

Перед Львом Ильичем как кинематографическая лента прокручивалась, мелькали все эти его последние три дня: он увидел себя в поезде с Верой, этим Костей, бабкой с девочкой, упивающимся завлекательным разговором, в церкви, вспомнившим маму с ее иконкой, ужас, встретивший его дома, и как он оттуда бежал, позабыв себя, как уцепился за Веру, в этом, вон, доме с попугаем, уставившимся на иконы, в нелепом тазу очутился, как потом подвернул ногу – и покатился, вот и сидит здесь...

– Не по зубам, – подтвердил он. – А коль, верно, цепь существует, которой мир Адамом завязан, или еще до того, когда твердь, звезды и всю живность создавали, к которой потом ковалось звено за звеном – через Авраама к Матери Божией, к святым, если ее конец сегодня в руках у отца Кирилла – что ж я, смогу поверить в нерасторжимость той цепи, ежели хоть в одном ее звене усомнюсь? Хоть в одном, самом маленьком – всего лишь в связке? Нет тогда никакой цепи – и шести дней не было, и Адам со змием – пошлая сказка, и облако на горе с Моисеем – бездарная метафора, да и Церковь на лживом камне, изначально освещенная предательством Петра, вся проникнутая корыстью и трусостью... – не хочу!

– Погодите, Лев Ильич...

– Нет уж, я вас наслушался, Костя, а с меня довольно. Да чего там, вы мне только что сами объяснили? Но у вас почему-то логики хватает отрицать благодать и поносить сегодняшнюю церковь, а дальше пойти смелости, что ль, недостает или своя корысть – куда ж тогда вам деться со своим избранничеством? Больно все ловко, любое сомнение объяснимо – слабостью ли греховной, бесом ли изворотливым, Промыслом – диалектика, отточенная за две да еще за шесть тысяч лет до того. Промысел! Иван Грозный прибрал патриарха к рукам – Промысел, Петр вовсе с патриархом покончил – Промысел, большевики опять посадили кого вздумается – снова Промысел! Да почему Промысел, а не политиканство, всего лишь выгодное в конкретный момент? А если так, и благодати этой в русской Церкви нет и быть не может – да откуда ей, верно, быть, если священники жулики иль нет, не все ли равно – они ж теми епископами рукоположены, а те точно, выходит, казнокрады, поставлены чекистами, и уж патриарха они – тут и сомнения нет, правильно я вас понял? – не Божьим же жребием избирают? И не наши, не нынешние – пусть бы их! – а еще с тех самых пор, при царях, по собственным соображениям поставивших их ко святому престолу... Только ложь и обман кругом, понял уж я, дошло до меня. Спасибо вам, просветили. Зачем мы будем друг перед другом хитрить – не верна, что ли, логика? Нет никакой цепи, теперь-то нам дано потрогать ее сегодняшние звенья – они все трухлявые, а коли бы могли так же, руками, и прежние пощупать, так и те такими же оказались бы? Почему ж т о м у преданию должен верить, когда в этом усомнился? Да хорошо бы усомнился, надежда была б, что ошибиться могу – а тут уж все доказано математически. Да и слишком стройно получается: младенчика в клочья разорвали – так надо, евреев перерезали – правильно, еврейскими руками пустили русскую кровь – еще вернее! И Дахау правильно, и Колыма верно, и Лубянка на пользу, и наш священник во храме в облачении да с крестом на пузе – и он правильно, что соглядатай – к очищению! Да не много ли, что останется? Почему я, с какой стати должен верить во всю эту мерзкую, кровавую бессмыслицу? когда теперь уж и на себе проверил – почему меня Бог не остановил, от себя самого не защитил, на другой... да в тот же день и изгадил – там же, в том самом месте, где и молились, и ангелы сослужили, и лампадка – дунули на лампадку, и нет ее...

Костя опять верхом сидел на стуле, подмигивал косым глазом, губы у него раздвинулись в блудливой улыбке, под усами зуб блеснул тусклым золотом: "Вроде не было у него золотого зуба?" – успел подумать Лев Ильич.

– Давай, давай! – ухмылялся Костя. – Ты еще про Суламифь позабыл, про Матерь Божию подробности, про архангела Гавриила, да про монахов – говорят, в женский монастырь прокапывали подземный ход...

– Зачем мне ихние мерзости, по мне, своих, что ли, мало? – Лев Ильич развеселился, у него уж ни печали, ни надрыва не было – опять все стало ясно, вот и хорошо! – Хочешь, сюжетец изложу, – влетело ему в голову, – пальчики оближешь? Да вижу, что хочешь, небось, не обманешь!..

– Давай, давай! – веселился Костя, – эко тебя разобрало, – люблю таких горячих, которых только с горушки подтолкни, а там и не догонишь.

– Попробуй! Ясное дело не догонишь, куда там, мы, евреи, народ избранный бегать горазды.

– А ты ж еще недавно говорил, что русский, ну, то есть, все о России хлопотал, переживал за нее?

– А кровь-то? – брякнул Лев Ильич, да и на что уж с той горы пятками сверкал, дух захватывало от собственной смелости, а содрогнулся, но все равно было! – Еврейская кровь, коль еще не разжижена, погорячей будет, где прольется, цветы вырастают – то-то от них и ваш брат, как от ладана, шарахается – не какой-нибудь другой водице чета! Здесь что ни гений – Моисей ли, Эйнштейн – найди-ка еще кого другого?

– Эко тебя разобрало, – чуть даже нахмурился Костя.

– Не нравится? Ну да, еврея, в лучшем случае, можно жалеть. А если они, верно, избранные? Да ладно, шучу – кем избранные? – смех один... Ну хочешь сюжетец, наш, чисто православный, безо всякого еврейства?.. Ну хочешь-не хочешь, а слушай. Меня как-то приятель, да не очень давно, пригласил на свадьбу: венчанье было, они только крестились до того, и прямо все как у больших, крамольным неофитством не пахло, сплошное, как ты говоришь, храмовое благочестие. Да. Я в церковь опоздал, прямо к столу поспел – в ресторане гуляли свадьбу. Кабинет, большой стол, гостей, правда, не очень много, тщательно отбирали, я один нехристь случайно оказался. Ладно. Невеста в белом, он в черном с цветком в петлице, рядом шаферы, крестные – два отца, две матери – может и молитва была перед тем, как шампанским хлопнули? Красиво. Разговор такой, пока не подпили, приличествующий моменту – благочестивый. Ну я влетел, на стул плюхнулся, выпил, осмотрелся – мамочка моя, я ж их всех, как облупленных, знаю! Шафер, тот что подле жениха строго так сидит, еще, видно, свой подвиг в церкви переживает – руку венцом-то оттянуло, я ж точно знаю, с той невестой года два до того так сладко погуляли в охотку. А счастливый женишок с ее крестной матерью все в жмурки играли, красивая баба, между прочим, я и то думал... Совпало это или они специально подбирали, не знаю. Но и этого мало. Я выпил, пригляделся, мне на что – в ту пору я к этому так очень-то не присматривался, гляжу на его, жениха, крестную, мне это все постепенно соседка по столу объяснила, кто с кем в каком родстве состоит, да не все, разумеется, там еще, верно, и другие комбинации, кабы знать... Ну ладно, глянул я, значит, повнимательнее на его крестную, тут уж и меня затрясло. Сначала не узнал – где, думаю, я ее, голубушку, видел? Вспомнил! Я ведь тебе уже рассказывал про бардачок в коммунале – она и есть сердешная, да не та – сестренка, а другая, там же и тот женишок был, и комната его, он и банк тот держал с десятками: мы ему, а он уж, не знаю как, с ними делился каждой или разный гонорар. Та самая, постарше, самая главная была, распорядительница. Как уж она ему в крестные попала, где его крестили – не знаю, может случайно подвернулась – надо ж для процедуры, или с собой привел, вроде меня, из сентиментальности...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю