Текст книги "Отверзи ми двери"
Автор книги: Феликс Светов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 46 страниц)
– Конечно, – сказал Лев Ильич, – более того, я не могу ей не сочувствовать...
– Даже так? – вскричал Костя. – Ну что ж, благословляю тогда нашу встречу! Хотя тут пока что и ничего нового, я всего лишь "излагал", как говорит наш вчерашний друг, правда, по-своему... Ну ладно, а вот теперь, что же получается дальше? А то, что самое невероятное из того, что могло произойти и что в человеческую голову, в разум уложиться просто не в состоянии – непостижимость земной жизни Бога стала учением, Церковью, некой соборностью... Какая соборность! – крикнул он. – Из кого она собирается? Ну не парадокс ли, что ученики Христа, которые вели себя с Ним на протяжении всего общения только так, как и могли себя вести люди – до сна в Гефсимании и предательства Христа, создали потом Церковь, отдав в руки людей то, к чему они и прикасаться не то чтобы не смеют, но и не способны? Потому что не способны понять и уразуметь, а всего лишь могут сердцем услышать ту непостижимость. Но если услышать только сердцем, то к чему ж вся эта чудовищная обрядность и волхования, тома сочинений и катехизисы, делание идола из Того, Кто никогда не способен стать идолом? Все эти математически-богословские доказательства истинности догматов, язычески-непреложные якобы свидетельства бытия Божия?.. Последний из людей, жалкий раб, простак, не сумевший даже разобраться в человеческой психологии, сделавший все, чтоб не только не завоевать, но отвратить от сути богопознания! Потому сегодняшние христиане, верующие и благочестивые, не во Христа Иисуса верят, а в некоего великана-чудотворца, восседающего одесную Отца, вяжущего и разрешающего, но к Тому, Кто ходил среди нас – нас, не две тысячи лет назад в Иудее, а вот здесь, по этим самым улицам! – к Нему имеет ли хоть какое-то отношение тот их Христос?..
– Да откуда вы знаете, Костя, – очнулся вдруг Лев Ильич, – откуда вам известно про других, может, и они...
– Они! – засмеялся Костя. – Они! Они взяли Слово Божие, сделали его камнем института, в котором ложь и мерзость была уже изначально, ее и не могло там не быть. Что вы думаете, когда мы говорим тут о бесстыдстве и чудовищном падении священства – русского ли, западного – любого, – что это потому, что они священство? Да потому, что они люди!
– В этом-то и дело, – вставил Лев Ильич, – это и доказательство...
– Опять доказательство! Да потому, что люди не изменяются от того, что повесят крест на пузо, такими ж остаются – язычниками и развратниками. Просто в свете креста это все ясней и уж не скроешь. От этого так и бьет в глаза мерзость богоносного народа, а так-то ведь он ничуть не хуже других. Тут не доказательства, а реальность. Смелость нужна, и если мы через полвека настолько осмелели, что говорим о неудаче советского эксперимента, унесшего сто миллионов жизней, готовы начать с начала, будто бы того и не было, то нужна лишь тысячекратная смелость мысли, и тогда мы сможем сказать – что и два тысячелетия Церкви были всего лишь экспериментом, к несчастью – или к счастью, но не удавшимся.
– Это уже Лютеру пятьсот лет назад пришло в голову.
– Лютеру! Да что такое протестантизм – не та ли самая Церковь, только без отупляющего невежества? Не хватило у него смелости. И я знаю, почему не хватило.
"Вот они, русские мальчики! – мелькнуло у Льва Ильича. – Куда уж, действительно, мне..."
– Но нет ли тут у вас... противоречия? – осторожно сказал он. – Вы отрицаете не просто историческую Церковь со всем ее безобразием, даже не просто богословие со всеми его, ну все-таки достижениями, но и живой опыт Церкви, Предание – а ведь это опыт того же созерцания? Сами говорите, что христианство живо святыми, а ведь они Камень, Столп именно Церкви?
– Христианство живо Иисусом Христом, Который ходил по земле в простоте и униженности, а не в том выдуманном образе, облеченном в болтливо-языческие представления о Боге, не имеющем к Нему ну ровно никакого отношения. Вы отдаете себе отчет в том, что разговаривать с человеком имеет смысл только тогда, когда ему веришь, а иначе и время тратить не след?
– Да... разумеется, – кивнул головой Лев Ильич. "Вот оно, сейчас и произойдет", – подумал он.
– Я видел Его. Он приходил ко мне – Тот самый бедный Человек, рожденный еврейской женщиной...
– Конечно, – еще цеплялся Лев Ильич, хоть уж поблескивало перед глазами и знакомый визг нарастал в нем. – Конечно – в этом и есть основа веры, убежденность в том, что Он всегда с тобой, с нами, что стоит только протянуть руку, вздохнуть о Нем...
– Да не вздохнуть! – Костя даже топнул ногой в раздражении. – Вот здесь, на вашем месте сидел и говорил мне то, что я теперь – не сейчас еще, будет знак – скажу людям...
– Постойте! – вскинулся Лев Ильич, и от этого его движения, которого он не остерегся, хотя знал ведь, знал, что нельзя шевелиться, что он уже разбудил в себе т о, что и называть боялся! – Постойте, но ведь вы снова себе противоречите? Если я вам поверю, то это и будет доказательством, тем самым, которого быть не должно. Зачем же вы добиваетесь этого – вы лишаете меня соблазна, на котором, по-вашему же слову, стоит вера.
– Да не для вас доказательство! Я вам сообщаю факт о моем избрании...
– Но я не здесь, не у вас чувствую присутствие Бога, а именно там, за углом, где Он, тем не менее, от века, где Его легкая поступь, гонимость и к этой жизни неприспособляемость – в самом облике этой несчастной церквушки, в ее оставленности, жалкости и невероятном сочетании падения и святости – в русском храме...
– Ну что мне с вами делать! – вскричал Костя, уже прямо в бешенстве. Морду, что ль, вам набить? Так вы и тогда не поймете, а все за свою лакейскую любовь будете цепляться!..
И Лев Ильич снова сорвался. Он понял это ускользнувшим сознанием, хотя и не шевельнулся, не двинулся, но что-то в нем ухнуло и оборвалось.
Костя сидел теперь, покачиваясь, на венском стуле, выбросив перед собой переплетенные ноги, и хохотал – весело, искренне, но злобно-удовлетворенно; как бы припечатывая этим хохотом приговор Льву Ильичу.
– Ну уморил, – сказал Костя, отсмеявшись. – Уморил. Неужто думал всерьез достать меня своим драным ботинком? И что за манера женская? Это был у меня такой случай в жизни: одна дама, разгорячившись, сняла с ножки туфель на каблуке, как счас помню, и запустила. Ну и смеялся я тоже, враз помирились, но то – дама, да и доложу, к тому же прехорошенькая. А тут...
– Врешь ты все, – сказал Лев Ильич, – это со мной, а не с тобой был случай.
– Неужели? Надо ж, как в образ вошел! А ты б еще чернильницу нашарил, даром, что ль, весь в литературе – вот бы хорошо было! Тебе, я имею в виду, хорошо – всю б ночь и сегодня на день хватило, дверь бы оттирал. Даже жалко... Ладно, – оборвал он себя. – Хватит шутки шутить, у меня и времени нет больше. Сам понимаешь – день приезда-день отъезда, так что проживешься – расчету нет. Будем считать проблему исчерпанной. Так, что ли? Как тебя запишем? Да не по паспорту, не по паспорту, у нас, слава Тебе, свобода, в пределах разумного, конечно, без демократических безобразий... Надеюсь, не русским, или ты все еще себя к этому богоносному народу причисляешь – мало тебе жидовской морды, убежденности всех вокруг в твоей неполноценности до физиологии включительно? Ты ж теперь уразумел, от кого все это слышал – от языческой мерзости и растленного ничтожества! Или дальше будем лакействовать, пылинки щеточкой счищать с барского плеча – да уж какие пылинки, пятна кровавые! Или в таком унижении для тебя самая сладость? Мы и про это говорили. Или другая идея мечтаешь с русскими дамочками побаловаться – Суламифь для тебя не подходит, больно томная да вялая, тебе славяночку подавай – оторву, Лидку такую, чтоб море по колено, через то надеешься и в богоносность проникнуть? Как же, в бездне греха тебе и святость видится! Ну как в церквушке за углом, еще при Алексее Михайловиче благолепно сооруженной? Море народное разгулялось, вышло из берегов, блевотиной через край плеснуло, а там – на Западе и умилились: какой размах, какие глубины, какая загадка – шарман!
– Ну чего тебе от меня нужно? – с тоской озирался Лев Ильич, а глаза все к нему возвращались: тот свободненько так сидел, покачивался, ноги переплетены, будто и без костей они вовсе.
– Заплачь еще, так тебе Москва и поверила. Слушай, а может, я тебя недооцениваю, может, ты не из пустейшего простодушия, не от распутства, не из лакейского надрыва, а верно, идею имеешь? Может, хочешь свою миссию осуществить – позамутить кровушку, пока, так сказать, седина в бороду? Помнишь, про это и Саша тот, еврей оголтелый, внушал на проводах твоего дружка, а этот, вон, Саша, с другой стороны – что как тебя их призыв пронял? А милое дело, между прочим, вроде моей командировки – и дело делаешь, и тебе не без радости! А ведь кроме славяночек, тут еще один цимес есть. Кстати, великоросская традиция, из семнадцатого века идет, да по секрету тебе скажу, ране, гораздо ране. Я имею в виду, чтоб помимо, так сказать, плотских утех, они, конечно, грубые, примитивные, а ты у нас человек мистический, метафизику по утрам с кофеем вкушаешь – так вот, помимо плотских, чтоб и мистические удовольствия, а?
– Чего ты хочешь? – только и мог повторить Лев Ильич.
– Да не хочу я, чудак-человек, я тебе все пытаюсь тебя и объяснить. Да ты мне сам прошлый раз намекал, ты тогда был посмелей, это сейчас совсем раскис, правда, и в тот раз вроде бы не про себя, про других рассказывал, но уж не поскромничал, не свою ль ту грешную мечту выболтал? Ты ведь у нас неофит, еще зеленый, птенчик... Так вот, продолжаю излагать мою гипотезу о твоей, так сказать, апостольской командировке, прости уж, что плагиатничаю – не мое название, одного знаменитого романиста из нынешних, такой коммунист со страдающей совестью, ну разумеется, за эти страдания ему и денежки отваливают, правда, в бумажной валюте... Так вот, тебе и первое задание по командировке: ты еще никого не крестил?.. Нет? А-яй, давай-ка, нехорошо. Или может, просто с твоей маман и начнем?.. Что морщишься – не нравится, старовата? Но там однако своя бездна – не пожалеешь!.. Может, ты меня не понял, простоват – бабеночку ту я имею в виду, что за кассой в столовке углядел, блондиночку, она твоей крестной матерью и обернулась, а? А тоже ведь, когда ее увидел в первый-то раз, ты разве ее за матерь себе посчитал – небось, комнатку представил с канареечкой, ее в некем милом беспорядке, себя рядом, а? Неужто позабыл?.. Ага, вспомнил! Ну вижу, вижу, вспомнил. А я тебе, как мужик мужику, скажу: такая баба русская, когда она в возраст входит, соком наливается, то, что ядреностью-то зовут, ну такой уж извини, шарман – тут ты в такую метафизику окунешься!.. Ну хорошо, хорошо – не хочешь, давай доченьку тебе подыщем, девочку, с глазками быстренькими, раскосенькую, тоненькую. Вот ведь, и подружки у твоей Нади поспевают длинноножки, их крестим, а там... такая начнется очаровательная бездна, прямо из семнадцатого века да с горечью века двадцатого: инфантильность, слезы, лихорадка, бесстыдство – тут мы тебя враз и запишем русским, все будет в ажуре. И плоть, так сказать, не в обиде, и мистическое чувство ублаготворено, и главная еврейская миссия выполнена – в смысле крови, я имею в виду.
– Ты можешь что-нибудь кроме мерзостей из себя выдавить, или все и будешь в этаком роде?
– Извини. Я пытаюсь в тебе хоть что-то значительное раскопать – не удается. Уровень действительно примитивный. Но ведь и тут традиция. Чего ты хочешь, если в христианстве такая путаница изначально пошла – с самого рождения Господа во образе человека? Помнишь, давеча стишки вспоминали, как надменный бес, которым архангел и Господь грешили, то есть не бес, а... ну понял, одним словом? А с кем грешил? То-то. Кем же мы Его после этого запишем, если не по паспорту, не по паспорту, а по сути? Прав твой ученый друг, нечего первородством гордиться, это уж мне поскорей заважничать...
Лев Ильич не выдержал, рев, грохот раздался в нем, его швырнуло вверх и в сторону. Он закричал и кинулся на того, кто называл себя Костей...
– Вы что, Лев Ильич? – услышал он голос Кости, как об стену его опять хватило. – Я вас предупреждал, что тут никакого смирения не хватит: "гегемон" пробудился...
"Где-то на белом свете, там, где всегда мороз, трутся спиной медведи о зем-ну-ю ось..." – ревело за стеной.
Лев Ильич вытащил грязный платок, вытер лоб и лицо.
– Надо уходить, – сказал Костя, – не поговоришь, да и что толку, не напрасно зарок себе давал. Пустое все. Извините меня...
Лев Ильич шагнул из комнаты прямо в ревущий коридор – уж лучше там, в этой комнате он больше и минуты не мог бы пробыть.
На кухне, у окна, среднего роста малый в нижней рубахе, выпущенной поверх штанов, босиком, повернулся ко Льву Ильичу, поморгал сонно, не ответил на вежливое: "Здравствуйте".
– Курить есть?
Лев Ильич достал сигареты: "Лакействуешь? – спросил он себя. – Ну и ладно, как могу..."
– Сигареты... А "Беломору" нет?.. И сука моя шляется. Давай сигареты, что делать.
– Не надоело? – спросил Лев Ильич.
– Чего? – вытаращился малый.
– Да песня эта – уж чего глупей.
– Самому тошно. А чего делать? – он глядел в окно на летящий снег. Хорошо, кому с утра, а в ночь? И выпить нельзя. Я, вон, выпил – три месяца "Беломор" стрелял. У меня работенка хорошая, башли дает, а то б я давно другую нашел. Да вот понимаешь, нельзя с этим делом... – и он скребанул грязным ногтем по горлу.
– А ты дружок, что ль, этого?
– Вроде того.
– Эх, ученые люди! Козла бы, что ли, забить, трое, да я б четвертого мигом нашел – милое дело. Ну что ты, разве этот, не знаю уж как его назвать... может, правда, другую поставить пластиночку – про крокодила Гену?.. – он зашлепал из кухни.
– Господи! – сказал вслух Лев Ильич. – Неужто это и есть очищение, изживание своей пакости? Но почему так мучительно, кровью, кусками сердца? Хватит ли меня, Господи...
11
Потом, хотя он и часто вспоминал об этом, важно ему это было, дорого, он все не мог в точности зафиксировать ощущение ли, мысль, которая его именно в ту сторону и направила. Он еще когда стоял у окна, на кухне, разговаривал с "гегемоном", сообразил, где находится и куда идти, чтоб отсюда выбраться, в темноте-то, когда Костя его тащил, он и вовсе ничего не мог понять-запомнить. А тут понял, сориентировался. Но когда шагнул из подъезда на мостовую, туда-сюда посмотрел и – вдруг свернул, но совсем не в ту сторону, знал же, что не туда, было б поближе.
Он "за угол" свернул, он понимал, и не мыслью, не чувством даже, но чем-то тайным, что всегда, знал он, жило в нем, что не решался лишний раз в себе потревожить, берег, как запасец на самый на черный день, и только уж тогда, ну совсем ногами от голода не мог двинуть, отщипывал корочку. Он и перед собой, бывало, стыдился этой своей скаредности, понимал жадностью, непостижимой ему, а другой раз успокаивался, чувствовал, что это всего лишь инстинкт самосохранения, уберегавший его от него же самого. Так вот и в детстве бывало – ну совсем когда горечь, обида, потери – пустяковые, быть может, иль нет, это с чем их соразмерить-то? – но, кажется, весь мир от них застит, он и тогда уже знал, что у него всегда на тот случай хранится этот запасец – выход, который сам он никогда б не нашел, словечко, за которое враз и зацепится. Да и потом, когда стал постарше, вырос, повзрослел – всякое бывало, а запасец тот в целости. Он, может, потому и силы в себе нашел очнуться, посмотрел на себя и вокруг открытыми глазами – и оказалось, что несмотря на весь ужас, черноту, в которой барахтался, – и силы есть, и свет светит, а может, и дорогу найдет, не собьется.
Он и свернул за угол, не понимая, не задумываясь, подчиняясь тем не менее четкому, услышанному им в себе движению, а может, и всего лишь оттого, что ничего у него больше в ту минуту не оставалось, кроме надежды на то, что там...
Он даже не удивился, е е увидев, как только свернул за угол – так и должно было быть. Беленькая да трогательно-домашняя, она стояла наверху, на самом склоне когда-то бывшего здесь холма, один переулочек круто сбегал вниз, а другой шел криво, по самому взгорбку. И дома вокруг стояли крепкие, начала века, доходные. И сразу вспомнил, бывал здесь, сколько раз ходил мимо, знал город в пределах кольца; вспомнил, что и построена она в том самом семнадцатом веке, при Алексее Михайловиче, как раз когда проросла пшеница чистого благочестия куколем душевредным. И построили ее миряне – те, что жили вокруг, на этом самом холме, да не в доходных домах, а в собственных, что тут тогда стояли: "Какие ж дома тогда были?" – все не мог он сообразить. Построили как-то обыденочкой, вот с тех пор она и называется Обыденской – так за день и возвели, деревянную, конечно. Это потом перестроили, выложили камнем... Вспомнил, вспомнил Лев Ильич, хоть и не был в ней никогда.
"Зайти, что ль?.." Он уж вплоть подходил, она на него надвигалась – белая в этом летящем снегу, а на широкой паперти перед ней, а больше там, в притворе, стояли бабки, руки тянули... "Да у меня и нет ничего, ну как нарочно, ни копейки!.." – вспомнил вдруг Лев Ильич и остановился на всем ходу, стыдно, неловко ему стало – все-то он не о том, о другом все думал.
А тут из дверей легко так вышел юноша. Лев Ильич сразу и назвал его про себя: "юноша" – высокий, "хорошего баскетбольного роста", отметил почему-то Лев Ильич, светлый, да не от того, что пшеничные волосы падали ему на лоб, а такой изнутри весь светлый, ясный, но не веселый, без улыбки, напротив, сосредоточенный, в себя ушедший, в это свое погруженный. Он и с паперти так легко сбежал, снегом его враз облепило, мелочь раздавал...
"Ну вот, а как же мне?" – опять подумал Лев Ильич. А юноша обернулся назад, на Кирилла Сергеича, спускавшегося со ступеней.
"Вот оно! – выдохнулось у Льва Ильича. – Вот почему свернул сюда..."
Он бросился к паперти, а Кирилл Сергеич уже увидел его, но следом за ним семенила женщина, не старая еще, в шляпке, что-то все ему нашептывала, он приостановился, прямо на паперти, под снегом благословил ее, она налету поцеловала ему руку, а он уже весело смотрел на Льва Ильича. "Что, опять не нравится?"– спросил себя Лев Ильич. Но уже подбежал вплотную, Кирилл Сергеич и его перекрестил, а он схватил его за руку обеими руками.
– Как хорошо, что вы... что вас встретил! Да я знал, я потому и шел сюда, чтоб вас увидеть...
Кирилл Сергеич внимательно на него смотрел.
– Ну и отлично. Очень рад. Снег-то какой – зима! – они стояли возле паперти. – Иди-ка сюда, Игорь, – кивнул он юноше. – Я тебя со Львом Ильичем познакомлю. Вот, рекомендую – Игорь Глебович, Машин сын...
– Здравствуйте, – сказал Игорь, – а мне мама много про вас рассказывала... Вы такой и есть, как я думал, – он улыбнулся широко, открыто, с интересом, и не скрывая глядел на Льва Ильича.
Лев Ильич засмущался – так хорошо ему стало, хоть плачь тут под снегом.
Они уже шли по переулку, Кирилл Сергеич посередине, Льву Ильичу все хотелось взять его за руку, но неудобно было, неловко. Снег таял на лице, чавкала грязь, а как-то сразу и не стало этой страшной его потерянности – все потерял, а вон сколько нашел!
Они вышли на улицу возле троллейбусной остановки. Игорь посмотрел на Кирилла Сергеича.
– Лев Ильич, не хочется расставаться с вами, а у нас дело. Мы должны навестить одного старика, больного. Совсем больного. Далеко ехать... Послушайте, а коль время есть, поедемте с нами, верно, Игорь?
– Я только рад буду. А потом к нам, мама вас потеряла... Да, вспомнил, вас кто-то разыскивает – не знаю, правда, кто, мама говорила.
– Я... конечно, – Льву Ильичу даже муторно стало, как подумалось, что они тут, на улице, и оставят его. – А я знаю, куда вы едете, – осенило его, – мне Маша рассказывала про того старика. Если удобно, к больному...
– Поехали. Я думаю, Игорь, мы сейчас в метро нырнем, так верней всего будет...
Народу как всегда было много, их втиснули в вагон, они пробрались к закрытым дверям. Игорь широкой спиной загораживал, сдерживал, только улыбался, да поймал его глаза Лев Ильич, в стекло на себя поглядывал. "Мальчишка!" почему-то обрадовался Лев Ильич. Он его сейчас рассмотрел получше, совсем близко: чистое, славное лицо, ямочки на щеках, а уже отвердевает к подбородку, и серые глаза – спокойные, без суеты, не навязчивые.
– Каких молодцев растим, – кивнул на него Кирилл Сергеич, – с таким не страшно, крепко стоит.
Он тоже другим сейчас был, непривычным, ближе, попроще, хотя нет, все-таки не свой брат – священник, видел Лев Ильич, как на него посматривали. А что в нем, что сразу его выдает? Шляпа? Так мало ли кто теперь еще в шляпах ходит. Скромное пальто, не дешевое, но москвошвеевское... Борода? Но кто ж нынче без бороды! Глаза зоркие, думающие, ни на минуту их мысль не оставляет, и о чем-то не о своем затаенном, а вот сейчас он явно Львом Ильичем был занят. Эта вот, что ли, всегдашняя готовность в любой миг повернуться к тебе всем существом, и не с грошовой помощью, а по самому для тебя существеннейшему, чего другой раз и сам еще в себе не успел отметить, чего еще не испугался, а он уже заметил, идет навстречу? Тут и опыт, конечно, – быстро так, но радостно, счастливо думал Лев Ильич, – профессионализм, верно, но никак не сумма приемов, не просто выработанное практикой умение так вот сходу раскусить человека, чаще всего в нем и нет ничего хитрого, а такое любовное, изнутри понимание, способность думать за другого, а потому и понять по-настоящему...
– ... А я сегодня свободен, – говорил Кирилл Сергеич, – нет службы. А тут Алексей Михалыч попросил отслужить панихиду. День у нас такой. Он обрадовался, что Игорь вернулся, очень его ждет. А панихиду именно там, в Обыденском храме, у него свои соображения... А вам Маша, значит, рассказывала?
– Алексей Михайлович? – переспросил Лев Ильич. – Я не знал, как его зовут. Только день этот, я понял, неделю назад был?
– А... то другой день. Она для него тогда и умерла. Да ее и расстреляли как раз через неделю.
– А что, очень плох? – спросил Игорь.
– Плохой. Я был там позавчера. Боюсь, он и поста не переживет. Он давно болен, а тут уж... Да и годов много... А как у вас, Лев Ильич, вы дома теперь?
– Скверно у меня. И не дома. Нигде я.
– Дочка здорова?
– Да и с дочкой... – хотел рукой махнуть Лев Ильич, да руку не вытащить, прижали. – Край у меня, отец Кирилл. А что там за краем...
– Видите, как хорошо, что встретились, поговорим. Поговорим обязательно. Мы там не долго будем, как ты, Игорь?
– А я долго не могу, у меня сегодня...
И тут Льва Ильича осенило, у него сразу ворохнулась даже не мысль, а предчувствие такое, как только увидел этого юношу на паперти. Да нет, тогда и не предчувствие это было, а такая мечта его коснулась: "а что бы, если..." Он ее и назвать про себя не успел, так все стремительно развернулось – да и зачем ее было называть, прошла б и все. А тут, вглядываясь в Игоря, не думая об этом, он слышал, как она в нем вырастает.
– Игорь, а вы сейчас очень заняты? – спросил Лев Ильич.
– Да нет, чем уж я занят, у меня, правда, этой весной, вот сейчас, должно решиться, может, в армию заберут. Я не хотел раньше, в артисты думал двинуть это я в Одессу летал на кинопробы, похоже, берут, им и армия не помеха, вытащат. Но мне не хочется сниматься, – он отвечал охотно, с какой-то откровенной готовностью. – Вот и отец Кирилл тоже...
– Какой там актер! – живо откликнулся Кирилл Сергеич. – Ты подумай, что будешь играть? Ну представьте эту актерскую ситуацию: тройная нагрузка на душу. Это кроме двойной жизни, которую все ведут, еще третья, уж совсем отношения ну ни к чему не имеющая. Я плохо знаю театр, но сама идея убивания себя в другом, стремление не в себе искать себя, не вычищать собственную личность, но в другом, через другого... Все душевные силы, талант, коль он есть, все направлено на то, чтоб кого-то разоблачить, осмеять, пусть даже оправдать, но кого-то! А про себя забыть. А когда придет пора вспомнить – где он, я?
– Лев Ильич, вы не подумайте, что отец Кирилл такой старорежимный ретроград, тут у них с мамой своя мысль, – улыбнулся Игорь.
– А вот и ретроград, и не пугай меня, пожалуйста, выдержу, – почему-то не принял шутку Кирилл Сергеич. ("Это у них свой давний разговор" – понял Лев Ильич.) – В том-то и дело, что коль театр – сила, а эта истина давно известная, как же, кафедра, трибуна, с которой ты во всю глотку призываешь чувства добрые. Но в том и дело, что добрые! А если нет, и с той же кафедры, и тоже во всю глотку, а она у тебя – даром, что ль, такой вымахал?..
– Так вы ж современный театр не знаете! Лев Ильич, ну будьте судьей, ну можно ли, да еще с таким жаром говорить о предмете, который не знаешь, да может, в современных пьесах...
Тут как раз двери раздвинулись, народ повалил, Игорь не удержал напора, их притиснуло к самому стеклу.
– Ага! – засмеялся Кирилл Сергеич. – Проврался! Вот у тебя руки и подломились. Еще мне современных пьес недоставало смотреть...
"Господи, ну как с ними хорошо! И разговор какой-то человеческий..." смотрел на них Лев Ильич.
– Причем тут пьесы? – рассердился на свою оплошность Игорь. – Я уж тогда все скажу, раз Лев Ильич соглашается судьей... Не пьесы тут, и не театр, не кафедра, с которой надо призывать. Они с мамой боятся, что я влюбился в одну актрису. А я и не думал, это она... – Игорь покраснел и совсем рассердился.
"Ну как кстати..." – мелькнуло у Льва Ильича, хотя и не ясно было ему, что тут "кстати".
– Лев Ильич, коль вы действительно судья, ну можно ли на человека напраслину возводить? А презумпция невиновности, уважаемый? – возвысил голос Кирилл Сергеич, так что на них обернулись.
– Предлагаю вам, Игорь, подтвердить обвинение фактами, – улыбнулся и Лев Ильич.
– Извольте. Факт первый – противоречия моего уважаемого оппонента. Отец Кирилл, принципиальный противник войны, благословляет меня призываться в нашу доблестную армию. К чему бы это? Не для того ль, чтоб разлука...
– Ты что, это серьезно говоришь? – вдруг огорчился Кирилл Сергеич.
– Господин судья! Один ноль в мою пользу. Запомните. Факт второй...
– Погодите, Игорь, но ведь это не факт, а всего лишь еще одно обвинение, снова не учитывающее презумпцию...
– Почему? Явное противоречие принципам – раз, прямая связь...
– У обвиняемого может быть совсем другое, не столь прямое соображение...
– Понял, что значит неподкупность судьи? – строго глянул на Игоря Кирилл Сергеич.
– Понял, что пропасть между отцами и детьми непреодолима, – в тон ему ответил Игорь. – Ничего, мы воспитаем собственных судей.
– Да, да! Вот в связи с этим у меня к вам и просьба, -подхватил Лев Ильич. – В связи с непреодолимостью пропасти меж детьми и отцами...
– Да нам выходить! – вскричал Кирилл Сергеич.
Они кой-как выбрались из вагона, Игорь успел придержать двери, поднялись наверх. Лев Ильич зажмурился от света, солнца, ударившего ему в глаза, будто оказались в другой стране – там метелица, теснотища, грязь, а тут открылась ширь, голубое небо в летящих облаках, да и какой-то город-не город: дома высоченные, а разбросаны, улицы-не улицы – поле, дороги в разные стороны, автобусов целое стадо – другая страна!
– А я здесь и не был никогда, – сказал Лев Ильич, – даром что в Москве всю жизнь прожил.
– Далеко, что говорить... Вон наш автобус! – и Кирилл Сергеич, смешно загребая ногами, побежал к остановке.
И опять они успели, втиснулись, и снова их прижали к заднему стеклу, только теперь свет был не мертвый – электрический, а яркий, солнечный, и снова так радостно было Льву Ильичу смотреть на своих спутников.
– Простите, Лев Ильич, я вам все договорить не даю. А я с удовольствием, если чем могу вам помочь. А что за дело? – Игорь смотрел на него с живым любопыством.
– Даже не знаю как объяснить... Но я как вас увидел, еще на паперти, так подумал: вот бы мне такого парня, я б с ним то дело обделал...
– Да это у него вид такой, – вставил Кирилл Сергеич, – а так – ветер в голове.
– А мне это и нужно – и вид, и ветер... У меня, понимаете, Игорь, с дочерью беда. Такая история, боюсь ее потерять: дома я не живу, а там влияния совсем не те, какие-то странные мальчики из МИМО. Вы б с ней познакомились, домой бы привели, другой бы мир ей показали, с отцом Кириллом бы ее свести... В церковь... Ну, это мечта уж слишком большая. Я тут страшную вещь понял. Всю жизнь живу в Москве, а мимо иного проходил, мог бы и не узнать никогда. Здесь совсем разные страны, миры уживаются вместе, а порой меж ними нет никаких соединяющих мостков. А может и есть, так ведь и заметить нужно, а то всю жизнь проходишь и не увидишь. Но я не могу, здесь и начинается та самая непреодолимая пропасть, о которой вы говорите. А если б вы – вам бы она поверила.
– А сколько лет дочери? – спросил Игорь и покраснел. "Как он краснеет хорошо!" – опять с радостью отметил Лев Ильич.
– Шестнадцать лет, вот-вот. В девятом классе.
– Пожалуйста. Я познакомлю ее с хорошими ребятами. Артистов не боитесь?
– А я вам верю, – сказал Лев Ильич. – Тут уж вы сами бойтесь.
Кирилл Сергеич слушал с интересом.
– Слава Богу,– сказал он, – наконец, у тебя будет настоящее дело. Что может быть выше, чем быть ловцом человеков. Потому думаю и об армии для тебя, а ты меня вон как трактуешь...
Они приехали. Еще надо было пройти петляя меж одинаковыми скучными домами. Но такое здесь было солнце, свежий весенний ветер – как в море, вспомнилось Льву Ильичу, да не где-нибудь на юге, а в настоящем, Японском море, тоже вот, весной, когда снег еще в распадках и кой-где на бурых от прошлогодней травы сопках, а в проталинах, под горячим солнышком появляются уже цветы белокопытник...
– Ну вот здесь...
Кирилл Сергеич посерьезнел, молчал всю дорогу от автобуса, да и Игорь больше не разговаривал...
Дверь открыла женщина – немолодая, высокая, строгая, красивая, такая надменность в лице, молча поклонилась им, прошла с Кириллом Сергеичем на кухню. "Лариса" – вспомнил Лев Ильич.
– Кто там? – хрипло раздалось в квартире.
– Это я, дед, – откликнулся Игорь, раздеваясь. – Мы с отцом Кириллом. Дай пальто сниму, – и он прошел в комнату.
Лев Ильич остался в коридоре, не жилом каком-то, пыльном, запущенном, холсты торчали из антесолей, из распахнутого старого шкафа...
Из кухни вышла Лариса.
– Извините меня, у нас видите что творится. Проходите в комнату.
Лев Ильич шагнул из коридора прямо в открытую дверь. Его опять солнце ударило в лицо, ослепило, он даже зажмурился от неожиданности.
Старик полулежал лицом к двери на широком диване, на белых высоких подушках резко выделялось темное лицо, заросшее, давно не бритое, в глубоких морщинах, лихорадочный взгляд неприятно ожег Льва Ильича. Но он не его сначала увидел, это на мгновение позже, и тут же опять оторвал от него глаза. Над диваном висело большое полотно, без рамы, без планочек – холст на подрамнике. Солнце било прямо в комнату, и может поэтому оно было здесь центром – да и не только в комнате! – вот что сразу как-то пронзило Льва Ильича.