355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Феликс Светов » Отверзи ми двери » Текст книги (страница 5)
Отверзи ми двери
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 04:11

Текст книги "Отверзи ми двери"


Автор книги: Феликс Светов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 46 страниц)

Он, наконец, собрался с силами, рванулся и отбросил одеяло. В комнате было темно, сквозь штору едва проникал свет, видно, рано еще, а телефон звонил и звонил, наверно, давно.

Он прошлепал по комнате, взял трубку и услышал, как тот самый голос, который он только что слышал в зоопарке, спросил его: "Я вас разбудила, Лев Ильич, извините меня, я боялась, вы уйдете... А мне очень, очень хотелось бы вас где-то..."

– Нет, нет, Верочка! – кричал Лев Ильич и сжимал трубку. Он даже не удивился, просто обрадовался. – Я не сплю, я очень рад вам, мне тоже необходимо вас повидать!..

Они договорились встретиться днем, сегодня он мог и не сидеть в редакции, так только надо было зайти.

Люба не приезжала: может, и правда провожают Валерия, подумал Лев Ильич, а потом прямо на работу? Но куда ж она в том самом платье? Хотя ей ведь не с утра, еще заедет домой, переоденется... "А мне-то что, какое мое дело..."

Он оделся и пошел было из комнаты – тяжко ему тут стало: все как вчера ночью разбросано, шкаф открыт, он подошел к столу, выдвинул ящик, достал свою рукопись – начатую работу, полистал. Тут тоже немного было радости: год, как он ее сел писать, а она все так и была "начатой", да и что, о чем – сам толком не знал... На столе бутылка из-под коньяка, грязные стаканы, галстук Ивана в пятнах от вина, – будто и не сон этот зоопарк, так оно и было. Он бросил рукопись обратно, задвинул ящик и пошел прочь.

Побрился, выпил холодного чая, оставил Наде записку – пусть спит, куда ей сегодня в школу, взял пальто и тихонько вышел. На площадке оделся, вызвал лифт – он не мог бы сейчас пройти мимо квартиры Валерия.

И на улице все та же пакость...

Жуть какая, вспомнился ему сон, да и скверная эта история, не к добру. Идти ему, собственно, некуда было: в редакцию рано, до двенадцати там и делать нечего, а куда еще? Во как жизнь повернулась, размышлял Лев Ильич, шагая по улице, полвека прожил в этом городе, миллион знакомых, друзья, родня, а как дошел до стенки – и податься некуда.

"А почему до стенки?" – подумал он. Что нового вчера случилось, такого, чего не было три дня до этого или месяц? Дом всегда был... раньше, то есть, вот от этого и пляши. Был дом, куда он все складывал – радости, печали, заботы, свои доморощенные открытия... Нет, не так, перебил он себя, это все литература третьесортная, это все слова пустые. И он вспомнил, из какого странного материала сооружался его дом, а стало быть, вся жизнь, вчера обернувшаяся такой гнусностью, рассыпавшаяся. И верно, странный это был материал...

А что случилось, снова остановил он себя. Что такого уж нового, невиданного произошло, что можно бы считать концом, а значит и началом новой жизни? Другое дело, если к этому прицепиться, счесть поводом, забрать свой чемоданчик... "Какой еще чемоданчик?.." А такой: все эти годы, сказанное, передуманное, невысказанное, свои слезы, никому не видные, обиды, подарки, которые никто не заметил – попробуй, запихни их! – да еще много чего в тот чемоданчик... Опять же не то, снова во всем этом была литература и порочный круг, из которого не выпрыгнешь... Я же нашел уже вчера то, что показалось главным, от чего надо плясать, коль верно хочешь добраться до истины? То неимоверно трудное, что себе и не скажешь, а решишься, определишь для себя выбор, сделаешь первый шаг, соберешь все силы для следующего – вот второй-то особенно нужен. Первый – это еще так, нечто неосознанное – ненужное или случайное, нога сама пошла, а голова не подумала, может и сердце еще не дрогнуло, а дрогнуло – так ты и не услышал, не понял. А вот второй шаг – он уже поступок, принятое решение, за него придется отвечать. Сделаешь этот второй шаг и там – далеко-далеко, в конце пути – увидишь, да нет, не свет еще, а узкую полоску, как бывает в поле, когда солнце закатилось, небо все затянуто тучами, идешь по пыльной дороге, дождем еще не прибитой, сейчас, думаешь, тучи опустятся, гром грянет, торопишься, страшно, пусто на душе, выбираешь, путаешься – куда бежать: к лесочку, к ближней деревне или в овраг прятаться? И вдруг там – далеко-далеко, где сошлось небо с землей, блеснет что-то, а потом обозначится узкая алая полоска. И на душе сразу полегчает, отпустит, становится светлее: вон куда надо – дождь, гром, овраг ли, лесочек – все равно, так вот и быть должно...

"А что ж ты все-таки нашел вчера?" – спросил себя Лев Ильич, все мысль бежала в сторону, или нарочно уходила, петляла, потому – скажешь сам себе, откроешься – сразу и окажешься перед вторым шагом; а тут уж нужно или решаться на него, или шагать в сторону, на обочину, прямо в привычную грязь: поругаемся, выясним отношения, а там чей-то день рождения или так праздник-новоселье, а там работа, новая книжка журнала – роман переводной, премьера модной пьесы, вернисаж, политическая сенсация... Как не обсудить, не проклясть лишний раз под хорошую закуску, под рюмочку – глупость, идиотизм, глядеть не умеющий дальше своего носа! А еще связь, интрижка – незатейливая или шумная, чтоб приятели позавидовали – и покатится все, покатится, и все так славно, весело: милые огорчения, омерзительные ссоры, наслаждения тонкие или погрубей – для пищеварения, изысканные умозаключения, ирония над всем на свете и над собой, – но при людях, для разговора, сам с собой не останешься времени нет, да и зачем с собой разговаривать, врать себе самому, это трудно, усилие приходится делать, лучше отмахнуться, бежать от себя, главное одному не остаться...

Лев Ильич и сейчас сунул руки в карманы, выгреб мелочь, подошел к автомату: "Что уж мне, позвонить некому, правда, что ли, я остался совсем один в этом городе?.. Ага, – остановил он себя, – испугался..." Он купил в киоске сигарет, закурил и пошлепал дальше. Та обезьяна в клетке стояла перед глазами, мерзко было Льву Ильичу. Вот он материал, из которого строился дом: из вранья милого и каждодневного, такого привычного, что, словно бы, и не вранье, а нормальная жизнь – лучше других жили – не воровали, никого, кроме самих себя, не обманывали, много работали, пока не стали профессионалами, не выбились из одного коммунала в другой – сколько они менялись, пока не построили себе в долг человеческую квартиру, не хуже, чем у людей, и как радовались, долги отдавали, ручки, вон, медные он натаскал, привинчивал, какие-то старые люстры, что теперь вошли в моду... Но и это все не то, уже с раздражением перебил он себя, давай-ка всерьез о материале, который шел на постройку дома, – не из медных же ручек он складывался и не из добрых поступков, порядочности?.. И он уже явственно, так отчетливо увидел, что главное, из чего складывалась его жизнь все эти долгие годы, что пролетели, как какая-то неделя – от понедельника до воскресенья, в другом: как он жадно хватал жизнь, как все, что происходило в доме, невидимым никому образом вращалось только вокруг него, как он добивался всего, что ему было нужно, – слабостью ли, силой, упорством, хитрым расчетом, часто подсознательным, хотя и четко знал, что было надо; как, получив, тут же забывал о благодарности – так, мол, и быть должно, и еще обида копилась, что на это силы потрачены – само бы в руки шло, так заведено, чужая доброта, как лимонад шла, не задумывался. Вон он, материал какой, сказал себе Лев Ильич и ужаснулся: признания, они всегда были лицемерными, даже когда искренне произносились – за них он тут же получал награду, рассчитывал на нее, его доброта тут же вознаграждалась, так что, вроде и не доброта, а отработанный трудодень... А сколько вынесено оттуда – из дома, подлинного, что по-настоящему трудно и дорого – выброшено, раздарено, кому и не вспомнишь, но уж непременно, кому это и не к чему – так, для жалкого тщеславия, суеты или самой низкой жадности.

Да что, – заспешил он вдруг, как с горы сорвался, – разве домом тут ограничишься – хотя и там еще столько всего было! – что я, об разводе, что ль, хлопочу – ну разойдемся, ну нет, тут жизнь решается! Да и не жизнь, что-то еще стучалось, слышал он, хоть и не мог себе сказать, все проваливался, но чувствовал, знал, о чем-то еще, куда более важном, он задумывался... Как ударило его, в жар бросило, он торопливо оглянулся – не заметил бы кто? – куда там, кто увидит, обратит на него внимание: толпа его обгоняла, текла навстречу – самое ходовое время, часов восемь было, он никогда и не выходил так рано, хотя вставать привык, дочку всегда провожал в школу, варил ей манную кашу, пока она, уже в восьмом, что ли, классе однажды не взмолилась: "Ну не могу я, папочка, я вставать из-за этой каши боюсь!.." Ну ладно, он ей яичницу жарил этот последний год.

Вот, кстати, Наденька, подумал Лев Ильич, а она как же? Ну с ней как раз все было, словно бы, спокойно, росла себе девочка, любила его, он ее любил как мог, а если недодал чего – какие у них счеты, когда любовь безо всяких видов здесь все просто, и думать нечего. Маму вспомнил Лев Ильич, вон где беда его неизбывная, неутолимая никогда вина, а тоже ведь, скажешь, любовь, что все наперед простила. Но разве прощение ему сейчас нужно было, он-то не мог, никогда не сможет себе простить, он и думать про это не решался... А тут вспомнил: тихую улыбку, вечную заботу, такую ровность, все сразу понимающую за него, такое непостижимое ему свойство сразу в любой ситуации не за себя – за него считать, будто у нее и нет ничего своего – да и не было. Так и с отцом когда жила, и с ним – чтоб ни случилось, чего б ни подумал – все у нее тут же находилось в любое время, он и понять не мог, откуда бралась такая сила в маленькой хрупкой женщине, умение радоваться любой его малости и сразу ее эту радость, ему же и отдавать обратно. А ведь это были крохи, он их сметал со стола за ненадобностью, кусок, что пожирнее, себе, небось, накладывал, а так ошметки, что уж совсем не нужны. И вот ведь как выходило, все равно он считался хорошим сыном, заботливым, любящим, но сам всегда знал, а особенно как ее нестало, четко так представлял цену этим своим "заботам", любви, жадной только до своего... "А вдруг и она это понимала?" – так страшно стало Льву Ильичу от этой мысли. Конечно, знала, видела, не могла не знать, да что ей до этого, что ль, было – ей и вправду, никогда ничего не было нужно, она и крошки им сметенные все равно ему ж и возвращала. Вот в чем здесь дело... "Но, может, ей так лучше..." – шепнул ему кто-то, – чего зря хлопотать, когда б все равно вернула, жесты, показуха, зачем они ей, так на роду и было написано – ей отдавать, а ему брать. Ну да, сказал он себе, ты про нее, и верно, не хлопочи, с ней тоже все в порядке там будет, ты о себе подумай – из какого материала свою жизнь сооружал, вот что вспомни...

А вот так и сооружал: одна доброта, что еще бы на две его жизни достало и не исчерпал бы, та, другая еще доброта, что однажды да враз кончилась – вся вышла, там тоже своя правда, на какую он уж и прав никаких не имел. А сколько еще нахватал – много было надо: крышу покрыть-покрасить, печку переложить дымит, крыльцо развалилось, венцы подгнили – да тут без конца забот, в одном месте залатаешь, с другого конца горит, вот и брал, благо давали. И он вспомнил женщин – не так, словно, и много было, как, другой раз, веселого приятеля послушаешь; а коль долги начал отдавать – жизни не хватит. И хорошо, если весело, или так, чтоб смысла никакого – только самому муторно, заранее все определено, просто, а вот, когда что-то загорится, когда ставка на это какая ни есть, но поставлена, а ему лишь бы поскорей уйти да по избитой, привычной колее двинуться дальше, когда непролитые слезы увидишь, а не увидишь – и так поймешь, а все равно ведь не останешься – часы тикают на руке, когда телефон тут же откликается, словно там рука все время и лежит на трубке, а ты не звонишь – так, под настроение, когда перед тобой на коленки становятся – и такое бывало! – а у тебя уж только злость, про то, мол, разговора не было, стало быть, и прав...

"Все, что ли?.." – отчаяние билось в душе Льва Ильича. Ишь ты, закрылся воспоминаниями, что поэффектней, отгородился, уж не прихвастнуть ли хочешь? а может самая малость, вот то, что забыл, отмахнулся, она, быть может, и будет потяжелей того, что в глаза бьет?.. И он подумал о своей тетке, старой-одинокой, у которой так давно не был, – жива, мол, раз никто не сообщил, еще была родня. О няньке – не поспел на похороны, не знал, но ведь и на могилке не был – вон уже три года прошло, тоже взялся рассуждать про русские кладбища! – про товарища, с кем все сводил счеты, рядился, кто перед кем больше виноват – он зайдет, тогда и я, а что ж я первый, он же, мол, меня обидел; про другого, что кругом перед ним уж точно виноват, а в чем все-таки что живет не так, как он – Лев Ильич полагает, надо жить, что сам себе одну беду другой еще пущей разводит, вот главная была его обида на него – что помочь ему ничем не в силах, а неловко, – так пожалей, пойми его, наберись терпения и такое вынести, это тебе не смелости набраться спрятать подметный листочек, передать, размножить под копирку: там что – загремишь в лагерь, дел-то, слава да деньги по теперешним временам... Вон как, снова взялся других судить – всем легче, тебе тяжелей всего приходится, не надолго, значит, хватило – попробуй-ка!..

Но он уже задыхался – чернота поглощала его, он и не ожидал, как вошел в ту речку, что так его затянет, потащит, все ж любили его, сколько себя помнил: Лева да Левушка, Лев Ильич – он человек славный, особенный, чистый, мухи не обидит, от себя оторвет... Он снова вдруг оглянулся, не увидел бы кто, и сразу мысль обожгла: "От кого прячешься, Он-то все видит".

Лев Ильич остановился, как наткнулся на что-то. Он стоял посреди улицы, машины летели, обтекая его с двух сторон, грязь из-под колес, шофер высунулся из пикапчика – погрозил кулаком: "Оштрафуют еще", – подумал он, легче стало, хотя бы и взаправду оштрафовали, может подождать, хоть лицо человеческое увидишь, пусть обратят на него внимание, пусть обругают. Но когда надо, и милиция спит...

Он передохнул – пока прошли машины, перешел улицу прямо возле блинной, толкнул дверь, его обдало вкусным горячим запахом, народу немного возле раздачи, он взял блинов, полил маслом, и кофе два стакана, выбрал столик около окошка.

Вон как, усмехнулся про себя Лев Ильич, аппетит не отбила моя чернота, совсем, видно, дела плохи. Ему, тем не менее, стало повеселей, как набил рот блинами – может, и преувеличил? Это как же, подумал он, что ж, выходит, наговорил на себя? Или начать свое благородство вспоминать, а что – не в счет, что ли? И странное дело, он и вспомнить ничего не мог, почему он все-таки считался славным человеком, или условились они промеж собой ничего такого не замечать, жизнь и была условной...

– Погоди-ка, остановил себя Лев Ильич, к нему силы возвращались – с голодухи еще не то на себя придумаешь, что-то в нем легонько так посмеивалось. Вчера и вовсе ничего не ел, только в поезде пирога с медом, правда, еще столовского гуляша, но уж винища выдул! Погоди, не один, значит, я – у всех так, когда остаются сами с собой, ну а на миру, известно, не так уж и страшно... Опять, стало быть, будем другими заниматься, или все-таки на себе остановимся?.. Но это ведь без меня само все происходило: сами шли навстречу, ничего не обговаривали – что за претензии, должок, по справедливости можно бы и не возвращать – пусть-ка помнят, сколько остались должны – что ж все на меня... Вот, вот, начнем сначала, сейчас еще блинков – и понеслась...

Хорошо, пусть так, Лев Ильич оглянулся, не написано было, что нельзя курить, но пепельниц на столах нет, а, была-не была, закурим! Важно уж очень показалось дотянуть свою мысль до конца, такая жадность появилась, что-то во всем этом было для него новое – но что? Страшно себе об этом сказать, но коль уж решился... А если бы теми же дорожками пройти все сначала?.. И он вспомнил вчерашнюю женщину в поезде с ребенком, Костя, помнится, ей тот же вопрос задал. "За что это, сказала она, такая мука, не такая уж и великая грешница..." Запомнил ее слова Лев Ильич, а понять не мог, почему ж она ничего не хочет исправить, тоже, верно, накопилось, если бы с собой захотела разобраться. Но здесь ведь все

не исправишь, а где – там, что ль?

Тут другое, лихорадочно соображал Лев Ильич, надежда какая-то есть, не может ее не быть. А почему не может? Разве кто-нибудь другой, а не ты один виноват во всем: и в том, что вспомнилось, да и еще... об чем и вспоминать не смог бы – сил недостанет? Но можно ведь и иначе решить, тут просто: позабудь, иди обратно, это все затрется, вон сколько средств существует для забвения от блинов до какой-нибудь политической деятельности. А там и время опять покатится – от понедельника до воскресенья, никто ничего про тебя и не вспомнит, а когда заметят – конец подойдет – поздно, никто уж не схватит, улетел Лев Ильич, перехитрил... "Кого только?" – подумал он, и не улыбнулся своей шутке.

В чем же все-таки тут дело? – уже только из упрямства настаивал он. – Если набраться мужества и дойти до конца, в себя заглянуть, да не так, как он, а чтоб ничего не щадить, разлюбить в себе все, чем он нет-нет, а любовался, если безжалостным и холодным глазом, чужим, посмотреть на собственную жизнь, хватит ли сил продолжать ее? Тут каждый новый шаг увеличивает зло, хотя бы в смысле его количества, – бухнул он себе вдруг, и глазам стало больно. – А сколько его и без того накопилось в мире? Ага, обрадовался он своей логике, значит, коли ты человек честный и ответственный – не о себе только хлопочешь, но о людях вообще, – какой же единственный, гуманный выход? Он даже и не напрашивается, он сам собой разумеется, то есть, существует и без этой логики, дан как некий абсолютный закон природы. Почему ж тогда человечество живет уже столько тысячелетий, не один же он, вот тут, за блинами, после того, как его щелкнули по носу, ту единственную логику увидел, понял – что-то еще есть, кроме обезьяньего легкомыслия, что удерживает людей на земле?

Да знал он, что есть, читал, слышал, но одно дело мысль, вычитанная из книжки, чужой опыт, от которого и дрогнуть можно, а все равно отмахнешься – не с тобой же, там и условия другие, и обстоятельства, и время, и темперамент то, се, а потом – ну живут же вокруг люди, так же, как он, хуже его, ну что я себя казню-мучаю? – возмутился он вдруг. И сразу же увертливая мысль, она давно зудела в нем, нет-нет пробивалась, а тут дождалась минуты, услужливо вильнула: страшно было, тут уж он не логику открывал абсолютную, надо было сказать последнее слово, а потом, за словом-то последним некий шаг сделать. А может просто устал Лев Ильич, не привык все об одном долго напряженно думать, вмешался другой закон – самосохранения, который и самоубийцу-утопающего заставляет опомниться, отчаянно забарабанить по воде, когда он себе загодя руки не свяжет, да "караул" кричать. Что ж я, и верно, лучше других, что ли, или просто любуюсь собственными разоблачениями, собираю коллекцию своих подвигов? – снова ухватился он как за веревочку. "Да и что уж такого случилось?" – опять спросил он себя, только теперь сразу двинулся в другую сторону. Дочь растет – добрая, красивая, ну зажились с женой, хватит, потравили друг друга, он ли, она виновата – разошлись в разные стороны, вот и ладно, всем хорошо. Работа у него есть, на хлеб денежки, комнату можно снять, не угол у той вчерашней кассирши, а комнату, пусть в коммунале, столик у окошка, можно сочинять, он давно хотел, и планы-замыслы имелись, и не для продажи – честолюбия вроде бы, и не было у него, не болел он этим, и проблемы ему наши проклятые не нужны – все равно в них никакого смысла: Россия, цивилизация – какая там еще цивилизация, ему самой малости достаточно. А еще забыл, подхлестнул он себя: милая женщина ему свидание назначила, что ж забыл, мало ли как сложится, нежная, руки у нее добрые – все разглядел вчера Лев Ильич. А это – грошевое похмелье, свет, вишь, увидел, хорош свет – в омут головой! Да и неправда в той логике, где-то он, видно, знак спутал, вот и результат вышел не тот, слишком сложное для него уравнение, куда ему решать такие задачки со столькими неизвестными, ему попроще надо – четыре правила арифметики – вот с этим он бы еще справился. Дочь вырастет – доброе дело, женщину пригреет – вон, ей не сладко, видать, не позвала б иначе – чем не дело, не зря, значит, небо будет коптить. Да еще мало ли чего можно походя, попутно совершить – все и запишется, поживем еще! – он потушил в тарелке сигарету, вытер губы бумажной салфеткой, пошел к выходу, да и застрял в дверях – народ входил-выходил, натыкались на него, стоял, пока швейцар не тронул за плечо, попросил пройти – так и стоял с кепкой в руке, застыл.

Как же так, думал он, а весь вчерашний мерзкий вечер – толкучка, проводы, спектакль домашний, а до того его слезы в церкви – это все в сторону? с чем он в своей комнатке за геранькой станет жить? Чемоданчик-то откроет, как переедет на новое место? Опять, значит, ошибся, там знаки перепутал, а здесь схитрил, вместо неизвестного подставил наперед знакомую себе цифирь, ответ подогнал : "Кого перехитрил-то?" – снова спросил он себя.

Он же, ясно, не врал он себе, не договаривал всего лишь, ясно назвал в себе тот отчаянный, каждодневный ужас, что ж – он исчезнет, сном окажется, разве от него убежишь, он ведь задавит его, где б ни жил, чем бы ни пытался его в себе заглушить – вон и сейчас не получилось, не удалась хитрость! – все кричало уже в нем, росло, паутиной его оплетало, метастазы открывались то тут, то там. Он ведь и сам не знает, только предчувствие билось в нем, куда дальше потянется эта чернота...

Истерика женская, пытался еще удержать себя на поверхности Лев Ильич, сбить, зацепиться за что-то – но не мог. Он уже и до редакции дотопал: тихое такое было место, милые люди, к нему доброжелательные, кропал он тут популярные заметки, прикладные статеечки, очерки, поехать мог куда угодно, сам себе выдумывал тему, хоть никогда и не любил ездить, но приходилось, и каждый раз бывал доволен – то леса защитит от бессмысленной вырубки, то напишет о разведении норок, об исчезнувшей пеламиде, то о японской сельди, хищнически уничтоженной нашим рыбоводством, а то, вон, про бобров все мечтал написать, хоть и без него все там давно выяснено. Ни во что не лез, природа в двадцатом веке, тающая на глазах, и не сопротивлялась даже, печально так угасала, а он ее и не спасал – куда уж! – описывал, как вымирающих аборигенов, да хватит на его-то век природы! Плакал над нею, как мог... Он походил по редакционным комнатам, пошутил с машинисткой – повинился, что не привез обещанной ей вяленой рыбки: "Я тебе здесь достану, а там вместе и порыбалим – обмоем рыбку ту..."; составил отчет о командировке, выслушал новый анекдот, курьер-весельчак затащил его в "тихую комнату" и выложил, начальства, слава Богу, не было, да и с начальством поболтал бы – он как бы и не присутствовал здесь, снова все в нем летело, он как заведенный механически что-то делал, улыбался, говорил, а в нем все кричало от животного ужаса перед собой.

Время как на грех стояло, а тут двинулось, он испугался, как на часы взглянул, хорошо, можно было уйти, не нужен никому, да он бы и все равно ушел, пусть бы рухнула эта его тихая пристань, какие уж тут бобры-пеламида!

Он кое-как втиснулся в троллейбус, следующий подходил пустой, он уже не мог ждать, хоть никогда не любил транспорта, если недалеко, пешком лучше... "А что было бы, когда б она не позвонила утром, куда ему бежать?" – ему даже жарко стало: неужто и такое б было возможно? Но мысль уже катилась, захватывала все глубже, и он вспомнил, как вот сейчас, только что, когда все в нем разрывалось от крика, когда глядел на часы, боясь опоздать на подаренное ему невесть за что свидание, он пошучивал с машинисткой – не просто ведь так время убивал, и на "рыбалку" ее приглашал неспроста: рядом у приятеля-художника была мастерская, всегда можно забежать, ключ под половиком, а если он дома – еще лучше, можно поболтать, картинки интеллигентно посмотреть, а там еще комнатушка с диваном... Вот оно главное, не то, что сделал, совершил – грешки! – а сколько-чего передумал, намечтал, да и не это тоже беда великая, на круглые бабьи коленки загляделся – похуже бывало. Теща, вон, помирала, старая несчастная женщина, замотала их своей болезнью, извела своим ужасом перед концом, тем, как цеплялась за жизнь, а сколько раз он добрый, славный человек, чистый, кристальный, подумывал о ее смерти, место ее в квартире приспосабливал под улучшения-реконструкции. А ведь тут никакой разницы – совершил или подумал, второе-то еще хуже, подлее, трусливее потому, а все равно как убийство – отвечать и за ту мечту придется... "Как отвечать?.." – испугался он, и впервые реально представил себе, что все, что он в своем истеричном похмелье сегодня навспоминал, все это правда – пусть не со зла, пусть пополам, на всех лежит камень, но тут уж петли не будет, не сбежишь, там наказание не ты станешь выбирать. "А кто?" – спросил он себя.

Троллейбус стоял, затор впереди – давно уж стоим, засуетился Лев Ильич, стал пробиваться к выходу, кругом ворчали: не видит, что ли, дверь закрыта. "Да откройте, откройте! – закричал Лев Ильич, протиснувшись, – все равно стоим!.." – " Как же, откроет, чтоб ему на штраф налететь, спать не надо было..." Лев Ильич уже у самой двери пальцами барабанил по стеклу, прямо вплотную к ним грузовик, легковые машины, автобусы – все забито. Дернуло, проехали чуть и опять встали. "Надо было пешком идти – ноги-то верней..."

Он с детства боялся закрытых дверей, замкнутого пространства, из которого своими силами не выбраться, вспомнил, как подростком, когда в войну жил в деревне, заполз на полати, а ночью проснулся, поднял голову – ударился, руку протянул – стена, и в другую сторону, и так стало страшно, – замуровали, закричал, забился...

Вагон еще дернулся и снова резко так затормозил – его к самой двери притиснули, навалились: вот он – сон его, в самый раз в руку. И такая безнадежность на него накатила – он затих. "Все, – мелькнуло в голове, конец..."

5

"Опоздал..." – подумал Лев Ильич, увидев ее. Да нет, просто пришла пораньше, сразу потеплело у него на душе.

Она сидела боком на каменной скамье, глядела вниз на Кремль, мост через реку и обернулась, когда он уже подошел вплотную, поднявшись по лестнице.

– Хорошо как здесь... – начала было она. – Господи, что с вами, Лев Ильич? А я-то...

– Ничего, ничего, – бормотал он, ухватившись за ее руку, – теперь уж ничего.

– Да вы больны, Лев Ильич, что ж это я, не нужно было вас из дому вытаскивать...

– Что вы! – он со страхом глянул на нее. – Если бы вы не позвонили...

– Ну как бы я не позвонила, – у Веры глаза круглые-круглые, а сначала, когда улыбнулась, увидев его, удлиненные с косинкой.

Лев Ильич почувствовал, как спокойствие теплой волной поднимается в нем, и осторожно, боясь, чтоб не расплескать его, сел рядом.

Она замолчала и больше ни о чем не спрашивала. Он вытащил сигареты, все закурить не мог на ветру, наконец, удалось.

– Да, здесь хорошо, – сказал он. – Это не я открыл, то есть, не мое это место, по наследству досталось.

– Сколько мимо бегала, сначала еще в детскую библиотеку, потом годами просиживала, а все мимо, мимо... А вам не холодно, пойдемте лучше или посидим?

– Да как хотите...

– Давайте тогда и я закурю. Все бросаю, не покупаю сигарет, а как увижу... – и они замолчали.

Город бежал мимо, не замечая, позабыв про них, растекался в одну, другую улицу, через мост, раскручивался, а они как плыли над ним; солнце глянуло сквозь летевшее облачко, блеснуло золотом на кремлевских куполах...

– Пойдем, – сказала Вера. – Солнышко, а я замерзать начинаю.

Они и пошли так же молча. Лев Ильич даже позабыл про нее, тишина в нем такая настала после все оглушавшего крика, ничего не замечал, хотя ее и поддерживал под локоток, когда переходили улицу, что-то она иногда говорила, он отвечал, но скорей механически, будто сто лет ее знал, все сказано и все знают друг про друга – чего языком молоть, коль необходимости в этом нет.

Да что это я, опомнился он вдруг, задержавшись глазами на доме, на котором и вчера почему-то застрял, идем уж, верно, с полчаса, больше, вон, куда забрались, она ж по делу звонила, не просто на меня глядеть и молчать, это мне хорошо – наверно обиделась...

– Простите меня, – сказал он, – у меня сегодня с утра... Я только что, вот, опомнился. У вас дело ко мне, раз вы позвонили так рано?

– Дело... – сказала Вера. – Да, какое дело, повод придумала, чтоб с вами поговорить, а сейчас уж и забыла какой... Вас хотела увидеть, – она спокойно так на него смотрела и не улыбнулась.

– Это как же! – смутился Лев Ильич. – Чего на меня глядеть, радость какая... То есть, спасибо большое, – он совсем сбился, даже покраснел.

– Ну вот, – засмеялась она, – я вас и в краску вогнала.

Экая татарочка, подумал Лев Ильич, и ямочки на щеках.

– А мы пришли, – сказал он, – я тут вчера познакомился с одной женщиной, она насчет комнаты обещала или с ней вместе жить.

Она внимательно взглянула на него и тоже чуть порозовела.

– А я думала, вы забыли.

– Ну что вы, я тогда с вокзала пошел и сразу, холодно еще так было, промок, помните, вчера жуткая погода, дай, думаю, зайду, выпью чего-нибудь, мы так славно тогда в поезде начали, я потом до поздней ночи все остановиться не мог... Правда оно и похуже вышло... – он помолчал, припоминая, как оно у него, и верно, не весело получилось. – Да, а тут столовая, вон, через бульвар перейдем, в переулочке. А там женщина, кассирша... Заходите, говорит, найдем, чего, мол, хитрого. То есть, насчет комнаты я ее попросил.

– Прямо так сразу и спросили? – улыбнулась Вера.

– Нет, не сразу. Мне очень хорошо было, хоть и промок, выпил, думалось легко, а потом, знаете, по дороге домой я... Ну, это не к делу, – перебил он себя, – вам, может, и неинтересно. А в столовой она мне водки налила в компот, наоборот, то есть, компотом подкрасила, им нельзя же торговать водкой – потому столовая, я и думаю, какая славная женщина, вот бы жениться на ней, комната тихая... Нет, нет! – перепугался он, его в жар бросило. – Это я в шутку, такая нашла размягченность...

Вера до слез смеялась.

– Что ж, вы теперь меня, что ли, вместо себя ей хотите предложить?

– Конечно, не поверите, но я и спросил для вас – сейчас она сама вам подтвердит, – улыбался сам над собой Лев Ильич.

– А я-то еще ему звоню, свиданье назначаю, признаюсь, что хотела видеть... Экой вы опасный человек, Лев Ильич...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю