Текст книги "Полвека любви"
Автор книги: Евгений Войскунский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 55 страниц)
Позже узнаем, что все три фашистских самолета – «юнкерсы» – были сбиты. В базовой газете «Боевая вахта» впервые появляются фамилии летчиков Антоненко и Бринько. Это они открыли счет самолетов противника, сбитых в небе над Ханко.
Огонь по всему полуострову. Финны не жалеют снарядов. А нашим артиллеристам, как видно, приходится экономить. Финские штурмовые группы атаковали сухопутную границу, но были отброшены. Участились воздушные налеты. Горел лес – уже дважды нашу роту бросали на тушение пожаров.
Жаркое стояло лето – в прямом и переносном смысле.
Пришло письмо от Лиды, написанное за несколько дней до войны. Странно было его читать. Большую часть письма занимал Леонардо да Винчи – Лида написала о нем курсовую работу и очень увлеклась великим итальянцем. Она вообще занималась историей не только увлеченно, но и эмоционально.
Странно было читать это милое довоенное письмо. Леонардо никак не вписывался в финский лес, наполненный грохотом разрывов и запахом гари.
А мы – разве вписывались?
Из моего письма к Лиде:
Ханко, 2. VII. 41 г.
Моя дорогая!
Я продолжаю писать тебе в Ленинград, т. к. думаю, что тебе не удалось выехать. В случае же, если и удалось, то, надеюсь, письма все же не пропадут. Не писать же тебе невозможно.
Помнишь, я тебе как-то сказал, что нам, нашему поколению предстоит вынести жестокие опустошительные войны и что я с радостью принял бы участие в такой войне, пусть даже затяжной, лишь бы она была последней и избавила человечество от необходимости истреблять друг друга и обеспечила прочный мир.
Похоже, что нечто в этом роде сбывается. Я представляю, какой единый порыв, какое воодушевление царят сейчас там, на «Большой земле», и это учащение биения пульса страны передается и на наш маленький клочок земли.
Я привык уже к постоянному грохоту орудий, разрывам снарядов, неумолчному гулу моторов. Ханко надежно защищен, обладает мощной современной артиллерией. Финны не увидят Ханко. Посылаю тебе вырезку из газеты «Красный Балт. флот». Меня поразило, что и мне приходила в голову 11-месячная героическая оборона Севастополя, а тут и Вишневский приводит эту аналогию.
Не только Севастополь я вспоминаю. Помнишь, мы с тобой смотрели «Мать» Чапека в Александринке. Я тогда очень остро почувствовал величие пафоса борьбы за родину, к которой взывал взволнованный женский голос по радио. А это заключительное, простое и самоотверженное: «Иди!»
Сейчас всюду: в мысли, чувства, в саму жизнь внесена особая суровая простота. И я также честно готов исполнить свой долг… Я за себя спокоен. Меня волнует лишь мысль о беспокойстве там, дома, я даже боюсь представить себе, что творится с моими родителями. Но я не сомневаюсь, что это «Иди!» матери станет понятно и для них.
Все эти дни меня не покидает мысль о тебе. Поистине великие испытания приходится проходить нашей любви, милая моя Ли! Но я знаю, что ты сильна духом, и слова утешения звучали бы фальшиво для тебя. Моя дорогая девушка…
Я получил вчера твое письмо от 18-го, еще «довоенное». Оно написано в игривом тоне, и я невольно улыбался…
Итак, мужайся, Ли. Чем с большей твердостью перенесем мы предстоящие испытания, тем радостнее будет будущая встреча. А будет она обязательно. Целую особенно нежно.
Женя.
Долго не было писем от Лиды. Я изнывал от беспокойства. Мне то представлялось, что она поступила на курсы медсестер, то казалось, что Лида уехала в Баку. Это было бы лучше всего – уехать в Баку. На Ленинград, видимо, нацелен один из главных немецких ударов. Конечно, даже представить себе невозможно, чтобы немцы пришли в Ленинград. Их остановят, остановят! Держимся же мы на своем полуострове, простреливаемом насквозь. Верно написал в своей статье Всеволод Вишневский: «Ханко стоит как скала». Вырезки с этой статьей я послал и родителям в Баку, чтоб поменьше волновались, и Лиде.
Крикнуть бы через весь Финский залив: «Ли, срочно уезжай в Баку!»
Но вот наконец пришло долгожданное письмо.
Письмо Лиды от 23 июля 1941 года:
Любимый!
Два дня тому назад вернулась я сюда после 12-дневного отсутствия. Я тебе сразу не написала потому, что у меня болит рука (ничего серьезного, рана от кирки, кость не задета, но мускулатура задета, большая возня), и я не могу писать. Сейчас тоже пишу тебе с большим напряжением и трудом. Диктовать же Нине не хочется.
Я застала несколько писем, в свое отсутствие полученных, но среди них не было твоего, я очень расстроилась, но в тот же день вечером получила твое письмо от 14-го. Такое милое, родное. Бедненький, ты еще не имеешь ни одного моего письма. Я понимаю, что это значит.
Писать тебе в эти 12 дней я не могла, перед отъездом же я написала тебе, что еду на 3 дня. Я очень поздоровела за это время, стала очень черной, даже странно было на себя посмотреть.
У тебя очень интересно получается, когда ты начинаешь догадываться о том, чем я теперь занимаюсь. К сожалению, ускоренные курсы медсестер распались, т. к. заявили, что сейчас есть более срочная работа, на которую нас и послали. Я, разумеется, хотела работать в госпитале, но в Л-де их сейчас очень мало, и устроиться туда сестрой невозможно, идти же санитаркой не хочется.
Мои теперешние настроения тебе неизвестны, как ты пишешь. Уверяю тебя, что я ничуть не пала духом, да и не из-за чего. Оптимизм во мне всегда живет. О тебе я думаю постоянно. Олдингтона мы с Полиной тоже вспоминали с самого начала войны, я прочла «Вражду». Я верю, что и наш финал будет счастливым.
Мой дорогой мальчик. Как бы мне хотелось хоть на минутку увидеть тебя, заглянуть тебе в глаза, поцеловать и удалиться. Неужели еще не скоро можно будет это осуществить?
Твои родные очень переживают. Я получила письмо от твоей мамы. Как только я получаю от тебя письмо, я им телеграфирую. Пиши мне, пожалуйста, почаще. Письма идут не так уж долго, почти по-старому.
От мамочки я до сих пор ничего не имею. Меня это уже не на шутку тревожит. Обиднее всего то, что ничего нельзя предпринять…
Ну, всего, милый. Знай, что все мои мысли с тобою, будь тверд и уверен в себе.
Крепко целую. Твоя Ли.
Это письмо требует некоторого комментария. Внутренний цензор, который сидел в нас с тех пор, как мы повзрослели («Не болтай лишнего!», «Болтун – пособник врага!»), не позволил Лиде написать, что за 12-дневная была у нее отлучка из Ленинграда. Разумеется, если бы она пренебрегла подсказкой внутреннего цензора и написала, что в июле огромный отряд ленинградских студентов был отправлен под Лугу рыть противотанковый ров, то военная цензура зачернила бы эту фразу непроницаемой жирной чертой. Шутка ли, такая военная тайна!
Привезли их поездом, выгрузили в чистом поле. Отряд был почти полностью девчачий: мужскую его часть представляли лишь немногие парни, по каким-либо дефектам не подлежавшие мобилизации. Принялись копать ров. Питались в основном макаронами и чаем. Спустя несколько дней над копальщицами пролетел немецкий самолет-разведчик. «Рама», снизившись так, что виден пилот в очках и шлеме, сделала круг над пестрым табором сарафанов в чистом поле: зрелище действительно было необычное…
Как-то раз одна их копальщиц, столь же неумелая, как Лида, в глубине рва неудачно взмахнула киркой и поранила Лиде руку. Лида вскрикнула, выронив лопату, зажала на предплечье рану, из которой хлынула кровь. Ей помогли выбраться из рва и привели в санпункт, где сделали противошоковый укол и наложили повязку.
Был ли ров выкопан на всю запланированную длину, не знал никто, кроме начальства. Так или иначе, этот ров под Лугой не остановил танки фон Лееба. Еще ладно, что девушек успели погрузить в дачные вагоны и отправить в Ленинград, на два-три дня обгоняя немецкое наступление.
«Я прочла „Вражду“», – написала Лида. Дело в том, что этот роман Олдингтона (в первом русском издании неправильно названный «Враждой», а в последующих – правильно: «Все люди – враги») я прочел летом 40-го, во время каникул, он мне очень понравился, и я настоятельно советовал Лиде его прочесть. История любви молодого англичанина Тони Кларендона и австриячки Каты на экзотическом островке Эа (близ итальянского побережья) оборвалась мировой войной. Тони уцелел, выжил и после войны пустился разыскивать свою Кату по всей Европе. И нашел – на том же острове Эа! Эта романтическая история почему-то взволновала нас с Лидой. Как-то очень лично она нас коснулась. Мы уверяли друг друга, что и наш финал будет счастливым, что будет и у нас остров Эа. Даже в трудные минуты (часы, дни) отчаяния жила в нас вера, что мы не сгинем, не погибнем.
Я верил в свою счастливую звезду и всегда, когда ночное небо не было затянуто тучами, отыскивал на нем голубой Арктур, альфу Волопаса.
Был сухой и жаркий день конца июля. Финны подожгли зажигательными снарядами лес, примыкавший к нашему участку обороны. Весь батальон был брошен на тушение лесного пожара. Лес горел страшно. С ветки на ветку, с сосны на сосну со зловещим треском перескакивали огненные языки. Удушливо тлела старая, опавшая хвоя и торфянистая почва под ее толстым настилом. В клубах дыма высверкивал огонь – это продолжали рваться зажигательные снаряды.
Рассыпавшись цепью, мы начали копать рвы, чтобы преградить путь огню: ведь он мог распространиться на весь лесной массив полуострова.
Жар опалял нестерпимо. Обливаясь потом, задыхаясь от дыма, мы остервенело выбрасывали лопатами землю. Кое-кто из ребят надел противогазы. Наверное, так было легче, но сама мысль о натягивании тесной маски на мокрое разгоряченное лицо казалась ужасной.
Финны начали обстреливать площадь пожара фугасными. Хорошо хоть, что ров, который мы рыли, мог послужить укрытием. Лежа на дне рва и ощущая сырую прохладу земли, я с тупым безразличием слушал, как приближается грохот разрывов, как глухо ударяют осколки в землю, в стволы деревьев. Едко пахло дымом, сгоревшим тротилом…
Этот бешеный артналет, к счастью, был недолгим: ответный огонь Гангута заставил умолкнуть финские батареи. До позднего вечера мы вгрызались в землю в лесу, продвигаясь вдоль кромки пожара. Он еще не был усмирен, еще горела хвоя, но теперь, опоясанный рвом, он был не опасен.
В сумерках опускающейся ночи, с лопатами на плечах, еле передвигая ноги от усталости, мы небольшими группками тащились по задымленному лесу к своим окопам на побережье. Наверное, мы походили на призраков. Несколько бойцов обогнали нас, в одном из них я узнал Лолия, которого не видел с начала войны, – узнал скорее по походке, чем по лицу, покрытому копотью. Я окликнул его. Не было сил разговаривать. Мы только улыбнулись друг другу.
Однажды в августе в базовой газете «Боевая вахта» появилось обращение к военкорам с просьбой присылать рассказы, стихи, фельетоны, рисунки. А я, как упоминал уже выше, вечно возился со стенгазетами, рисовал, писал фельетоны из школьной жизни. Времени для подобного рода писанины не было почти никакого, но все же я ухитрился довольно быстро написать маленький рассказ и фельетон о Квислинге и нарисовал карикатуру. Охватив таким образом почти все предложенные жанры, я отослал свою продукцию в газету. Прошла неделя, другая – из редакции никакого ответа. Я уже и не вспоминал об этом.
Дни стояли жаркие. В шхерном районе к северо-западу от полуострова гремели бои: десантники из отряда капитана Гранина высаживались на островки, сбрасывая в море финские гарнизоны и стойко отбивая контрдесанты противника. Участились артобстрелы и бомбежки. Неумолчно грохотала канонада над Ханко.
В те дни наша рота ремонтировала дорогу, разбитую финскими снарядами. И вот однажды прибежал посыльный и затребовал меня к комиссару батальона. Я бросил носилки со щебнем и поспешил за посыльным, пытаясь припомнить, в чем же я провинился. У комиссара Никитюка в землянке сидел невысокий черноволосый батальонный комиссар во флотской форме. Это был редактор «Боевой вахты» Аркадий Ефимович Эдельштейн, и приехал он к нам в батальон, как оказалось, чтобы поговорить со мной. Слегка обалдевший от неожиданности, я отвечал на вопросы – кто, откуда, какое образование, печатался ли в газетах? Затем редактор сказал, что мои материалы будут на днях напечатаны, и предложил тему для фельетона: ухудшающееся психическое состояние Гитлера, о чем промелькнула недавно короткая газетная информация.
Эдельштейн попросил нашего комиссара предоставлять мне, по возможности, свободное время для «писанины» и уехал, а я вернулся к своим носилкам.
Я не пожалел сатирических красок для заказанного фельетона: «бесноватый» бесновался у меня вовсю. 22 августа этот фельетон под ударным заголовком «В клетке со зверем» был напечатан в «Боевой вахте». За день до этого прошел мой рассказ «Побег»; сейчас смешно вспоминать это наивное сочинение о бегстве финского солдата, осознавшего несправедливость затеянной Гитлером вкупе с Маннергеймом войны. Избавление от иллюзий шло медленно. Мы еще верили, что немецкие рабочие из классовой солидарности с нами портили снаряды и бомбы – даром что эти снаряды и бомбы свистели над нашими головами и исправно взрывались…
Вскоре были напечатаны подряд еще два моих фельетона и карикатура.
Так я стал внештатным сотрудником «Боевой вахты».
Товарищи по взводу читали мои фельетоны придирчиво.
– Складно составил, – говорил Агапкин, отрывая от фельетона длинную полосу для самокрутки. – Только чего это ты все про Гитлера с Маннергеймом? Написал бы лучше, друг ситный, что хватит нам тут сидеть. Вон – Таллин немцу отдали. Взяли бы да пошли всем скопом обратно отбивать.
Агапкину недавно крепко досталось от комиссара Никитюка за неумение придерживать язык. Мы работали на дороге, засыпали щебнем воронки от снарядов, и тут пришел комиссар – как, мол, настроение, товарищи бойцы? Агапкин, вместо того чтобы бодро ответить, что, дескать, настроение – лучше не бывает, подался к комиссару с вопросом: в газете написано, что наши войска вошли в Иран, – это как же понять, свою землю отдаем, а чужую отбираем? Никитюк осерчал на такие неразумные слова, стал снимать с Агапкина стружку, да так, что тот потупил шалые глаза.
– Ты про нас напиши, – вступает в разговор Кривда. – Чем мы хуже других?
– Сказал! – усмехается Агапкин. – В газете про героев пишут, а мы кто? Землекопы.
– Верно, – подтверждаю я. – Вот если бы у нас совершили подвиг – тогда другое дело. А так – о чем писать? Ну, вот представь, напишу я: «Хорошо владеет лопатой боец Кривда». Засмеют же.
– При чем тут лопата? – обижается Кривда, он шуток в свой адрес не любит. – Я с лопатой не хуже других управляюсь – ну и что?
Раза два я ездил на попутных машинах в город – отвозил в редакцию свои материалы. Уютного курортного городка Ханко больше не существовало. Всюду чернели пожарища, зияли воронки от авиабомб. Уцелели лишь каменные строения – водонапорная башня, кирха на скале, Дом флота (бывшая ратуша) и массивное здание штаба базы близ гавани. В подвале этого здания и находилась теперь редакция «Боевой вахты», или, как ее переименовали в конце сентября, «Красного Гангута». С началом войны Ханко все чаще называли Гангутом.
Это была газета особенная, не похожая на обычные многотиражки, – быть особенной заставляла ее обстановка. После падения Таллина в августе связь Ханко с Большой землей стала весьма нерегулярна. Почта приходила с оказией, и оказии случались все реже: теперь не только северный, но и южный берег Финского залива был в руках противника. Залив превратился как бы в узкий коридор, сильно напичканный минами, и прорываться по этому коридору кораблям из Кронштадта было очень нелегко.
Мы на Ханко оказались в глубоком тылу противника. Самой силой грозных военных обстоятельств «Красный Гангут» превратился в единственный источник информации для гарнизона. Газета выходила ежедневно на четырех полосах. Треть ее площади занимали оперативные сводки и другие сообщения с фронтов и из тыла, зарубежные телеграммы – все это принималось по радио. Остальную площадь газеты заполнял местный материал – информация о боевых действиях гангутских десантников, летчиков, катерников, артиллеристов, очерки о героях Ханко – словом, хроника обороны Гангута. И творил эту хронику сильный коллектив.
Штат редакции был маленький, рассчитанный на выход двухполоски дважды в неделю. Необходимое в новых условиях число литсотрудников сверх этого штата приходилось держать за счет штатных единиц частей базы. Все это было очень не просто, и только недюжинная энергия редактора Эдельштейна и поддержка комиссара базы А. Л. Расскина обеспечили «Красному Гангуту» нужное число «перьев». В 30-тысячном гарнизоне Ханко, конечно, не было ярких публицистов уровня, скажем, Ильи Эренбурга, – но люди, умеющие грамотно и дельно писать, нашлись.
Моя вторая поездка в редакцию едва не стала последней. Я возвращался в приподнятом настроении, обдумывая очередное задание. Не доходя до железнодорожного переезда, услышал, как поблизости ударили зенитки, – и тут же знакомый нарастающий тяжкий свист заставил меня ничком броситься на обочину дороги. Я успел увидеть, как мимо промчалась повозка, краснофлотец в бушлате, привстав над сиденьем, нахлестывал лошадь. Потом все утонуло в протяжном грохоте, рухнуло в черную пропасть. Меня обдало горячей волной, отбросило в сторону от дороги. Вот и все… Но я еще ощущал содрогания земли и видел перед собой какие-то разбитые доски, в ушах стоял звон, – нет, я еще живой…
Бомбежка, наверное, была недолгой. Я поднялся. Ноги были будто не мои, меня шатало. Обогнул огромную дымящуюся воронку, увидел присыпанный землей лошадиный труп. Поискал взглядом – где возница-краснофлотец? – но не нашел. В ушах звенело, никакие другие звуки не доходили. «Оглох», – сказал я вслух, но не услышал собственного голоса.
С неделю я отлеживался в медсанчасти батальона, пока контузия не отпустила.
Уже шел сентябрь. На полуостров пали осенние дожди. Заметно сократили нормы снабжения: мяса и сахара стало меньше, а сливочное масло вовсе исчезло из рациона. Экономия распространялась и на боеприпасы: гангутские батареи отвечали примерно одним выстрелом на сотню. После падения Таллина – главной базы флота – нечего было рассчитывать на подвоз продовольствия, боеприпасов, бензина. Долговременную оборону Гангута мог обеспечить только жесткий режим экономии.
Мы зарылись в землю, как кроты. Дзоты на нашем участке обороны держали бухту под перекрестным пулеметным огнем. Из щелей, в которых мы здорово намерзлись по ночам, мы перебрались в просторную землянку под тремя накатами бревен, с печкой и нарами. Ночью, если не стоял на вахте, я даже позволял себе давно позабытую роскошь – стягивал сапоги, разматывал портянки…
В конце сентября меня окончательно забрали в редакцию. С товарищами по взводу я попрощался как с братьями. Много земли мы перебросали лопатами, много перетаскали бревен на плечах. Счастливо, ребята! Будьте живые!
Зашел и в клубную землянку попрощаться с Мишей Беляевым.
– Давай заведу на прощанье. – Миша вытащил из шкафа пластинку с «Любимым городом».
Но мне некогда. Впервые отказался я послушать эту песню. С винтовкой за спиной, с чемоданчиком в руке зашагал под дождичком в штаб батальона. Получив командировочное предписание и продаттестат, я заглянул в землянку взвода связи в надежде разыскать Лолия Синицына. Но он был где-то на линии, так я и не простился с ним – и никогда больше не увидел.
Попутный грузовик помчал меня по выученной наизусть дороге – мимо мокрых сосен и мшистых валунов, мимо залитых темной водой воронок и черных лесных пожарищ.
Близ железнодорожного переезда машину настиг огневой налет. Все мы, кто был в машине, попрыгали из кузова, залегли в кювете у обочины. Одного красноармейца ранило осколком в ногу. Мы попытались разрезать и стянуть набухший кровью сапог, но шофер заорал, чтобы раненого подняли в кузов, и, объезжая свежие воронки, поехал в госпиталь, благо он был неподалеку – огромное подземное убежище с палатами и операционной. Там мы и сдали раненого.
Из госпиталя я направился прямо в редакцию. В ушах еще было заложено от разрывов снарядов.
Сырой ветер, пахнущий гарью, бил в лицо. И опять что-то уходило в прошлое, и щемило сердце…
Как будто это было вчера: выскочишь ранним утром из редакционного подвала в промозглую сырость штабного двора, насобираешь старых досок – и постоишь с минуту, прислушиваясь к шороху дождя, к привычному стуку движка, к неверной тишине рождающегося утра. Каким он будет – новый день на Ханко?
С охапкой дров – в подвал. Посредине редакционной комнаты стоит «буржуйка». Плохо разгорается сырая лучина, шипит, выбрасывает кислый белый дым. Почему у Леньки Шалимова, когда он дежурит, дрова сразу загораются? Ведь такие же мокрые, как и у меня. Секрет он, что ли, знает? Ага, занялись наконец. Ну, скоро будет тепло.
А белобрысый Шалимов за своим столом, нещадно дымя полуметровой «козьей ножкой» и щуря глаз, просматривает информацию, принятую по радио на ночном сеансе. В редакции своя радиорубка, радист Борис Лазарев настраивает приемник на радиостанцию имени Коминтерна, а Гриша Сыроватко крупным четким почерком записывает диктуемые передачи.
Что сегодня в утренней сводке? Читаю из-за плеча Шалимова: «В течение ночи на 8 октября наши войска вели бои с противниками на всех фронтах, и особенно напряженные на вяземском и брянском направлениях…»
В конце августа вспыхнула было надежда: под Ельней остановили фашистов. Сколько же можно отступать? Сентябрь прошел в страшных волнениях за Ленинград. Это невозможно было себе представить: немцы под Ленинградом! Окружили город! Лида, мне страшно даже подумать, что на улицах, по которым мы недавно ходили, по которым ты ходишь, – рвутся снаряды, выбрасывая убийственные осколки. Милая, хорошая моя, будь осторожна! Не выходи на набережную, которую наверняка обстреливают – ведь там стоят корабли…
Шалимов сортирует листы, исписанные быстрым карандашом Сыроватко. Сам Гриша Сыроватко, бывший учитель, толстенький, небритый, с глазами, обведенными синеватой тенью постоянного недосыпания, стоит рядом, с жаром рассказывает: вот в этом месте был большой пропуск – чертовы помехи в эфире, – но при контрольной диктовке он все же успел записать. А вот здесь – он сокрушенно вздыхает – не удалось восстановить пропуск.
Шалимов поворачивается к старшине типографии Кандерову, спокойному, гренадерского сложения мичману.
– Это срочно в набор, Василий, – протягивает ему стопку листов с оперативной сводкой, передовой «Правды», зарубежными телеграммами. – А это, – кладет он другую стопку на соседний стол, – Лукич придет, посмотрит.
Шалимов – правая рука Константина Лукича Лукьянова, секретаря редакции. Вдвоем они формируют каждый номер, как-то умудряясь втиснуть все обилие местного и принятого по радио материала в тесные полосы малого формата.
А вот и сам младший политрук Лукьянов – невысокий, с аккуратным зачесом темных, влажных после умывания волос, с красивым и бледным от подвальной жизни лицом. Стремительно он подходит к своему столу, зажигает лампу. Теперь Константин Лукич встанет из-за стола только глубокой ночью, когда печатная машина начнет шлепать тираж очередного номера.
Пальцы у Лукьянова изуродованы давней аварией на торпедном катере, во время срочной службы, но карандаш и строкомер эти пальцы держат крепко. Он набрасывает макеты внутренних полос и передает Шалимову; тот, с окурком, приклеенным к нижней губе, начинает подсчитывать строки, размещать оттиски набранного материала на полосах, придумывать заголовки.
Печка разгорается славно. Я ставлю на нее пузатый чайник с водой – на этом мои обязанности дежурного закончены, можно приниматься за работу. Сажусь за стол напротив красавчика Коли Карапыша, корректора, погруженного в вычитку свежих, пахнущих краской оттисков. Придвигаю стопку военкоровских писем. Правка писем – не очень-то веселая работа. Пишут в газету много, ох как много – разве уместится на страницах весь этот поток! У меня строгая установка: «отжимать», оставлять только факты.
Охотнее всего я отправился бы сейчас куда-нибудь в часть за материалом для очерка. Но военкоровские письма не отпускают. В редакции всегда нужно делать то, что срочно, остальное подождет.
Комната между тем наполняется народом. Врывается долговязый Коля Иващенко:
– Константин Лукич, я на острова! Новая операция намечается!
– Погоди, – спокойно, не поднимая глаз от рукописи, отвечает Лукьянов. – Придет редактор – разберемся, кому куда.
– Какая операция, Коля? – спрашиваю я.
– Так уж тебе и скажу! – Иващенко ревниво оберегает свою «вотчину» – десантный отряд – от покушений коллег по перу.
Клёш Коля носит – сорок девять сантиметров.
– Почему уж не пятьдесят? – довольно наивно спросил я у него однажды.
– Не-е, старичок, – ответил он. – Полета сантиметров – это пижонство.
А у стола Лукьянова уже сидит первый в это утро посетитель, воентехник, – он принес схему газогенераторной установки. На Ханко трудно с бензином, зато дров – полно, установка несложная, ее вполне можно оборудовать на каждой автомашине; надо бы эту схему и соответствующую инструкцию опубликовать в газете. Лукьянов слушает воентехника, а сам, должно быть, прикидывает, можно ли эту схему вырезать на линолеуме – ведь цинкографии на Ханко нет.
Шумно в редакции, посетители все прибывают. А в углу, спиной ко всем, ни на кого не глядя, трудится над очерком об артиллеристах политрук Василий Войтович, он же А. Ветров.
Войтович и Константин Золотовский, профессиональный писатель, бывший водолаз, издавший до войны в Ленинграде книжку рассказов об эпроновцах, были здесь ведущими очеркистами. Их очерки о героях Гангута были в моих глазах образцом.
Но вот приходит редактор Эдельштейн. Он уже побывал в политотделе базы и теперь коротко посвящает нас в обстановку. Обстановка, прямо скажем, плохая. Продолжается сражение в Моонзундском архипелаге, остров Эзель потерян, на Даго идут тяжелые бои. Немецкое радио и финские листовки угрожают, что после Даго настанет очередь Ханко…
Эти угрозы мы слышим не впервые. Уже несколько раз противник предпринимал штурм Гангута с суши и моря – все атаки были отбиты. Более того – гангутцы сами продвинулись вперед, захватили девятнадцать островов в шхерном районе и прочно удерживали их. Наиболее горячие головы предлагали идти дальше – высадить десант на крупный финский остров Стурхольм, а потом на полуостров Подваландет (откуда била по Ханко тяжелая артиллерия). Но командование во главе с командиром базы генерал-лейтенантом Кабановым трезво оценивало обстановку. Сейчас главная задача – укреплять оборону, готовиться к зиме, ведь положение очень усложнится, когда замерзнет залив вокруг Ханко. Тут нельзя распылять силы.
– Вот что, – продолжает редактор. – Наши летчики участвовали в боях над Эзелем, и один из них, Семенов, прислал в редакцию рисунок. Давайте-ка посмотрим, можно сделать клише? Где Борис Иванович?
Из соседней комнаты приходит художник Борис Иванович Пророков. Разглядывает рисунок. Это картина морского боя, увиденная сверху, глазами летчика. В центре – всплеск сильного взрыва и тонущий, переломившийся пополам фашистский корабль. Силуэты миноносцев, ведущих огонь. Сквозь огонь, сквозь резко очерченную дымовую завесу мчатся в атаку торпедные катера. Над морским боем – воздушный. «Хейнкель-115», прозванный балтийцами «лапотником» за огромные поплавки вместо колес, «мессершмитты» – и звено наших истребителей. Под рисунком написано: «Эскиз будущей картины».
– Баталия хоть куда. – Пророков всматривается в детали рисунка. – Нагромождено очень, но – ничего, сделаем.
Он уносит рисунок к себе.
– Надо написать об этом бое, – говорит Эдельштейн. И, прочитав, должно быть, немую просьбу в моем взгляде, заключает: – Отправляйся на аэродром к Семенову. Дадим очерк с рисунком.
Вот это удача! Сунув блокнот в карман, надеваю шинель. Винтовку – за плечо. По дороге заглядываю в соседнюю каморку – перекинуться словом с Мишей Дудиным. Тут идет жаркая работа. Борис Иванович только что перенес на желтый квадратик линолеума очередную свою карикатуру для раздела «Гангут смеется» и теперь, вооружась хирургическим скальпелем, начинает вырезать клише. А Дудин вытянулся на верхних нарах. Покусывая кончик карандаша, он обдумывает стихотворную подпись к карикатуре. Краснофлотец Ваня Шпульников, ученик Пророкова, старательно перерисовывает семеновский набросок.
– Миш, иду к летчикам, – спешу я поделиться своей радостью, – буду писать о Семенове.
– Давай, давай, проходи, – нажимая на «о», откликается Дудин. – Не до тебя тут.
Лесной дорогой шагаю к аэродрому и с огорчением думаю о своих прохудившихся сапогах. Осень, холода, ранний снег по ночам, а мои сапоги… Говорят, тех из нас в редакции, кого взяли из армейских частей, переоденут во флотское. Скорей бы!
Вот же как получилось, думаю я, топая по лужам, затянутым ледком, – опасался пятилетней флотской службы, отвертелся от военных училищ, а все же загремел на флот…
Рев моторов заставил меня вздернуть голову кверху. Едва не задев верхушки сосен, круто уходят в серенькое небо два только что взлетевших «ишачка» – истребители И-16. Рокот их моторов быстро удалялся, но теперь возникли другие звуки – хорошо знакомые хлопки и приближающийся, словно в тебя нацеленный свист, обрывающийся грохотом. Я уже видел в просветах между соснами желто-серое поле аэродрома – на нем взметывались черные кусты разрывов. Лежа у кромки аэродрома на содрогающейся холодной земле, я ждал, когда же финнам ответит ханковская артиллерия.
Наконец-то! Рявкнули невдалеке пушки. Какое-то время шла артиллерийская дуэль, и вдруг все смолкло.
Я побрел к приземистым строениям на краю аэродрома. Все здесь было упрятано под землю – мастерские, склады, емкости с горючим. В подземных ангарах стояли и самолеты. Но взлет и посадка почти всегда проходили под огнем. Только услышат финны звук заводимых моторов – сразу начинается обстрел. Будто гигантским плугом финская артиллерия перепахивала летное поле – «плешь» среди соснового леса. Но только начинал стихать огонь, как на поле выезжала полуторка, груженная кирпичом и песком, из кабины выскакивал комендант аэродрома лейтенант Мухин, и бежали с носилками бойцы аэродромной роты. В дымящиеся воронки сбрасывали кирпич, сыпали землю, утрамбовывали «бабами». К моменту возвращения взлетевших истребителей взлетно-посадочная полоса была ровная, как стол.
В таких условиях обе эскадрильи ханковского авиаполка – «чайки» капитана Белоусова и «ишачки» капитана Леоновича – храбро дрались над сушей и над морем. Прикрывая небо Гангута, они сбили десятки самолетов противника. Это была блестящая плеяда воздушных бойцов, имена которых гремели на всю Балтику, – Белоусов, Антоненко, Бискуп, Голубев, Цоколаев, Байсултанов, Семенов и другие.