Текст книги "Полвека любви"
Автор книги: Евгений Войскунский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 55 страниц)
Поздним вечером возвращались мы с Сережей домой. Шли по пустынной улице Горького. Где-то на полдороге заметил я у Сережи на лице странную улыбку. С этой улыбкой вошел он в спящую квартиру, с этой улыбкой молча выслушал Милкины инвективы. Легли спать. Не успел я заснуть, как слышу: Сережа вскочил и побежал вон из комнаты. Из дальнего конца коридора, из туалета, донеслись звуки, свидетельствующие о том, что он бурно освобождался от выпитого спирта. Вернулся Сережа, улегся обратно. И тут я чувствую, что тоже… Вскочил, побежал в туалет, с протяжным стоном облегчения изверг подступившее к горлу… Вернулся, лег на свой сундук. Ну, все в порядке. И тут вдруг вскочила Мила, кинулась туда же… как ни странно, ее тоже стошнило, даром что была она трезвой как стеклышко.
Иногда я прохожу по Тверской напротив Белорусского вокзала и вижу на углу Лесной огромный рекламный щит: «Здесь умеют ценить вино». За рекламой – златоглавая церковь с шатровой колокольней. А рядом – старый дом, тот самый, в котором мы некогда бражничали у брата Коли Гаврилова. С ностальгической усмешкой гляжу на этот дом, на рекламу – и думаю: надо бы на ней написать не «вино», а «спирт».
За старым либавским парком протянулась полоса невысоких дюн, а за дюнами – пляж и море.
О, какое блаженство – лежать на мягком теплом песке в дюнах и глядеть в голубизну воздушного океана, и рядом – самые дорогие на свете люди. Алька, в белой панамке, строит что-то из песка и лепечет не умолкая, и подбегает к Лиде: «Ма, пить!» И Лида, уже успевшая немного загореть, тянется к сумке, достает бутылочку с водой. А я гляжу на ее руку и думаю: как красива женская рука…
Однако припекает сегодня – почти как в Бузовнах на Апшероне, куда мы ездили когда-то купаться. Стряхивая с себя песок, иду в воду. Ух, холодна! Это не теплое Каспийское море моего детства. Но все равно хорошо. Плыву, плыву, ложусь на спину. Море мягко покачивает меня, и текут рассеянные мысли…
Ну да, жизнь вышла из первобытного океана, думаю я, и потому нам так хорошо на море… на суше значительно хуже… Вон дельфины – недавно прочел в какой-то статье, что они самые умные из обитателей моря… может быть, обладают разумом. Конечно, умные: плавают себе по морям, рыбы для пропитания хватает, никаких забот… Попробовали бы дельфины вылезти на сушу – сколько проблем обрушилось бы на их гладкие головы… А если бы возроптали, тотчас же главный дельфин с аскетическим выражением лица (морды?) огрел бы их дубиной: «А как бабы в борозде рожали?!.» Черт, ну и дурацкие мысли лезут в голову, когда лежишь, покачиваясь, на соленой морской воде и глядишь в небо, а на небе ни облачка, сплошная голубизна…
Счастливый июль. Весь месяц мы с тобой не расставались ни на минуту. Ходили в гости. Весело нам было с друзьями на вечеринках. Ходили в кино. К мадам Лапиньш, приветливой пожилой латышке, с которой моя общительная жена познакомилась на рынке, заходили и покупали клубнику – крупная и сладкая клубника росла у нее в маленьком огороде при белом деревянном домике на углу Дзинтари и Рожу (Рожу, как вы правильно поняли, это Розовая улица).
Целый месяц на счастье подарен был нам с тобой.
Но время течет неумолимо, неотвратимо. Течет как песок меж пальцев, когда лежишь в теплых дюнах. Мой отпуск подошел к концу. 2 августа я уехал в Балтийск.
Ненавистная госпожа Разлука снова хитро прищурила свой желтый глаз…
В Свинемюнде, куда я пришел на попутном корабле 10 августа, только и было разговоров, что о двух отпусках в год. Постановление – постановлением, а приказа по флоту еще нет, и неизвестно, каков он будет. Скорее всего, постановление введут в действие только с нового, 1950 года.
«Я узнала, – писала мне Лида, – что приказ с этого года… Ты должен обязательно вырваться еще раз в отпуск. Это твое право, и ты должен его добиться… Сделай мне подарок, приезжай к моему дню рождения…»
Она писала, что «Алик недоумевает и то и дело спрашивает: „Где нась папочка?“» Писала, что, когда гуляет с Алькой, он всегда обращает внимание на прохожих с детьми: «Мальтика папа». А увидев прохожего с собакой, сказал: «Собатькин папа».
«Он становится все более разумным существом, – писала Лида. – Сейчас я укладывала его спать, и он говорит: „Закрой меня одеялом, а то я буду кашлять“. Его стало легче убедить в чем-нибудь, уговорить».
А жизнь в базе шла своим чередом, и лишь мелкие происшествия вносили в нее разнообразие.
Лейтенант Володя Солнцев в разведотделе штаба сказал утром начальнику оргмоботдела: «Слышали? Вчера Бернадота убили». А тот, туповатый подполковник, зная, что Володя заядлый охотник, говорит: «А разве они здесь водятся?»
Старший лейтенант Андрей Юров, работник офицерского клуба, зубоскал и насмешник, за обедом в кают-компании посмотрел на вошедшего нового интенданта, еще не успевшего сменить армейское обмундирование на флотское, – взглянул на его сильно стоптанные сапоги и говорит: «Вот коренной! Пить бросил – новые сапоги приобрел». Он, Юров, любил, чтобы в супе была большая кость. Официанту Дитриху, быстроногому немцу, он строго говорил: «Суп мит кнохен!»[10]10
Knochen – кость (нем.).
[Закрыть] Дитрих, который хорошо понимал, с кем можно пошутить, а с кем нет, отвечал: «Яволь, герр кнохен-лёйтенант!»
А мой друг Валя Булыкин перевелся в оперативный отдел штаба базы. Он переехал с той стороны реки на нашу, получил трехкомнатную квартиру недалеко от «Геркулеса». Два вечера я помогал Вале расставлять мебель, обустраивать квартиру. Мы с ним после его переезда еще больше сдружились. Валя возлагал надежды на мою пьесу и уверял меня, что я везучий. По нашей манере разговаривать, это у него звучало так:
– Дуракам всегда везет. Ну, вот попробовал бы умный человек написать пьесу – ничего бы у него не получилось. А ты… – и так далее.
Алексей Петров написал мне из Балтийска, что, по его сведениям, Авербух послал мою пьесу в Ригу. Это была хорошая новость, но шли неделя за неделей, а никакой новой информации о пьесе не появлялось.
Из моего письма от 20 сентября 1949 г.:
Любимая моя!
Через неделю – наша 5-я годовщина. Горячо поздравляю тебя с ней. Да, уже 5 лет прошло с той памятной глухой махачкалинской ночи, когда я разыскал тебя после долгих лет разлуки. Когда мы с тобой отправились в наше «свадебное путешествие» в Баку и ты легла спать, я долго сидел у тебя в ногах, и было такое блаженство, так радостно было прислушиваться к твоему дыханию, и нежность переполняла душу… Эта нежность и радость не растрачены и теперь, через 5 лет, родная моя. Ты – вечная моя любовь. Я бесконечно счастлив, что нашел тебя в жизни.
Когда-нибудь я напишу большую вещь. Там будет и Ханко, и Ленинград, и наша любовь.
Из письма Лиды от 30 сентября 1949 г.:
Родной мой!
Вчера получила твое поздравительное письмо. Без конца перечитываю его. Какое оно теплое, ласковое, нежное. Я бесконечно счастлива, что так любима тобой. Почему же мы не вместе?!
Вчера я долго не могла заснуть. Сначала Алик капризничал, так что я не могла тебе написать, пришлось лечь спать и тем самым прекратить его капризы. Лежа в постели и утихомирив нашего буянчика, я вспоминала прошлое, такое близкое и теперь, через 5 лет. Наша встреча в Махачкале так необычна и исключительна, что самое правдивое описание ее будет восприниматься как яркий вымысел. В твоем большом романе (я совершенно уверена, что ты его напишешь) тебе не придется заботиться о занимательности. Наша любовь богата и внешними событиями, и внутренним содержанием…
7 октября мы с лейтенантом Федей Змиевским, работником офицерского клуба, приехали в Берлин. Моросил дождь. Город показался мне еще более мрачным и неуютным, чем в прошлый раз. Все тут было темно-серого цвета. Мокли под дождем дома, развалины, мосты надземки. Осень плакала над этим огромным нокаутированным городом.
В гостиничном номере бормотало радио. Я прислушался. Часто повторялись слова «Demokratische Republik» и «Volkskammer», имена Вильгельма Пика и Отто Гротеволя. В буфете разговорились с офицером, служившим в СВАГ – Советской военной администрации в Германии, – и узнали от него: в советской оккупационной зоне провозглашено новое государство Германская Демократическая Республика. Президент – Пик, премьер-министр – Гротеволь. Будут выборы в Народную палату.
Ну, ясно. В сентябре в трех западных зонах провозгласили Федеративную Республику Германию во главе с канцлером Аденауэром. Так вот вам в ответ – ГДР. Раскол Германии на два государства официально завершен. Союзники по антигитлеровской коалиции, можно сказать, окончательно расплевались.
Мы с Федей Змиевским разъехались по своим делам. Я заказал клише для «Форпоста Балтики» и ранним вечером возвращался в гостиницу. Дождь приутих, но было сыро и холодно. Сумерки быстро сгущались, насыщались ночной чернотой. Где-то неподалеку трубили трубы, барабан сухо отбивал ритм. Я вышел на Фридрихштрассе и остановился, пораженный. По улице шел, громыхая, оркестр, а за ним колонна людей с факелами в руках. Впервые я увидел факельное шествие. Мотались на ветру, рассыпая искры, бесчисленные огни, освещая лица несущих их демонстрантов – главным образом мужские, – и было, как мне показалось, в этих лицах нечто угрожающее.
Факельные шествия – неприятны. В них какой-то вызов. Какая-то недобрая весть.
Федя уговорил меня съездить в Веймар: он там в прошлый свой приезд заказал себе реглан. Собственно, уговаривать меня не надо было. Веймар! Хрестоматийный город, навечно связанный с именами Гете и Шиллера… Германские Афины…
В Веймаре и погода была другая, не похожая на берлинскую: никаких туч, никакого дождя, сияло солнце. На площади перед театром высился знаменитый памятник Гете и Шиллеру. В жизни первый был невысок, а второй – худ и долговяз. Но скульптор изваял их одинаковыми по росту, и правильно сделал. Они, оба великих поэта Германии, и в склепе («Goethe und Schiller-Gruft») спят рядом, в одинаковых саркофагах.
Мы пробыли в Веймаре недолго – остаток дня и ночь. Федя получил свой реглан, и утром следующего дня мы уехали в Берлин. Но в памяти остался дивный старинный городок, внешне почти не претерпевший изменений с классических своих времен, прильнувший к парку, в котором тихо течет Ильм, отражая в прозрачной воде зеленые берега.
Впоследствии я побывал в Веймаре еще дважды, последний раз – с Лидой, и мы хорошо осмотрели все, что хотели, – музей в герцогском дворце, и дом Гете на Фрауенплан, и дом Шиллера, и домик Листа на краю парка. Мы зашли в Altweimarische Bierstube «Zum Goethe-Brunnen» – Старовеймарскую пивную «У фонтана Гете». Тут над длинным столом красовалась надпись готическими буквами: «Hier sitzen die, die immer hier sitzen» – «Здесь сидят те, кто всегда здесь сидят».
Были и другие мощные сентенции, например: «Glücklich ist wer nicht verlor im Kampf des Lebens den Humor» – «Счастлив тот, кто в битве жизни не потерял юмора». У нас не было никаких возражений. В знак согласия я выпил кружку пива, и Лида немного пригубила.
Я снова написал рапорт о демобилизации – длинный и, как я полагал, обоснованный. Дескать, я нашел свое призвание – отпустите меня, дяденьки адмиралы!
Тут как раз приехал в Свинемюнде, в командировку, подполковник Рыбачек: ну, как «Форпост Балтики» поживает? «Форпост» выходил исправно, замечаний нет. А вот вам, Тимофей Николаевич, рапорт. Последовал разговор начистоту. И мой шеф сказал, что согласен со мной. Понял мое стремление! Он обещал поддержать перед Ториком мою просьбу. Вот только – справится Клунников с редакторством? Я заверил, что справится.
Ну, а если рапорт будет отклонен, то Рыбачек обещал посодействовать моему переводу на службу в Либаву.
Из моего письма от 15 ноября 1949 г.:
…Мне не хватает тебя мучительно, ты всегда во мне, даже когда я не думаю о тебе. Снова вспоминаю афоризм из купринской «Олеси»: «Разлука для любви – то же, что ветер для огня: маленькую любовь она гасит, а большую – раздувает еще сильней». Это правда. Но наша любовь настолько сильна, что не нуждается в «раздувании разлукой». Быть вместе – вот счастье. Когда же, когда оно наступит?!.
Мне рассказали такую вещь насчет отпусков: будто бы в приказе речь идет только об оккупационных группах войск, а флот нигде не упомянут (ведь флотских сравнительно мало за границей). И вот ждут разъяснения от министерства о распространении приказа на флот. Когда будет это разъяснение – неизвестно…
Но – так или иначе, в январе я поеду в отпуск…
Поневоле задумаешься: зачем природе угодно было наградить меня этой неудовлетворенностью, этим беспокойным зудом, стремлением к творчеству? Не проще и не лучше было бы, если б я, как другие вокруг, удовлетворялся тем, что есть, не метался бы? Да, может, было бы лучше, но без этого беспокойства – увы! – жить я не могу…
Из письма Лиды от 20 ноября 1949 г.:
…Прежде всего сообщу тебе потрясающую вещь: «Свежий ветер» одобрен Лацисом. Пришла телеграмма на имя Рубанова, в которой Лацис просит прислать тебя в Ригу. Рубанов уже телеграфировал Портнову. Об этом мне сказал Полищук, которого я случайно сегодня встретила. По его словам, все это совершилось вчера…
Если это так, в чем я не сомневаюсь, то и ты, очевидно, скоро об этом узнаешь. Поздравляю тебя, любимый мой. Я очень, очень рада. У меня сразу стало повышенное настроение…
Из письма Лиды от 23 ноября 1949 г.:
…Все, что я тебе писала в предыдущем письме, полностью подтвердилось. Прошин узнал у начальника театра. К нему звонил зам. Лациса и передал, что твоя пьеса понравилась Л. и тот просит прислать к нему автора. Паша уверен, что тебя отпустят… Нужно запастись терпением и ждать… не торопить события… Паша считает твой рапорт о демобилизации очень несвоевременным и необдуманным. Но я верю, что тебя правильно поймут и все кончится хорошо… От надежд и мечтаний окончательно лишилась сна…
Рига, 18 ноября 1949 г.:
Войсковая часть 90026
Офицеру флота
товарищу Е. Войскунскому
Вашу пьесу «Свежий ветер» читали в Реперткоме и Управлении по делам искусств. Ознакомился с ней также товарищ Лацис В. Т.
По мнению товарища Лациса В. Т. и рецензентов пьеса может быть поставлена, при условии некоторой доработки и внесения незначительных изменений. Пьеса и рецензия находятся у меня.
Желателен Ваш приезд в Ригу, чтобы переговорить с тов. Рокпелнисом и начальником Реперткома Латвийской ССР по поводу имеющихся по пьесе замечаний.
Предварительно, или по приезде в Ригу, позвоните мне по телефону 2–97–94.
Помощник Председателя Совета МинистровЛатвийской ССР Ю. Грюнберг
Из моего письма от 7 декабря 1949 г.:
Любимая моя! Я давно уже не писал тебе: эти дни надолго запомнятся с их нервным напряжением, с мучительным ожиданием. Но сегодня, наконец, вопрос решился: я еду в отпуск. Да, во второй отпуск, с 15 декабря!..
Теперь масса предотъездных дел… Очень хочется купить тебе шубу… Никто не едет в Берлин, сам я тоже не вырвусь туда, конечно, до 15-го. Заказал шубу в коммерческом магазине, может быть, привезут.
Твои письма с радостной вестью получил. Удивляет меня молчание политуправления. Впрочем, этого и следовало ожидать: для них это совершенно безразлично. Обидно. Но ничего – теперь я смогу без их вызова съездить в Ригу.
Я приехал в Либаву 17 декабря. И снова квартира наполнилась смехом и радостью. Альке я привез железную дорогу: по рельсам, по кругу бегали игрушечный паровоз с вагончиками. А Лиде, улучив момент, когда она принялась накрывать на стол, я накинул на плечи котиковую шубу. Все же мне удалось, влезши в долги, купить ее – черную, шелковистую, с модными прямыми плечами. Лида ахнула от неожиданности, поспешила к зеркалу…
А мне было радостно видеть радость моих детей. Так уж я называл Лиду и Алика: мои дети.
И понеслись счастливые дни. Много ли надо для счастья? Совсем немного: просто быть вместе.
Мы засобирались в Ригу – «по поводу имеющихся по пьесе замечаний». И тут пришла телеграмма из Москвы: Сережа и Мила звали нас приехать, чтобы вместе встретить Новый год. Ну что ж, отлично: Рига и Москва!
Я позвонил помощнику Лациса Грюнбергу, и тот сказал, что забронирует номер в гостинице. Сейчас уже не помню, как называлась эта гостиница неподалеку от вокзала, на улице Суворова. Помню, что погода в Риге была слякотной, шли зимние холодные дожди.
И холодно-вежлив был начальник Реперткома Латвийской ССР Шлоссберг – высокий седой латыш со светло-голубыми глазами навыкате. Он вручил мне отзыв о пьесе, написанный по-латышски Рокпелнисом, и свое «Заключение» – по-русски. В «Заключении» было два положительных абзаца – первый и последний. Остальное место занимала критика, местами довольно язвительная. После ряда замечаний – концовка: «Невзирая на немалые, но устранимые неполадки, пьесу Е. Войскунского можно будет приветствовать, а отшлифовав, также подать латышскому зрителю».
Сейчас-то я благодарен Шлоссбергу за жесткую критику, потому что пьеса, конечно же, при всей остроте сюжета, была слабая. Но тогда, в декабре 49-го, «Заключение» мне показалось излишне пристрастным. Ясно, что этому пучеглазому господину вообще не нравится, что нелатыш, флотский офицер, полез в их латышские дела. Ясно, что только благоприятный отзыв Вилиса Лациса – председателя Совета министров! – побудил Шлоссберга заключить «Заключение» приветствием…
Расстроенный, я вернулся в гостиницу. Лида прочитала «Заключение» и сказала:
– Женька, это все исправимо. Ты же дорабатываешь пьесу, учтешь и замечания Шлоссберга. Нечего вешать нос.
– Ты права, – сказал я. – Все исправимо. Я видел афишу цирка, там львы Ирины Бугримовой. Давай пойдем.
И в тот же вечер мы пришли в цирк, расположенный недалеко от нашей гостиницы. Алик был в восторге. Хохотал, когда незадачливый клоун спотыкался, и падал, и пускал из глаз длинные струи слез. А уж львы, выбежавшие на манеж! Они рычали, когда Бугримова щелкала длинным бичом, но послушно вскакивали на тумбы. Алька восхищенно смотрел на желтых гривастых царей зверей. Да и мы с Лидой восхитились, когда Бугримова, в сверкающем искрами костюме и блестящих сапогах, улеглась на своих львов – как на диван.
Наутро я спросил Алика:
– Ну, что ты видел вчера в цирке?
– Львав! – выпалил он.
В Москве было солнечно и морозно. А я-то – из туманно-дождливой Прибалтики – легкомысленно заявился в фуражке. Когда мы с Рижского вокзала приехали в переулок Садовских к Цукасовым, уши у меня пламенели, как красные огни светофора. Это Сережа так нашел. Лида и Мила со смехом принялись растирать мои уши.
Отправились покупать продукты: было 31 декабря и мы решили встретить Новый год дома. В магазине полуфабрикатов на углу Садовских и Горького долго стояли в очереди, и я утешал Лиду: ничего, ничего, к Новому году поспеем.
И все же – чуть не опоздали. Уже когда был накрыт вечером стол, Мила с Лидой затеяли мытье головы. Шел двенадцатый час, а они никак не вылезали, и мы с Сережей у двери ванной прокричали им, что начинаем пить шампанское.
Наконец они вышли в халатиках, с полотенцами, накрученными на голову, прогнали нас из комнаты и принялись приводить себя в праздничный вид.
Словом, большая стрелка часов уже готовилась сомкнуться с малой, когда мы наконец встали у стола с бокалами шампанского в руке. Из репродуктора грянул гимн. Мы выпили, расцеловались и пожелали друг другу счастливого года.
И пошел 1950-й – середина двадцатого века.
Первая его половина прошла бурно: революции, войны… Какова будет вторая половина? Очень хотелось надеяться, что за перевалом, на который мы, уцелевшие, взошли, откроются если не светлые дали, то, по крайней мере, спокойная мирная жизнь. Пусть навсегда уйдут вместе с закончившейся половиной века звонки боевой тревоги, разрывы бомб и снарядов, дьявольский грохот мин у корпуса корабля, блокадный стук метронома, голод и цинга, ладожский лед и бакинские гонения.
Будь милосердна к нам, вторая половина века!
Впрочем, спохватились мы, вторая половина наступит через год. Ну, все равно – середина века на дворе. Мы дожили! Ты сидишь рядом со мной, веселая, оживленная, и мы пьем шампанское и хохмим наперебой, с нами милые друзья, а за раздвижной перегородкой спит наш сын, утомленный дорожными впечатлениями.
Все окна во дворе освещены – Москва встречает Новый год. Летит за окном абсолютно новый снег Нового года. Ну, ребята, нальем и выпьем еще…
Прошел-пролетел зимний отпуск, и утром 6 февраля я приехал в славный город Балтийск.
Первый визит – в отделение печати Пубалта к Тимофею Рыбачеку. Узнаю, что на мой рапорт генерал-майор Торик наложил резолюцию: «В демобилизации категорически отказываю. По возможности будет переведен в Союз».
– Не горюй, Евгений, – говорит Рыбачек. – Твой Обушенков уже получил резолюцию Торика. Он пришлет представление о том, что согласен на назначение Клунникова редактором и на твой отзыв в Союз – согласно резолюции генерала.
Я выезжаю вечером того же дня из Калининграда в Польшу. В Багратионовске – бывшем Прейсиш-Эйлау, при котором некогда Наполеон задал изрядную трепку русским войскам, – пограничный контроль и первая пересадка. На польской стороне границы садимся в поезд, идущий на Ольштын. Поспать не удастся – тут европейские сидячие вагоны. У меня хороший попутчик, капитан из артиллерийской части, он уже несколько раз ездил по этой дороге и знает тут все.
– Поляки пьют не меньше, чем мы, – авторитетно сообщает он. – Ну, давай, лейтенант. – С этими словами он свинчивает с фляги колпачок и наливает в него. – Пей. Ихняя водка не слабее нашей.
После выпивки клонит в сон. За окном плывут бурые поля. Февраль подморозил землю, но не укрыл снегом. Деревни, мимо которых тащится наш поезд, состоят не из привычных изб, а из каменных домов. Тут до войны была не Польша, а Восточная Пруссия. Ну ладно, надо подремать, а то скоро новая пересадка.
Происходит она в Ольштыне. Мы садимся в «поспешный» поезд, и вскоре он помчал аккуратные вагончики дальше по Северной Польше. Местность становится холмистой. Лес, смутно обозначенный на горизонте, подступал все ближе к железной дороге.
В купе, кроме нас с капитаном, двое молодых поляков – черноволосый юноша с розовым шрамом на подбородке и солдат Войска Польского. Солдат едет в отпуск, он явно навеселе, как все солдаты, едущие в отпуск.
За окном сверкнуло серебряным. Будто кто-то разбил гигантское зеркало и разбросал осколки среди лесов и холмов. Я вспомнил, что где-то здесь печально знаменитые Мазурские озера.
– Так. Мазуже, – отвечает черноволосый юноша на мой вопрос. – В Ольштынском воеводстве много озер.
– А вы сами из Ольштына?
Да, он жил и работал в Олышыне, но теперь он студент, учится в Торуни на «студьях пшеготовавчих» – подготовительных курсах политехникума. Его отпустили в Ольштын по семейному делу, а теперь он возвращается в Торунь. Зовут его Эугеньюш Мацкевич, или просто Генек.
– Мы с вами тезки, Генек. Где вы научились говорить по-русски?
Ему, сыну жестянщика, было десять лет, когда в сентябре 1939 года в Брест пришли советские войска. Почти два года он учился в советской школе, тогда-то и заговорил по-русски.
– А что было потом?
Потом – война. Пришли немцы. В конце 43-го Генек, ему уже четырнадцать стукнуло, угодил в лагерь. На него повесили бирку с четырехзначным номером и послали на работы. Рыли противотанковые рвы. Фронт двигался теперь не на восток, а на запад, и чем ближе он придвигался, тем глубже становились рвы. Копали двенадцать часов в день. Если человек с биркой, обессиленный, валился в рыжую глину и воду, его поднимал удар прикладом.
– Вот. – Генек проводит рукой по шраму на подбородке. – Привет от Гитлера.
После освобождения, когда стала налаживаться жизнь, развороченная войной, он устроился монтером на электростанцию в Олышыне.
– Когда я получил свою комнату, то подумал: «Довольно ты, Генек, повалялся на земле и на нарах, пора обзавестись лужкой…»
– Это что – кровать?
– Так. – Генек смеется. – Если по-русски, то мы, поляки, спим на ложках, а кровати носим на шее.
– Как это – на шее?
– По-польски кровать – лужка, а галстук – крават.
И вот он купил лужку и стал жить как человек. А в прошлом году его послали учиться в Торунь. Окончит «студье» – поступит в политехникум, станет инженером. Польше нужны инженеры… как это говорится… практики. У него, Генека, стипендия семь тысяч злотых, бесплатные обеды. Жить можно. Даже вдвоем.
– А разве вы…
– Я же говорю, – смеется Генек, – меня отпустили на три дня в Ольштын. Я женился!
Он достает из бумажника фото миловидной девушки. Мы смотрим, поздравляем его.
– Стачка учится в музыкальной школе, – говорит Генек. – Она станет пианисткой раньше, чем я – инженером…
За окном мелькают станционные постройки. Поезд останавливается.
– Вот и Торунь. А во-он, видите, Висла.
Мы прощаемся с этим славным парнем. Счастливо тебе, Генек!..
И снова мчится «поспешный» по Северной Польше.
Третья – и последняя – пересадка в Познани. В памяти остался серенький рассвет и массив серых домов вокруг вокзала. Мы с моим капитаном, невыспавшиеся (две ночи почти без сна) и голодные, садимся в вагон и погружаемся в дремоту.
«Все у вас уж очень медленно делается» – эта горькая фраза из Лидиного письма точно отражает одно из главных правил флотской службы: торопиться некуда. Да и зачем торопиться? Деньги все равно идут – служишь ты с рвением или так, с прохладцей.
Это правило, думаю, усвоил и худрук театра Балтфлота Бутурлин. Он уверял, когда мы встретились в Либаве, что пьеса ему нравится и он хочет ее ставить. Но сам нисколько не заботился о продвижении пьесы через рижский или главный реперткомы. «Неактивный автор», – сказал он обо мне Паше Прошину.
Неактивный! Ну да, прошибать головой стены я не умел – ни тогда, ни в дальнейшем ходе жизни.
А в базе мои знакомые удивлялись: как, ты еще здесь? Оказывается, Андрей Юров раззвонил о моем «успехе», о том, что Лацис якобы срочно велел поставить пьесу…
Из моих последних писем к Лиде из Свинемюнде:
23 марта 50 г.
…Ты уже несколько дней, вернее, ночей, снишься мне. Не хочется просыпаться… Один сон был особенно ярок: начало нашей любви, но какое-то другое, не то, что было на самом деле. Видишь – я люблю тебя не только наяву, но и во сне. Моя хорошая, нежная, как же мне недостает тебя!.. Страшно даже представить себе, как было бы пусто в жизни, если бы не наша любовь… Как хорошо быть влюбленным всегда, всю жизнь!..
27 марта 50 г.
…Кажется, горизонт проясняется: сегодня пришла на имя начПО телеграмма из отдела кадров. Просят сообщить мое согласие на назначение редактором на подплав (на место Кореневского). Разумеется, я согласился, и завтра нач. даст телеграмму, что я согласен. Это неплохой вариант. Впрочем, все равно, главное – это быть в Либаве, вместе с вами, мои дорогие…
3 апреля 50 г.
…Да, свершилось! Пришла телеграмма о том, что я назначен в Л., на место Кореневского. Как легко сразу стало на душе, как радостно! Итак, прощай, заграница! Скоро, очень скоро я буду дома, с вами, мои дорогие, снова заживем мы дружно и счастливо. Жду приезда Клунникова. Он должен приехать 12-го, и тогда я могу ехать… Моя Лидуха, моя лопотуха, целую тебя в последний раз на бумаге. Жди скоро настоящих поцелуев!..