Текст книги "Полвека любви"
Автор книги: Евгений Войскунский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 55 страниц)
Итак, семейная жизнь у меня наконец наладилась – вот бы и дальше жить с любимой женой и сыном в тихой Либаве. С пропитанием стало полегче. И компания у нас составилась приятная.
Неисправимый «начинальщик», я начал писать новую пьесу – и твердо решил довести ее до конца. Во-первых, нужно было представить в Литинститут законченную вещь. А во-вторых, вот же неожиданность какая, в Либаве обосновался драматический театр флота, и пьеса на флотскую тему могла его заинтересовать.
Вот бы и дальше так жить…
Но осень, как я приметил, вместе с дождями и листопадом несла мне перемены. Чаще всего – нежелательные.
В октябре или ноябре, не помню точно, меня вызвали на узел связи. На проводе был начальник отделения печати Пубалта подполковник Рыбачек. Оказывается, в военно-морской базе Свинемюнде возникла острая нужда в новом редакторе базовой газеты «Форпост Балтики»…
– Товарищ подполковник, не посылайте меня в Свинемюнде! – прямо-таки взмолился я.
– Да ты что, Евгений? Туда многие рвутся. Материально в Свинемюнде очень даже хорошо.
– Но ведь с женами туда запрещено?
– Да. Но этот вопрос решается.
Тоска на меня накатила. Знал я, что это означает – «вопрос решается»… Да и потом: из газеты флота – опять в многотиражку? Снова возиться с «дунькиным листком»?..
– Алло, Евгений! – услышал бодрый голос Рыбачека. – Ты что замолчал?
– Тимофей Николаевич, – сказал я. – Очень вас прошу… Понимаете, мы с женой после долгой разлуки только-только начали семейную жизнь… У нас годовалый ребенок… Я устал скитаться…
– Понимаю, – сказал Рыбачек. – Но мы же военные люди. Служба есть служба. У нас две кандидатуры – ты и Кореневский. Будем решать.
Старший лейтенант Михаил Кореневский служил в Либаве – редактором газеты бригады подводных лодок. Мы, конечно, были знакомы. Миша, как и я, был молодоженом, недавно привез с Украины свою Капитолину и, как и я, вовсе не хотел расставаться с молодой женой. Ну, не война же на дворе, когда ты идешь, куда велят, безропотно повинуясь приказу. Мирное же время, товарищи начальники!
В большой комнате редакции на береговой базе подплава мы с Мишей сидим, смолим «беломор» и говорим о Свинемюнде в ироническом ключе (на флоте нельзя без иронии, даже когда о серьезном).
Я сочиняю экспромтом:
– Не хочу я в свинский город. Я еще довольно молод.
И Миша – экспромтом:
– Пусть никто из нас не плачет. Пусть свиней пасет Рыбачек.
Мы смеемся, бравируем, а у самих-то кошки скребут на душе…
Иду берегом канала к разводному мосту, за которым автобусная остановка. Ветер с моря налетает порывами, срывает последние желтые листья с деревьев военного городка. Недавно попался мне сборник стихов Пастернака «На ранних поездах» – поразила их живописная сила. Вот я бреду вдоль канала навстречу холодному ветру и бормочу запомнившиеся строки:
Глухая пора листопада.
Последних гусей косяки.
Расстраиваться не надо:
У страха глаза велики…
Расстраиваться, конечно, не надо. И Лиду не надо расстраивать. Может, все еще обойдется.
Нас с Кореневским вызвали «на беседу» в Балтийск, в Пубалт. Мы уговорились, что будем отбиваться от Свинемюнде каждый за себя, а там – как начальство решит.
И вот я предстал перед замначальника Пубалта полковником Комиссаровым – пожилым, как мне тогда казалось, человеком с крестьянским лицом. Тут же, в его кабинете, сидел подполковник Рыбачек – мужчина средних лет представительной внешности, с выдвинутым вперед волевым подбородком.
Представляя меня начальству, Рыбачек не поскупился на хорошие слова – дескать, способный и т. п. Не преминул отметить, с какой большой ответственностью связано назначение в Свинемюнде: заграница, форпост флота, ну и все такое.
Комиссаров выслушал представление с непроницаемым видом. Затем спросил, с какого года я в партии. Я ответил.
– А помните, кто давал вам рекомендацию? – спросил он вдруг.
Я помнил. Только смысла этого вопроса не уловил.
– А кто первый секретарь в Польше? – продолжал испытывать меня замначальника Пубалта. – А в советской зоне оккупации Германии?
Видимо, получив надлежащие ответы, он счел меня подготовленным для назначения в военно-морскую базу Свинемюнде.
– Товарищ полковник, – сказал я, – прошу выслушать…
Говорил я, наверное, сбивчиво. Волновался, сознавая, как много зависит от убедительности моих слов. Я просил не назначать меня в новую базу… Никогда раньше не отказывался, но теперь прошу не перемещать… После долгой разлуки только-только начали с женой семейную жизнь… ребенку нет еще и полутора лет… Жене будет трудно справляться одной…
Тут Комиссаров прервал меня, его строгая речь сводилась к тому, что «нечего разводить нежности… а как в наших деревнях бабы в борозде рожали?..».
Ничего не скажешь, убийственный аргумент. Мне бы ответить, что это же беда, если женщина, будучи на сносях, работает в поле и «рожает в борозде»… что нельзя так с женщиной… не по-человечески это… Но я не нашелся с ответом, подавленно молчал.
Расстроенный, пошел в редакцию «Стража Балтики». Ветер с дождем гнал по Гвардейскому проспекту желтые листья. Глухая пора листопада…
Вот что было особенно плохо: Жук уже не редактировал «Страж Балтики», он перевелся обратно в Москву и, по слухам, сделался редактором «Блокнота агитатора». (Это пустяковое издание никто на флоте никогда не читал. Я его называл: «Блокнот аллигатора».) Очень жаль: Даниил Ефимович меня бы отстоял, не отпустил из «Стража». А теперь тут новый человек, и.о. редактора Чернух. Меня он не знает, и ему безразличен мой уход из флотской газеты.
Я и не зашел к Чернуху. О чем с ним говорить? Скоротал время до отъезда в общении с друзьями – с Мишей Новиковым, Ефимом Мееровичем, Колей Гавриловым.
Вернулся я домой, в Либаву, не в лучшем расположении духа.
Лида сразу поняла:
– Невесело смотришь, Женька.
– Да… Сражение при Свинемюнде проиграно.
– Значит, опять разлука…
– Опять разлука, – как эхо, повторил я эти страшные слова. – Рыбачек сказал, что через год подыщет мне замену.
– Целый год… – Лида погрустнела. – Как же мы с Алькой будем без тебя… Уехать нам в Баку?
– Не знаю, Ли. Подумаем.
В Балтийске неторопливые кадровики готовили приказ, оформляли документы. Тем временем я в Либаве засел за пьесу.
Ох уж эта пьеса…
Март 45-го года. Наш торпедный катер в ночном бою потопил немецкий транспорт, но получил большие повреждения и не дотянул до берега. Спаслись двое – командир катера лейтенант Каретников и старшина группы мотористов Пичугин, они вплавь добрались до берега. Но это было побережье «Курляндского мешка», в котором немецкая группировка упорно сопротивлялась. Выплывших советских катерников увидели две девушки-латышки. Одна из них, Зигрида, приютила моряков в доме своего отца-инженера Арниса. Но аполитичный Арнис боится немцев – за свою семью боится – и просит советских катерников покинуть дом… Не буду подробно пересказывать содержание пьесы. Зигрида связывает катерников с латышскими коммунистами-подпольщиками, они проводят совместную операцию, препятствуя затеянному немцами вывозу оборудования завода, на котором работал Арнис… Инженер Арнис, как вы правильно догадались, перестал быть аполитичным. «Свежий ветер» (так я назвал пьесу) ворвался в его обывательскую жизнь. Между его дочерью Зигридой и лейтенантом, конечно же, возникает любовь…
Первые три картины (из девяти спланированных) я написал с ходу, а четвертую прервало чрезвычайное происшествие.
У нас той осенью проводила свой отпуск Лидина мама. Ей нелегко жилось в городке Геокчае, в азербайджанской глубинке. Отношения с самодуром-главврачом санэпидстанции были трудные. На предприятиях городка, которые Рашель Соломоновна в качества санврача должна была инспектировать, с недоумением смотрели на нее: требует порядка и чистоты, по-азербайджански не говорит, взяток не берет… Жизнь немилосердно испытывала эту женщину – ГУЛАГом, гибелью мужа, изгнанием из родного города, одиночеством в чуждой среде…
Один свет в окошке остался у нее – дочь и обожаемый внук. Так вот. Рашель Соломоновна гостила у нас, помогала Лиде управляться с хозяйством. Однажды утром она, как обычно, налила в столовую ложку рыбьего жира и позвала Алика. Наш сын, как ни странно, любил рыбий жир, вызывавший у большинства детей отвращение. Он подбежал к бабушке, с готовностью распахнул рот… в следующий миг он захрипел, выплюнул… изо рта пошла пена…
Это была уксусная эссенция! Бабушка перепутала флаконы…
Лида страшно закричала. Я выскочил из-за рабочего стола, из нашей спальни. Услышав про уксус, мигом натянул шинель, схватил Альку на руки и пустился бежать по лестнице, по улице… шапку забыл надеть…
До детской консультации было довольно далеко. Я остановил грузовик, прокричал водителю адрес, водитель, видя хрипящего ребенка у меня на руках, без всяких расспросов погнал машину…
Страшно вспоминать эти минуты. Вдруг я заметил: Алик, кашляя и хрипя, озирается в кабине… У меня немного отлегло: раз любопытствует, проявляет интерес к новой обстановке, значит, еще ничего… не безнадежно…
В детской консультации без очереди прошел к врачу нашего участка. Она чем-то промыла Альке рот и, придавив ложкой язык, осмотрела гортань. Я тревожно ожидал, что она скажет.
– Знаете, – сказал врач, – рубца в гортани не вижу. Ребенок, наверное, сразу выплюнул уксус… Ну, ну, не вертись, мальчик. Дай еще посмотреть… Нет, чисто… Но может быть, в пищевод попало немного со слюной… Вам надо обратиться к доктору Зандбергу.
Я, ведя хнычущего (но уже не хрипящего) Альку за руку, вышел из кабинета несколько успокоенный. Навстречу бежали Лида и Рашель Соломоновна.
Приказ наконец подписан, и в декабре я снова еду в Балтийск, чтобы оттуда уйти с морской оказией или улететь с воздушной в этот самый Свинемюнде, столь нежданно-негаданно свалившийся мне на голову.
Я уезжал из Либавы трудно. Лида всплакнула: что это за жизнь, состоящая из разлук? Рашель Соломоновна уже уехала в свой постылый Геокчай, ее отпуск кончился, и можно себе представить, с какой тяжестью на душе – после истории с уксусной эссенцией – она уезжала.
Конечно, и нам с Лидой было беспокойно за нашего малыша. Так-то он был, как обычно, весел и деятелен, бегал по комнатам, разглядывал рисунки в своих книжках и лепетал что-то. Но как только наступал час еды, начиналось мучение. Алик давился, вырывал. Лиде приходилось давать ему все протертое, чтобы ни малейшего сгустка не было в кашице. Часами длилось кормление. В детской консультации назначили Алику зондирование пищевода, но мне пришлось уехать, не дождавшись его.
Балтийск встретил меня остервенелым норд-вестом. В море штормило, оказии пока не предвиделось. Да и не был еще готов мой пропуск в Свинемюнде. Чиновники вообще не любят торопиться. Кажется, именно в их среде родилась великая истина о том, что торопливость нужна только при ловле блох.
Ночевал я у Паши Чайки, секретаря редакции «Стража Балтики». Обедал в офицерском клубе или у Миши Новикова – он с молодой женой Светланой жил в моей бывшей комнате на улице Красной армии. У Миши был фотоаппарат, и в воскресенье он нащелкал целую пленку: мы с Колей Гавриловым, Чайкой, кем-то еще из сотрудников «Стража» дурачились на пустыре, где торчали разбитые немецкие автомашины, разыгрывали смешные сценки. Отдельно Миша снял меня, как я сижу пригорюнясь на остове машины. Позже эту фотокарточку я послал Лиде, и такое же фото – в Москву, Сереже и Миле Цукасовым, с надписью на обороте: «Друг дома печален, друг дома грустит, / в Москву его пылкое сердце летит, / где ждет его верный, испытанный друг – / двумя обручами обитый сундук».
Из моего письма Лиде из Балтийска:
14 декабря 1948 г.
…Сегодня вторник, и я страшно волнуюсь – как там с нашим Алькой, что сказал Зандберг, вставили ли зонд. Как я жду твоей телеграммы!.. Ужасно беспокойно за нашего малыша. Не буду говорить о том, как грустно мне и тоскливо, и одиноко…
Ли, теперь о главном. Сегодня, полчаса назад, имел разговор с Ториком
[генерал-майор Торик – начальник политуправления Юго-Балтийского флота. – Е. В.].
Я позвонил ему, и он согласился тут же меня принять. Разговор был хорошим. Сперва – о газете, о работе, потом я изложил ему свою просьбу. Говорил серьезно, не горячась. И он сказал: «Если будет соответствующая рекомендация из вашего института (т. е. о том, что я „подаю надежды“ и все такое, и желательна моя очная учеба в Москве), то через год я поддержу вашу просьбу о демобилизации» (!!!!!). Ты понимаешь, родная моя? Я буквально окрылен блеснувшей надеждой. Он сказал также, что передаст в отдел кадров, чтобы они имели это в виду… Потом добавил: «Все это – при условии, что газета будет хорошей». У меня сейчас уже лучше настроение: я вижу перспективу. Лидуха моя, как мне тебя недостает!..
Двадцать второго декабря случилась воздушная оказия. Я вылетел с аэродрома на косе Фрише-Нерунг (переименованной в Вислинскую косу) на военно-транспортном самолете, и ровно через два часа мы приземлились в аэропорту Кранц. Оттуда на попутной машине я приехал в город Свинемюнде.
Там мела несильная метель.
Часть седьмая
СВИНЕМЮНДЕ
Вот и сейчас, когда я пишу эти строки, 2 марта 2002 года, за окном летит белая метель. И я сижу за письменным столом в давно опустевшей квартире – сижу во власти воспоминаний.
Ты улыбаешься мне с фотокарточки, и мое старое сердце полно любви и печали.
Тишина. Не слышно, как ты шуруешь на кухне, как болтаешь по телефону с подругами. Убийственная немота – до звона в ушах, до отчаяния.
Включаю телевизор – и на меня обрушиваются замечательные новости. Из воинской части бежал очередной вооруженный дезертир. В Краснодаре, при перевозке, бежали семеро особо опасных преступников. В Чечне подорвался на фугасе бэтээр, один боец погиб, несколько ранены. В Иерусалиме очередной палестинский камикадзе взорвал себя в толпе евреев, выходивших из синагоги… Неспокойно в Панкисском ущелье… в Кодорском ущелье… Ох, дайте передохнуть! Выключаюсь. Уж лучше глухая тишина…
Право, кажется иногда, что мы – человечество на планете Земля – приближаемся к концу времен. К той пропасти, в которую рухнет привычный мир с его гигантской техносферой и с его ноосферой, которая выглядит столь всемогущей, но на самом деле – хрупка и уязвима. Какое-то время побарахтаемся во Всемирной паутине – венце творения, созданном этой ноосферой, – а потом…
Невольно приходит на память: «Тайной грядущего небо мерцает в сумраке смутном неведомых бурь…»
О грядущем лучше не задумываться. Простая экстраполяция здесь не годится, все равно будет не то и не так. Все равно не сумеем предотвратить «неведомые бури»…
Милая, ты бы удивилась, прочитав эти строки. Ведь долгие годы – счастливые годы, проведенные вместе, – я был оптимистом, верно? Конечно, это не значит, что жизнь ласково гладила нас по голове. Отнюдь! Заквас-то у нас был оптимистический (тому свидетели бакинские улицы, по которым мы некогда шлялись, ища развлечений), но жизнь взяла нас, подросших как раз к войне, в крепкий оборот. Я уже рассказал об этом.
Но вот странная вещь: радость сидела у нас внутри. И ты, и я даже в отчаянно трудные дни жизни все же ощущали притаившуюся в уголке души радость от сознания того, что у меня есть ты… а у тебя – я… Это сознание и питало оптимизм: вдвоем мы все выдюжим. Черт побери, мы – крепкий орешек. Устоим, пробьемся, добьемся…
А теперь – теперь тишина. Не слышно твоего по-молодому звонкого голоса. И душа полна неизбывной печали.
Мне страшно тебя не хватает.
Город и порт Свинемюнде находится в дельте Одера на низменном песчаном берегу Балтийского моря. Swine – немецкое название одного из рукавов дельты, образующего остров Узедом, на котором и стоит город. Münde (Mündung) – устье. После Второй мировой по острову Узедом прошла новая польско-германская граница, и Свинемюнде отошел к Польше. Он называется по-польски Свиноуйсьце (но разрешите уж мне называть его по-старому, как мы, бывшие балтийские моряки, привыкли).
В конце войны в Свинемюнде сформировалась советская военно-морская база – форпост Балтфлота. Тут не базировались ни корабли эскадры, ни подводные лодки, но стояли дивизионы торпедных катеров и морских охотников, входивших в ОВР – Охрану водного района. Были тут и части береговой и зенитной артиллерии.
База занимала весь приморский фасад города – по-немецки основательные трехэтажные особняки. Они высокомерно взирали широкими окнами на дюны, поросшие кустарником, на длинную желтую полосу пляжей, на сине-серую всхолмленную ветром равнину Померанской (по-польски – Поморской) бухты.
Лучший особняк занимал штаб базы, а в доме по соседству располагался политотдел. Я представился его начальнику – капитану 1 ранга Обушенкову. Это был рослый мужчина лет под пятьдесят, бывший подводник, выслужившийся из краснофлотцев в большие начальники. Лицо у него было, простите за некрасивое выражение, – рыловорот. Будто при рождении ухватили его за нос да и вытянули вперед.
Получив наставления, состоящие, как обычно, из общих слов, я спустился на первый этаж политотдельского дома. Вернее, это был нулевой этаж (первым в Европе считается наш второй), и тут в нескольких комнатах располагались редакция и типография базовой газеты «Форпост Балтики». Познакомился со своими новыми подчиненными.
Мой литсотрудник лейтенант Клунников, полгода назад закончивший журналистский факультет Львовского полит-училища, показался мне мрачным типчиком. Исподлобья смотрели раскосые темные глаза. Звали его Биок. Я спросил, откуда такое странное имя. Оказалось, его родители Борис и Ольга Клунниковы таким образом запечатлели в сыне свои инициалы. Рассказав об этом, юный лейтенант добавил, что в детстве очень переживал, когда мальчишки во дворе (Биок был москвичом) дразнили его, как собачку: «Бобик, Бобик! Сидеть!» Ему однажды попалось имя «Биок» в какой-то книге из норвежской жизни, но оно принадлежало женскому персонажу.
Ну, Биок так Биок. Он оказался вполне приличным парнем, за мрачноватой внешностью скрывался нрав если и не веселый, то, во всяком случае, общительный.
Писал Биок неровно: то шло у него дельно и по существу, а то загибал нечто высокопарное. К роскошествам стиля имел пристрастие и секретарь редакции старшина 1-й статьи Анатолий Шкирев. Приходилось жестко править их рукописи. Мне уже была невмоготу эта возня – но что же делать?
В темноватой комнате редакции (в окно, заслоненное со стороны улицы кустами жимолости, солнце не проникало), при свете настольной лампы, я день-деньской гнул спину над заметками о том, как идет боевая учеба и политподготовка личного состава базы… правил листы, исписанные моими сотрудниками… строчил передовицы, иногда очерки… составлял макеты… вычитывал корректуру…
Сколько сил и времени, сколько лет жизни отняла у меня работа во флотской печати – не сосчитать.
В Свинемюнде, как в ильф-петровском Черноморске, был «Геркулес» – только не учреждение, а гостиница для офицеров. Для тех из них, которые тут жили без жен либо вовсе не были женаты.
«Женатиков» в базе было немного: какое-то время разрешался въезд жен, а потом его запретили. Кто успел, тот, так сказать, прошел «в дамки», а кто не успел – тянули холостяцкую лямку, шлялись по вечерам в офицерский клуб и там утоляли жажду напитками, специально придуманными для того, чтобы не терять интереса к жизни.
Я поселился в «Геркулесе» в одном номере с Клунниковым (с видом на море). Тут было удобно: тепло, каждую неделю меняли постельное белье, а свое белье можно отдать в стирку. Заведовала гостиницей фрау Марта – толстая улыбчивая немка лет пятидесяти. (Из Свинемюнде немцы были выселены, но десятка три или четыре остались тут жить, обслуживали базу – ремесленники, официантки, уборщицы.) Вечером фрау Марте можно было заказать чай и Eierkuchen – яичницу. Заказ приносил в номер ее муж Фриц – тощий, очень прямой и, в противоположность жене, молчаливый. Лицо у него было будто каменное. Вероятно, Фриц служил в германской армии фельдфебелем – так мне казалось. Расплачивались с фрау Мартой оккупационными марками. Вообще-то в Свинемюнде, понемногу заселявшемся поляками, ходили злотые, но в базе мы получали часть зарплаты марками, а остальное шло на книжку рублями.
Из моего письма к Лиде:
23 декабря 48 г.
Мои дорогие, любимые!
Вот я и приехал, вернее, прилетел… Вхожу в дела, стараюсь сразу попасть в ритм жизни, чтобы поскорее прошло первое, особенно мучительное, время устройства на новом месте. Тяжело с непривычки, и, главное, ужасно гнетет тоска по вам, мои дорогие…
В ближайшие дни, как только все войдет в колею, снова засяду за пьесу. Кстати, о ней. Я так и не успел написать тебе из Пиллау, что встретился с Бутурлиным
[главный режиссер Театра Балтфлота. – Е. В.]
и читал ему пьесу. Ему понравилось. Судя по его словам, это вещь, которая нужна и на которую он даже рассчитывает. Он даже ходил со мной в ПУ и просил, нельзя ли меня на месяц освободить. Но приказ есть приказ, нужно было ехать. Договорились, что я пришлю пьесу ему, как только закончу, и тогда, возможно, сумею и я съездить в Либаву. Так сказал мне нач. отдела пропаганды. Он сказал еще: «Мы никогда не стоим на дороге тех людей, которые хотят расти».Твоя телеграмма о том, что у Альки все в порядке, очень меня успокоила… Слава богу, что все благополучно. Но почему все-таки он давится?.. И что сказал Зандберг? Все так же мучительны ли кормления?..
Трудно тебе одной, родная моя. Если бы удалось забрать тебя сюда…
Из письма Лиды:
20 декабря 48 г.
…Снова, как когда-то, я жду твоих писем, считаю дни, снова пишу на полевую почту, снова беспокоюсь за тебя…
С твоим отъездом на меня нашла полная апатия. Я не чувствую себя живой. Механически делаю все, что нужно, но все без души…
С Алькой дело обстоит так: во вторник я с ним не ходила, т. к. было ужасно холодно, а он был простужен. Пошла в четверг. Зандберга опять не оказалось… Я решила не уходить и ждать… Вскоре появился 3. Я подскочила к нему. Он был очень любезен, но сразу сказал, что очень спешит. Тогда я попросила его разрешить сделать Алику просвечивание… Кабинет оказался тут же. Он меня ввел и сказал рентгенологу, в чем дело. Женщина-врач оказалась очень симпатичной, и Алька ей понравился. Когда поставили его на аппарат, он начал капризничать. С невероятным трудом мне удалось ему дать бариевую кашку… Как только он глотал несколько ложек, гасили свет, и тут он начинал крутиться и кричать. Врач пишет, что пищевод хорошо пропускает (ничего не задерживается, сразу проходит в желудок), но «контуры хорошо проследить не удалось, т. к. ребенок неспокойный». Она уверяет, что ничто ему не может мешать кушать, просто он боится. Но я все-таки неспокойна. Иногда Алька давится такой крошкой, что я пугаюсь…
Чувствует он себя хорошо, весел и энергичен, криклив и скандален. Ест снова плохо, и я каждую ложку впихиваю ему с боем…
Кажется, что ты здесь, только вышел куда-то, так еще все полно тобой. И в то же время у меня такое чувство, что тебя уже давно нет…
Прочла «Кружилиху». Очень понравилась. За Флобера боюсь браться, такой толстый, интересный.
Береги себя, родной мой, любимый…
Твои женушка и крикливый сын.
Из моего письма:
3 января 1949 г.
…Как ты встретила Новый год, родная моя девочка?
Мне было ужасно тоскливо одному. Меня пригласил начальник политотдела на т. н. банкет… Выпивки и закуски было в избытке. Моим соседом по столику оказался пожилой капитан – бухгалтер Военторга со своей женой и сыном. Он мне признался, что сам подстроил мне этот столик, т. к. увидел в списке приглашенных новую, незнакомую фамилию и решил обеспечить себя новым собеседником, т. к. все остальные ему осточертели. Хитрый бухгалтер, правда?
Впрочем, он оказался неплохим и даже веселым человеком. Пошутили, посмеялись. Но я все время ощущал пустоту, пустоту. Выпил за тебя и за Альку… Холостякам невесело было на этом банкете. Зато – приятная неожиданность: встретил одного знакомого, который сказал мне, что Валька здесь! Мне стало сразу легче. Разыскал я его по телефону, и вот вчера встретился с Валькой…
Валя Булыкин, недавно произведенный в капитан-лейтенанты, служил штурманом дивизиона торпедных катеров. А может быть, в штабе ОВРа – теперь уже не помню. ОВР располагался по ту сторону Свине.
Я шел к переправе по пустоватым улицам города. Прохожих было мало (Свинемюнде заселялся поляками медленно). Попадались какие-то вывески на польском. Чаще других – «Sklep spoźiwczy», то есть «Продовольственный магазин». Странные причуды языка: склеп у нас вовсе не магазин, а нечто противоположное. Мимо этих «склепов», по почти безлюдным улицам, застроенным серыми островерхими домами, вышел я к переправе. Отсюда ходил паром на ту сторону реки.
«Царство» ОВРа было довольно зеленым. За соснами и елями виднелись стенки гавани. Мне показалось, что стоявшие там на серой воде катера были немецкими трофейными «люрсенами».
Итак, переправившись на другой берег, я разыскал штабное здание, а в нем – своего камстигальского друга. Валя стоял оперативным дежурным, но вскоре сменился и повел меня к себе домой. У них с женой была двухкомнатная квартира, по-немецки основательно обставленная мебелью.
Как переменились времена! Давно ли Валя приходил холостяком к нам в «семейный дом» в Пиллау. Теперь в роли «холостяка» оказался я. Валя же вел тут, за границей, солидную семейную жизнь. Его жена Ирина работала в буфете матросского клуба. Она похорошела, была нарядно одета. Наивная, почти дитя по своему развитию, она безропотно и во всем подчинялась Вале. Он покрикивал на нее – впрочем, добродушно, как любящий папа на дочку.
На столе появилась бутылка польской водки, шампанское и закуски. Валя принялся расспрашивать о Лиде, об Алике. Я показал фото Алика – Вале он понравился. Не без торжественности он провозгласил тост за Лиду и нашего сына.
Мы пили не торопясь, перешли с шампанского на водку, и оживленно, как встарь, текла застольная беседа. Затронули предстоящую инаугурацию Трумэна, сошлись на том, что его президентство ничего хорошего не сулит, – ну и пес с ним, ты лучше скажи: нравится тебе здесь, в Свинемюнде?
– Нравится, – сказал Валя. – Тут можно жить.
– Вы уже получили лимитку? – спросила Ирина. – Ну, получите. Каждый месяц будете покупать.
– А какие товары бывают?
– Всякие! Отрезы дают, и белье, и обувь. Кофточки! – Она очень оживилась. – Хотите, покажу?
– Сиди спокойно! – сказал Валя, наливая водку. – Ну, давай – за нашу встречу!
Хмель приятно растекался по всему, можно сказать, организму. Валя рассказывал, как собирался поступить в академию, а потом передумал. Да конечно, на кой она черт, академия, если тут так хорошо живется! Я стал рассказывать о пьесе, начатой в Либаве, и о связанных с нею надеждах, а Валя вспомнил мою повесть о катерниках – напечатали ее? Нет, ответил я, из Воениздата прислали кисло-сладкую рецензию, мол, в общем, повесть интересная, но нуждается в доработке… А Валька налил еще и заявил, что не сомневается, что я буду писателем. Я его не разубеждал, мне самому хотелось в это верить… И было такое ощущение легкости, что хоть беги по волнам, как Фрези Грант…
Но когда, простившись с четой Булыкиных, я вышел из дому и побрел к переправе, вдруг мне отказали ноги. Ну, не идут, не хотят передвигаться.
Я сел под ближайшей сосной на твердую замерзшую землю. Вот что значит мешать шампанское с водкой: ударяет не только в голову, но и в ноги…
А уже шел одиннадцатый час вечера, и было холодно, и вдруг я испугался, что опоздаю на последний паром. Заставил себя подняться и поплелся к переправе.
В базе много было таких, как я, «холостяков». Почему запретили въезд женам офицеров, понять невозможно. В отличие от своих, домашних баз, тут, в Свинемюнде, не было острой жилищной проблемы: пустовало множество бывших немецких квартир. Так и чудится некий холодноглазый, высокомерный начальник с постным лицом полковника Комиссарова из Пубалта – вот такой и принимает решение: не пущать! Нечего разводить нежности, понимаешь. А как у нас бабы в борозде рожали?!
Что до моего начальника политотдела Обушенкова, то он вообще-то ко мне относился неплохо. А чего? Газета выходила исправно, претензий к ней не было. К тому же, узнав, что я владею немецким, Обушенков вызывал меня всякий раз, когда к нему приходили со своими вопросами немцы, живущие в базе. Я переводил как умел.
По вечерам я сидел в своем номере и писал пьесу. Хотелось закончить ее к марту, затем попросить штабную машинистку перепечатать ее и послать Бутурлину, главному режиссеру театра. Пусть он похлопочет в политуправлении, чтобы меня отпустили в Либаву для работы с театром. Я жил надеждой на удачу с пьесой. «Только пьеса спасает меня от волчьего воя», – писал я Лиде. Вообще в моих письмах первой половины 49-го много строк о работе над пьесой. Много слов любви. И – подробно о покупках.
Я получил «лимитку», состоящую из талонов на покупку одежды и обуви. В сущности, карточку. В магазин Военторга из Германии привозили товары, и по этим талонам офицеры базы приобретали: туфли дамские и мужские, чулки и носки, отрезы «типа шерсти» или «типа шелка», кофточки из чего-то искусственного… Все это было невысокого качества и стоило недорого. Но, читатель, примите во внимание, что мы, вся страна, страшно обносились за годы войны. Наша неповоротливая промышленность, настроенная на военное производство, выпускала очень мало ширпотреба, магазины пустовали, и поэтому свинемюндская «лимитка» воспринималась как благодеяние.
Лида писала, что мечтает о махровых полотенцах и о шубке для Алика. А мне очень хотелось, кроме этих редкостных предметов, купить Лиде котиковую шубу (венец желаний свинемюндских дам) и себе – пишущую машинку. Но моей зарплаты на такие дорогие вещи, не значащиеся в талонах «лимитки», не хватало. Надо было понемногу накапливать марки и ехать в ближайший от границы немецкий город Альбек. А лучше – в Берлин. Там можно было купить все, что угодно.
Еду в Берлин. Цель моей командировки – заказать клише для газеты (я везу пачку фотографий). Я взял под отчет 2000 марок. Из них 500–600 пойдет на оплату заказа, а остальные я намерен потратить на покупки (эти деньги потом, при отчете, у меня вычтут из зарплаты). Кроме того, у меня 4500 марок, которые дал мне Валя: я должен купить котиковую шубу для Ирины. Я богатый человек, да вот беда: все мои деньги – не мои.
До Берлина прямой дороги нет. В Грайфсвальде первая пересадка. Ну, смотри, смотри на побежденную Германию. Она мне кажется застроенной серыми домами с крутыми черепичными крышами и пахнущей кислым дымом. Это дым сгорающих в печах торфяных брикетов, какие и я нашел в подвале своего камстигальского дома. Германия пахнет Камстигалом.