355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Войскунский » Полвека любви » Текст книги (страница 8)
Полвека любви
  • Текст добавлен: 1 мая 2017, 12:08

Текст книги "Полвека любви"


Автор книги: Евгений Войскунский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 55 страниц)

Нам навстречу неслись бронзовоствольные сосны, мягко освещенные предвечерним солнцем, поляны, озерца, в которых застыл опрокинутый зеленый мир. Весь этот прекрасный полуостров состоял из сосен, гранитных скал и тишины.

Но чувствовалась в этой тишине некая настороженность. Я уже говорил, что хорошо помню ту весну и помню беспокоящее ощущение ненадежности покоя. Дремота природы казалась обманчивой. Ощущение это шло, конечно, от близости границы. Оттуда, из-за Петровской просеки, с наблюдательных вышек, с безымянных шхерных островков смотрели на нас недружелюбные глаза.

В батальоне начали сокращать штаты мелких служб: каждая пара рабочих рук нужна была на строящейся трассе. В клубе внештатными работниками были Жуков и я, и кого-то из нас, а скорее всего обоих, должны были откомандировать в роты. Откомандированным оказался один я. Приведя в порядок библиотеку в новом помещении клуба, я тепло попрощался с Мишей Беляевым, и он напоследок завел для меня «Любимый город».

Рота размещалась на живописном мысочке с узкой полоской пляжа. Здесь стоял среди сосен красный коттедж, принадлежавший прежде, должно быть, богатому финну. Теперь в светлых комнатах коттеджа – как бы опровержением самой его идеи – громоздились двухэтажные нары и витал неистребимый портяночных дух. А вокруг сияло под майским солнышком море, усеянное островками и скалами.

Меня зачислили во взвод лейтенанта Салимона – молодого и по видимости флегматичного украинца – и прежде всего «женили», то есть выдали винтовку образца 1891 года, модернизированную. С винтовками, однако, мы имели дело куда меньше, чем с лопатами.

Мой первый день в роте начался в пять утра. После завтрака мы разобрали совковые лопаты и строем двинулись по лесной дороге, ведущей в песчаный карьер. Там уже ожидал железнодорожный состав, и мы начали нагружать песком платформы. По два человека на платформу – с непривычки это было очень трудно, я быстро выдохся. Со страхом я смотрел на свою, еще даже не присыпанную слоем песка половину платформы. А ведь нужно было нагрузить ее выше бортов.

– Не торопись, – посоветовал мой напарник Агапкин. – Главное дело, торопиться не надо, понял?

Я присмотрелся к неспешным его движениям, к равномерным взмахам лопаты. Да, так оно было вернее – равномерно… не спеша… Но все равно казалось невозможным накидать гору песка… Лопата стала многопудовой, решительно не было сил сделать хотя бы еще один взмах, но все-таки брались откуда-то силы, открылось второе дыхание, что ли…

Наконец погрузка закончена. Мы набились в товарный вагон в середине состава и поехали к месту разгрузки. У штаба батальона – остановка. И тут я увидел Лолия Синицына, замахал ему, он подбежал к вагону и взобрался. Оказалось, у него что-то не в порядке с горлом, он ездил в город на лечение. А наш состав шел по направлению к городу.

– А ты куда? – спросил Лолий полушепотом. – За формулярами?

– Вот мой формуляр. – Я показал свою лопату. – Я теперь рабочий человек, землекоп.

– Тебя в роту перевели? В какую? Ну вот и хорошо, вместе будем. Меня тоже в эту роту переводят.

Ох, и рад же я был! Даже сил прибавилось, когда снова нужно было браться за лопату и сбрасывать балласт с платформы на свеженькую насыпь.

А к вечеру того же дня Лолик перебрался к нам в красный коттедж, втиснул свой матрац рядом с моим на верхних нарах – и с того дня почти целый месяц, до начала войны, мы были неразлучны. Вместе грузили песок на платформы в карьере, шли рядом в строю, а в перерывах между погрузками составов (их было три в день) мы растягивались рядышком на траве, подставляя солнцу голые потные спины, разговаривали или читали: я – лондоновского «Мартина Идена», Лолик – «Испанский театр XVI–XVII веков» или что-нибудь в этом роде.

– Вы что – братья? – спросил нас однажды помкомвзвода Никешин.

У меня и впрямь было к Лолию чувство как к доброму старшему брату.

Мы, первый взвод, колонной по четыре идем лесной дорогой в карьер. Идем не торопясь. В желудках побулькивает только что съеденный утренний суп. На плечах – привычная тяжесть лопат. Вьется махорочный дымок, и помкомвзвода Никешин подозрительно оглядывает строй, ища курильщика. Но разве найдешь? Самокрутка, тайком зажженная Женькой Щербой, незаметно для начальственного глаза обходит – из кулака в кулак – чуть не весь взвод.

Мерно колышется строй. Мы не спешим. Чего спешить? Карьер от нас не убежит. Утреннее солнце словно бы играет неслышные световые гаммы на наших лопатах.

А ведь скоро уже осень, думаю я, Лолий демобилизуется, уедет – как же я еще целый год буду служить без него?.. И без Славки?..

– Боровков, а Боровков, – слышу голос Кривды, известного во взводе трепача и насмешника. – Дай лопату на минутку.

– Зачем?

– Комара у тебя на лбу пристукну.

Взрыв смеха.

– Да иди ты! – беззлобно посылает Боровков.

У него непропорционально маленькая голова и глазки, всегда полуприкрытые тяжелыми веками.

– Разговоры в строю! – по долгу службы покрикивает помкомвзвода Никешин.

– У-у, кровопивец! – не унимается Кривда. – Жрет нашего Боровкова, нехорошая насекомая. А вот кто скажет: почему у комара голос тонкий?

– Почему? – спрашивает простодушный Агапкин.

– А потому что у него голос, как у тебя в жопе волос, – выпаливает Кривда под новый взрыв смеха.

Озабоченно-строгое выражение соскакивает с сухопарого лица нашего помкомвзвода, он смеется и крутит головой, приговаривая: «Вот дает, чертов хохол!»

Весь день работаем в карьере. Там же и обедаем: суп и неизменную «блондинку» привозят в огромных термосах, сделанных, должно быть, по чертежу Гаргантюа.

Растительность возле карьера чахлая, пропыленная, а солнце сегодня припекает. Блестят голые потные спины. Стучат старательные ложки о стенки котелков. Щерба, быстро управившись с обедом, бродит среди кустов, выщипывает какую-то травку, пробует на вкус.

– На подножный корм перешел, тезка? – спрашиваю я, тщательно облизывая ложку и заворачивая ее в обрывок газеты. Ложка – первая подруга бойца, она всегда при себе – в кармане или за голенищем.

– А вот пожуй. – Щерба протягивает на грязноватой ладони нежно-зеленые продолговатые листочки. – Это знаешь что? Щавей.

– А ну, ну! – заинтересовывается Агапкин. Он сосредоточенно жует листики и авторитетно заключает: – Кислица это.

– По-вашему кислица, а у нас говорат – щавей, – возражает Щерба. – Щавей – вари не жалей.

– Говорат, говорат, – передразнивает Агапкин.

Я тоже жую листочки щавеля, они кисленькие, много не съешь, но ничего. Приятно даже.

Мы лежим на травке, кто в тени, а кто на солнце. Впрочем, солнце уже заволакивают облака. Лежа на спине, смотрю на медленное их движение. Облака плывут и перестраиваются, образуя причудливые фигуры. Мои мысли тоже плывут, плывут вразброд – и достигают Ленинграда. Там, в Академии художеств, сейчас экзаменационная горячка. Бывшие мои однокурсники (а вернее – однокурсницы) корпят над конспектами, над толстыми томами Грабаря. Что у вас на нынешней сессии? Русский XVIII век, западноевропейское Средневековье, Восток… Учите, зубрите, девочки. Стиль пламенеющей готики – горящая свеча, не так ли?.. Мне вас уже не догнать, но – ничего, я ведь и не собираюсь в искусствоведы.

Лида, а ты? Что делаешь сейчас? Сидишь, наверное, в университетской фундаменталке, вникаешь в малопонятную историю Тридцатилетней войны.

Моя милая, моя маленькая, звонкоголосая – я люблю тебя. Разлука не гасит горящую свечу моей любви. Наоборот, она разгорается все больше…

Вот только эти твои осторожные вопросы в письмах: а что же дальше? Как у нас сложится после того, как я отслужу и вернусь в Ленинград?.. Ну конечно, буду продолжать учение – надо же приобрести профессию. Ну конечно, мы будем встречаться… Встречаться – и только?.. Или жить как муж и жена, не регистрируя брака? Но во-первых, где? Не в общежитии же. А во-вторых, я вовсе не уверен, что ты согласишься на такой образ жизни. Ты не из тех девушек, которые смотрят на это легко. Жениться по всем правилам? Ли, ну какой я муж? Студент, не зарабатывающий на жизнь… Невозможно!

Знаю, понимаю уже: для тебя важен каждый день, прожитый как можно полнее, и важна перспектива, желательно – как можно более ясная. И все же, милая, давай подождем моего возвращения… наберемся терпения… Только – дождись, дождись меня…

Паровозный гудок. В карьер с лязгом втягивается очередной состав. Что-то очень уж быстро обернулся он туда и обратно. Еще ноют мышцы от предыдущей погрузки. Разобрав лопаты, мы спускаемся, увязая в песке, к своим ненасытным платформам.

Не скрою: я завидовал ребятам, с детства привычным к физической работе. Мне, горожанину, трудно приходилось в карьере. Держишься на одном только самолюбии, на упрямом нежелании прослыть слабаком.

Но день сегодня хороший: выдана получка. Мы теперь зарабатываем прилично: кроме символического месячного содержания (8 рублей), нам стали платить за работу в карьере. «Земляные», так сказать, или, точнее, «песочные», – около сотни рублей. Тут уж можно кое-что купить. Мы снаряжаем помкомвзвода Никешина в магазин, и он старательно записывает, кто сколько дал денег и что заказал. Заказы однообразны: масло и печенье.

– От масла вся сила, – авторитетно вещает Кривда. – Оно, конечно, сало полезнее для организма, но масло – тоже ничего. Не вредный продукт, экономию сил дает.

– То-то сегодня ты силы экономил, – замечает Никешин.

– Кто экономил? – Кривда обиженно надувает губы.

– Известно кто. Сачковал на погрузке третьего.

Слово за слово – они схватываются, и вот уже Никешин, сердито выкатив глаза, кричит:

– Совесть надо иметь! Понятно, нет? На обчество работаете, товарищ Кривда, значит, работать надо! А не пол-лопаты набирать!

Никешин если заводится, то надолго.

– Посмотрите на Синицына! – продолжает он воспитывать Кривду. – Образованный товарищ, а как работает. Пример с него бери!

Лолий поворачивается ко мне и шепчет, пряча смущенную улыбку:

– Бессловесная скотина этот Синицын…

Ужинает наш взвод по-королевски: мы бухаем масло в кашу, толсто намазываем масло на ломти черняшки; мы пьем чай с печеньем, покрытым слоем масла в палец толщиной. Наконец, сытые, с замаслившимися глазами, отваливаемся от дощатых, врытых в землю столов.

Два часа после ужина принадлежат тебе самому. Драгоценное время. Меня раздирают противоречивые желания. Давно уже пристает Агапкин с просьбой «сделать портрет» – вот и нужно его нарисовать на фоне скалистого берега. Но нужно еще и написать письмо Лиде, и почитать «Мартина Идена». А тут ребята натянули сетку – хорошо бы поиграть в волейбол (хоть и поламывает поясницу). Ладно, подождет Агапкин. Джек Лондон тоже в лес не убежит. Напишу-ка письмо, а потом покидаю мячик.

Но, как водится в нашей изобилующей неожиданностями жизни, из моих благих намерений ничего не получается. Ко мне подходит Миша Рзаев и твердо говорит:

– Пойдем. Стенгазета надо выпускать.

Отнекиваться бесполезно: Рзаев не из тех, кого можно отговорить от задуманного. И я иду. Стенгазета – это, наверное, мне на роду написано. В школе рисовал-писал, в Академии художеств рисовал-писал, в армии она, родная, тоже жаждет мне отдаться.

Рзаев, собственно, никакой не Миша, а Мамед. Он, как и я, бакинец. А по призванию – активист. До службы заведовал отделом пионеров в одном из райкомов комсомола. У нас есть общие знакомые в Баку: я ведь не чужд пионерской работе, летом 38-го был вожатым в пионерлагере в Шувелянах – селении на северном берегу Апшерона. А до того ездил в лагеря рядовым пионером. Хорошие были денечки. Мы шли под треск барабана по пыльным жарким улочкам на пляж и орали: «Вперед же па солнечным реям, товарищи, братья, сюда! По всем океа-анам и странам разве-е-ем…» При этом нарочно переиначивали текст: «Вперед жо па солнечным реям…» А звездными вечерами полыхали костры, и мы, взявшись попарно за руки, прыгали вокруг огня, выкрикивая замечательный по лирической силе припев: «Ха-ха, хо-хо, все вступайте в Автодор!»

Я малюю акварельными красками заголовок, подпуская ханковский пейзаж – скалы, сосны, море. А Рзаев, маленький, непреклонный, густо заросший черным волосом, трудится над передовой статьей. Давай, давай, Миша-Мамед, пиши хоть на всю стенгазету – все равно больше заметок нет. Я знаю, что в передовой все будет охвачено – от политического момента до задач нашего взвода. И будут там фантастические грамматические ошибки – ну, не беда, все равно придется переписывать.

А за окном ленкомнаты плывет на белых парусах долгий северный вечер. Доносятся хлопки ладоней о мяч, смех, привычная беззлобная ругань. Потом все стихает. Над нами, на втором этаже, грохают сбрасываемые на пол сапоги.

Пора и нам. Черт с ней, стенгазетой. Завтра закончим.

– Пошли спать, – говорю я Рзаеву.

Я выхожу из домика. В животе немного муторно и как бы скользко. Гляжу на залив, уснувший под бледной финской луной, и думаю: завтра легче будет работать… Ведь от масла – вся сила…

Лолик уже дремлет. Я вытягиваюсь рядом с ним на верхних нарах и спрашиваю немного погодя:

– А ты был членом Автодора?

– Чего? – сонным голосом произносит Синицын.

Да нет, ничего. Спи, дружище.

Прошел слух, что по окончании строительства трассы наш батальон будет переброшен в Эстонию. А строительство подходило к концу. Вкалывали мы вовсю, семь потов сходило с нас в карьере. Железнодорожная насыпь была уже готова почти на всем протяжении трассы.

11 июня в порту Ханко мы выгружали рельсы, доставленные пароходом «Магнитогорск». День был ветреный, с моросящим дождичком. Грохотали лебедки. «Майна!» Грузовая стрела опускала на стенку причала связку рельсов. «Вира!» Стропы, освобожденные от груза, взвивались кверху. Мы принимались ломами перекантовывать гулко звенящие рельсы по доскам на платформы. «Майна!» – и снова, медленно кружась, опускалась очередная связка.

В перекур я разговорился с матросом с парохода, он сказал, что «Магнитогорск» направляется с грузом хлопка в Данциг. Что ж, это было в порядке вещей: нужно выполнять пакт, торговые обязательства. Откуда нам было знать, что Германия уже несколько месяцев срывала ответные поставки товаров?

А 14 июня мы узнали из заявления ТАСС, что «муссирующиеся» слухи о якобы готовящемся германском нападении на нас – ложны и провокационны. Заявление казалось странным, как и словцо «муссируются»: какое может быть нападение, если у нас пакт именно о ненападении? Во всяком случае, теперь-то все в порядке, считали мы. Война – где-то там, далеко. Ну и шагают немцы по Европе! Что же это творится в Германии, как мог такой высококультурный народ пойти за Гитлером, за фашистами? Врываются на своих танках в одну страну за другой, почти всю Европу подмяли…

Я спросил того матроса с «Магнитогорска», как относятся немцы к советским морякам.

– Не знаю, – сказал он, закуривая.

– Разве вы идете первый раз в Германию?

– Нет, и раньше ходили. Ну и что? Встанем в порту, а причал полиция оцепит, никого к пароходу не пускает.

– А грузчики?

– А грузчики помалкивают. Не велено им, выходит, с нами общаться.

– А вам с ними?

Матрос сердито поглядел на меня и отвернулся. Тоже, дескать, привязался любопытный солдат…

А может, война идет на убыль? – думали мы. Может, англичане пойдут на мир с Гитлером? Прилетел же зачем-то в Англию Гесс…

Вдруг в гарнизоне объявили повышенную боевую готовность. Почему? И что за окаянная спешка – вкалываем теперь на трассе с раннего утра до позднего вечера, с одним только часовым перерывом на обед. И почему в последние дни тянутся и тянутся мимо нас к границе зеленые военные грузовики?

В ночь на 22 июня роту подняли по тревоге. Мы расхватали винтовки, разошлись поотделенно вдоль берега – от нашего мыса до соседнего – и залегли в кустах. Невыспавшиеся, не успевшие отдохнуть, поеживаясь от сырости, мы таращили глаза в белую ночь, в затянутую дымкой гладь залива с притуманенными силуэтами островков – в тревожную неизвестность. Тишина стояла над Ханко. Только где-то вдали рокотали моторы.

– Долго еще лежать будем? – ворчал рядом Щерба. – В воскресенье и то поспать не дают, ученья делают…

И лишь в середине дня мы узнали, что это не учебная тревога, а – война.

Война! И первая мысль – как там родители в Баку, как им страшно за меня, как тревожно… Лида, а ты? Тебе, знаю, тоже тревожно. Мои дорогие, не надо тревожиться! Ханко хорошо укреплен. У нас много пушек. И уже, насколько мне известно, на железную дорогу, которую мы построили, поставлены транспортеры, несущие дальнобойные тяжелые орудия. Пусть только попробуют финны к нам сунуться – крепко получат! Да и немцы… Ох уж эти немцы, наплевали на пакт, полезли к нам в своих чертовых танках – ну, фашисты же…

Были ли мы, рядовые 21-го овждб, готовы к войне? И да, и нет. С самого детства все мы, не только городские, но и парни из глухих деревень (а таких в батальоне было много), твердо знали, кто наш главный враг. С именем Гитлера, с отвратительным словом «фашисты» прочно связывались погромы и избиения, националистический угар, костры из книг. Мы знали, что у Гитлера в программе – завоевание «жизненного пространства» на Востоке, то есть сокрушение Советского Союза. Более или менее отчетливо мы представляли себе, что схватка с германским фашизмом неизбежна. В этом смысле – идеологически – мы были к войне готовы. Однако пакт 39-го года внес сумятицу. Дружба с Гитлером? Что-то с души воротило. Мы были дезориентированы – и в этом смысле не были готовы к войне. Она, в общем, застигла нас врасплох.

Первый день войны прошел на Ханко спокойно. Еще не было полной ясности: вступила ли маннергеймовская Финляндия в войну на стороне Гитлера? Но в финский нейтралитет никто, конечно, не верил. Начала боевых действий на Ханко следовало ожидать в любую минуту.

Мы занимались пристрелкой оружия, учились штыковому бою, метанию гранат. Во взводе появился ручной пулемет Дегтярева. Война заставила вспомнить, что мы прежде всего бойцы, а не землекопы.

Впрочем, земляных работ по-прежнему хватало.

Было это, кажется, на третий день войны. Раннее утро застает роту на марше. Мы идем лесным проселком, винтовка за спиной, тяжелые подсумки оттягивают ремень, в карманах – по гранате, на боку противогаз, а на плече – родная лопата. Идем молча, готовые по команде «Воздух!» нырнуть под зеленое укрытие леса. Где-то глухо ворчат моторы, но в общем – тихо. Даже не верится, что война.

Рзаев, мой сосед по шеренге, убеждает меня, что не сегодня, так завтра Гитлера остановят, потому что вступят в бой главные силы. Но меня убеждать не надо, я и сам знаю, что остановят. Правда, сводки пока плохие. Отступаем, оставляем города. Но конечно, немцев остановят. Захлебнутся они, выдохнутся.

С Лолием бы сейчас поговорить. Жаль, забрали его обратно во взвод связи.

– Старая граница есть? – продолжает Рзаев. – Там его и остановят.

У Мамеда Рзаева осенью кончается срок службы. В поселке близ Баку его ждут жена и маленькие дети. Молодой, а успел народить двоих (или, кажется, даже троих).

Я тоже очень надеюсь на старую границу…

Лес редеет, и здесь, на опушке, нас останавливают на привал. Местность незнакомая – тут и там купы сосен и валуны, валуны. Моренный ландшафт – кажется, так называет подобные местности школьная география. Сюда стягиваются и другие подразделения – должно быть, из 8-й стрелковой бригады, обороняющей границу.

– Товарищи бойцы! – зычно обращается к собравшимся подразделениям один из командиров. – Германские фашисты вероломно напали на нашу страну, они хотят поработить советских людей…

Речь недолгая, но зажигательная. Оратор призывает к стойкости и беспощадной борьбе с фашистами и заключает яростным матюгом в адрес Гитлера.

Нас разводят на работы. И мы, составив винтовки в пирамиды, начинаем копать землю. Солнце припекает, мы сбрасываем гимнастерки и рубахи. Верхний слой песка неглубок, дальше – твердый грунт с обломками гранита – копать все труднее. То и дело приходится бросать лопату и браться за кирку. Окапываем и выворачиваем крупные валуны, лежащие здесь, должно быть, с ледникового периода. Вначале мы думали, что отрываем траншеи полного профиля, но – велено рыть все глубже, да и ширина не похожа на траншейную. Скорее всего, это противотанковый ров.

Копаем в два яруса: из глубины рва выбрасываем землю на высоту взмаха лопаты, оттуда – на поверхность. Обед, как обычно, привозят в термосах. К вечеру – не разогнуть спины, все тело наполнено тупой болью.

Мы возвращаемся домой. Впрочем, мы теперь бездомные: с уютным коттеджем на мысочке пришлось распрощаться, он не годится для войны. На берегу бухты, среди кустарника, мы отрываем, каждый для себя, окопы, даже не окопы, а щели. Берег низменный, глубоко не копнешь: проступает вода. Мы устилаем свои сырые укрытия сосновыми ветками. Родная шинель служит и матрацем и одеялом. Мы засыпаем под комариный звон, и белая ночь, как заботливая мама, окутывает нас мягким покрывалом тумана.

А утро – прекрасное. Лес пронизан косыми полосами света, длинные тени сосен лежат на прибрежном песке, словно стремясь дотянуться до воды. В небе – ни облачка. И такая разлита свежесть, такая первозданная тишина, что и думать не хочется ни о какой войне.

Мы завтракаем за дощатыми столами, врытыми в землю. Попискивает на сосне веселая пичуга. Короткий перекур. Сыплется из рыжих пакетиков махорка на бумажные полоски, оторванные от газеты «Боевая вахта». Я уже смолю махорку вовсю. Помкомвзвода Никешин пересказывает сообщение, сделанное ему вчера ротным писарем: будто по соседству с нами немцы высаживают на «остров Материк» не то полк, не то дивизию, чтобы помочь финнам захватить Ханко. Должно быть, писарь слышал краем уха какой-то разговор командиров, материк же превратил в остров по своему разумению.

– Становись! – командует Никешин.

Разбираем винтовки и лопаты. Где-то будем копать сегодня?

Гулкий пушечный выстрел. Еще и еще. Мы стоим, вслушиваясь в нарастающую канонаду. Доносится протяжный гул разрывов. Пушки умолкают, но ненадолго. Теперь орудийный гром вроде бы удалился, зато приблизился грохот разрывов снарядов. Похоже, финны начали артобстрел сухопутной границы, Петровской просеки. А может, бьют по городу и порту – с той стороны тоже доносится приглушенный расстоянием грохот.

(Впоследствии я узнал, что в это утро 25 июня, когда уже не было сомнений, что Финляндия вступила в войну, – в это утро ханковские батареи по приказу командира базы генерал-лейтенанта Кабанова обрушили огонь на финские наблюдательные вышки на границе и островах вокруг Ханко. Это был совершенно необходимый первый шаг – избавиться от наблюдателей.)

Артиллерийская дуэль продолжалась с перерывами весь день. Кончилась кажущаяся безмятежность, обманчивая предвоенная тишина на полуострове Ханко.

Продолжаем укреплять свой участок обороны – линию берега меж двух скалистых мысочков. Мы валим лес – не сплошняком, а выборочно, чтобы не делать плешей. Бревна потолще – для блиндажей и дзотов, потоньше – для проволочных заграждений.

Вшестером поднимаем длинный ствол на плечи. Ох и комель тяжелый! Но донести сосну до берега мы не успеваем.

Резко нарастает орудийный рев. Всверливается в уши свист приближающегося снаряда. Надо враз сбросить бревно, но мы растерялись, стоим с бревном на плечах… Слева – вспышка огня, черный фонтан извергнутой земли.

– Бросай бирно! – орет Женька Щерба, стоящий впереди меня.

Только теперь сбрасываем с плеч проклятую сосну и падаем ничком кто где стоял. На миг мелькнуло белое, словно костяное лицо Агапкина. Я лежу, каждый нерв натянут ожиданием, перед глазами пень, поросший сизым мхом, муравей, бегущий по сухим сосновым иглам.

Опять свист – неровный, будто разболтанный, отвратительно нарастающий… Направленный прямо в тебя… Оглушительный грохот разрыва где-то сзади, за подошвами сапог. Обдает волной горячего воздуха, горьким запахом, смутным желанием бежать куда-то, провалиться сквозь землю… Комья земли ударяют в спину, это не осколки, от осколка была бы острая боль… да нет, не может быть, чтобы меня вот так запросто среди летнего дня убили… ни черта, только надо держать себя в руках… подавить страх…

Муравей исчез куда-то – тоже прячется, что ли, от обстрела…

Еще и еще разрывы. Чувствую, как подо мной вздрагивает земля. Глухие стуки – это, наверно, осколки ударяют в землю. А горькая вонь – запах тротила… Ни черта, не попадут, не попадут… Кто-то вскрикнул – или показалось? В ушах звенит…

Вот он, муравей. Тащит соломинку, спешит куда-то. Ему наплевать на обстрел, свои дела важнее…

Еще разрыв. Но этот уже подальше. Еще дальше – следующий. Артобстрел передвигается вправо, перепахивая побережье. Мы поднимаемся, полуоглохшие, в горьком дыму. Стряхиваем с себя землю. Все живы. Ох ты, Агапкина ранило! Он сидит, наклонив голову, залитую кровью, а над ним уже хлопочет Богомолов – марлей, смоченной чем-то, протирает рану над агапкинским ухом, потом начинает бинтовать.

Подходит лейтенант Салимон. Гимнастерка на нем, как всегда, чистенькая, без единой складочки – будто он не лежал только что под огнем, будто не сыпалась на него земля.

– Шо, ранило? – спрашивает он.

– Поцарапало, – сипит Агапкин, жмурясь, меж тем как Богомолов обтирает влажной марлей его окровавленное лицо.

– Я так думаю, не осколком ранило, а веткой сосновой. Кожу содрало, – говорит Богомолов. – Такое у меня мнение, товарищ лейтенант.

– Вот еще – веткой! – Агапкин обижается. – Скажешь! От ветки столько кровищи не будет.

Артобстрел уходит все дальше, и теперь, когда опасность миновала, нас охватывает нечто вроде радостного возбуждения. Наперебой рассказываем о том, что только что пережили. Подбираем осколки, зазубренные, еще горячие, один осколок я сую в карман.

Боровков говорит:

– Он когда крикнул: «Бросай бирно», я лег и думаю: это что же такое – бирно? Чес-слово, не сразу понял.

– Бирно! – Агапкин хохотнул. Сворачивает самокрутку, руки у него немного дрожат. – Женьк, а Женьк, скажи: бревно.

– А я что говору? – искренне недоумевает Щерба. – Я и говору: бирно.

– Говору, говору, – передразнивает Агапкин.

Мы смеемся. Взвод хохочет, и добродушный Щерба тоже покатывается, не совсем понимая, впрочем, чего к нему привязались с этим «бирном».

Почти не умолкая, гремит канонада. Финны бьют по всему полуострову, особенно яростно по городку Ханко. В той стороне, где город, разливается по вечереющему небу розовое зарево. Красивые деревянные домики, охваченные пожаром, – мне жаль вас. Ветер приносит запах гари – запах войны, который теперь надолго застрянет у нас в ноздрях.

Мы ставим на берегу проволочные заграждения в два кола. Туго, неподатливо разматывается проволока с тяжелых мотков. Стучат молотки, намертво прибивая ее к кольям.

Мы курим, зажимая огоньки самокруток в ладонях, пахнущих ржавым металлом. Махорочный дым – единственное спасение от чертова комарья.

Ночь – беспокойная, в сполохах ракет, в зареве пожаров. Временами доносится пулеметный стрекот – то ли с границы, то ли со шхерных островков. Сегодня не спит весь взвод. По двое, по трое мы растянулись цепью вдоль побережья бухты и залегли в кустах. Наверное, есть опасения относительно финского десанта.

Перед глазами четкий рисунок проволочных заграждений. Дальше – за валунами у кромки воды – лежит в призрачном свете белой ночи бухта. Она затянута дымкой, но видимость, в общем, ничего. Вполне можно увидеть движущийся предмет – шлюпку или катер. Увидеть, выждать, пока приблизится к берегу, и взять на мушку. Винтовка у меня пристреляна. Ладно, будем смотреть и ждать.

Рядом со мной лежит Рзаев. Он вздыхает, ворочается, шепчет что-то по-азербайджански. Мой земляк, должно быть, разговаривает с женой…

Слева – приближающиеся шаги. Мы окликаем и узнаем голос командира взвода. Салимон подходит в сопровождении Никешина. Покачивает головой, остро увенчанной пилоткой.

– Шо вы так растянулись? – говорит он негромко. – Передвиньтесь влево. На двадцать метров.

Есть передвинуться! Мы с Рзаевым идем влево, отсчитывая шаги. Потрескивают под сапогами ветки вереска. Так. Ложимся, раздвигаем кусты…

– Стой, кто идет? – доносится слева.

Это голос Никитина, командира отделения. Я осматриваюсь, прислушиваюсь – нет ничего подозрительного, ни движения, ни человеческой тени.

– Кто идет? – повышает голос невидимый за кустарником Никитин. – Стрелять буду!

Минута зловещей тишины, а потом:

– Огонь!

Один за другим – три близких винтовочных выстрела, я слышу, как свистнули над головой пули, срезанная ветка смазала меня по уху. Только теперь доходит, что стреляют по нам…

– Гранаты к бою! – орет во всю глотку Никитин.

– Стой, куда стреляешь? – кричу я ему. – Стой!

– Не надо граната! – кричит Рзаев. – Э, что за человек…

Пригибаясь, мы бежим к кустам, где залег Никитин. Он поднимается, лицо у него белое, в правой руке граната. Черт, шарахнет еще…

– С ума ты сошел, Никитин! – говорю, задыхаясь.

Он, кажется, еще не верит, что это мы, а не финские десантники. За ним стоят Агапкин и Боровков.

– А почему не отвечали, когда я кричал? – свирепо говорит Никитин. – Куда вы шли, почему не отвечали?

– Да убери ты фанату. Нам лейтенант велел передвинуться, мы и передвинулись, – начинаю объяснять, но Рзаев прерывает:

– Ты когда кричишь «стрелять будем», говори, кому кричишь! Чуть не застрелил, капей-оглы…

Никитин матерится, сует наконец фанату в карман. Прибегает лейтенант Салимон.

– Шо случилось? Кто стрелял?

Недоразумение исчерпано. Вскоре мы – по-дурацки обстрелянные – опять лежим в кустах, выставив винтовки, влажные от росы. Мы таращим глаза, не давая себе уснуть. Смотрим, смотрим, смотрим в нескончаемую эту ночь, запутавшуюся в ржавой колючке. Стучит мой «Павел Буре», с механическим усердием отсчитывая время. Время – оно одно движется, плывет незаметно и непрерывно, и мы плывем вместе с ним, плывем в нем, как в реке, – но куда?

Дзот на мысочке почти готов. Бревна в фи наката прикрыли расселину между скал, амбразура нацелена на море, обзор для пулеметчика хорош. Сверху маскируем дзот зеленым ковром дерна.

Вдруг Агапкин кричит, тыча пальцем вверх:

– Глядите!

Высоко в небе идет звено самолетов – фи серебристых, медленно плывущих крестика, а вокруг них вспыхивают белые облачка.

– Парашюты! – орет Агапкин. – Десант выбрасывают!

Он метнулся было к винтовкам, составленным в пирамиды, но тут его останавливает смех всего взвода. Агапкин озадаченно обводит нас взглядом, смотрит вверх и только теперь соображает, что это не парашюты, а разрывы зенитных снарядов.

Вступают в бой батарея за батареей, это чувствуется по приближающимся звонким выстрелам зениток. А самолеты идут и идут. Вдруг зенитки умолкают. Мы видим, как пошли, круто набирая высоту, два истребителя-«ишачка», взлетевших с ханковского аэродрома. Воздушный бой сразу смещается в сторону. За стеной леса не видно, что происходит в воздухе. Доносятся только вой моторов и стрекот пулеметов. Потом мы видим, как проносятся низко над лесом оба «ишачка». Наверно, идут на посадку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю