355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Войскунский » Полвека любви » Текст книги (страница 21)
Полвека любви
  • Текст добавлен: 1 мая 2017, 12:08

Текст книги "Полвека любви"


Автор книги: Евгений Войскунский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 55 страниц)

Часть пятая
ПИЛЛАУ

Не помню, кому из немецких романтиков принадлежит сентенция о том, что жизнь человека должна проживаться как произведение искусства. Прекрасная мысль. Однако следует признать, что очень малому числу людей удавалось сформировать из грубого, сырого материала жизни гармоничную биографию, которая могла бы послужить примером. Даже избранным, отмеченным божественным Провидением творцам, создавшим бессмертные памятники искусства, никогда (или почти никогда) не удавалось сотворить нечто подобное из собственной жизни. Всегда (или почти всегда) в их жизнь вторгались монстры – зависть окружающих, болезни, смерть близких, бедность, безумие, войны, репрессии. Добавьте к этому мучительные нравственные искания и метания, муки совести – и все равно список бед будет неполным.

Так было всегда.

По рассказам древних, великие Гомер и Эсхил умерли в великой меланхолии. Забираясь в еще более отдаленную глубь, не упремся ли в первозданный сад, первые обитатели коего возжелали вкусить плоды от запретного древа, за что и были изгнаны из земного рая?

Но счастливые люди, конечно, есть: их не коснулись войны и преследования, они живут в достатке, даже в богатстве, они наслаждаются материальными плодами цивилизации – но гармония ли это или просто удача? Освещена и освящена ли их жизнь духовной доминантой? Кто из толпы удачливых может сказать миру: я прожил свою жизнь как произведение искусства?

Недостижимый идеал…

Даже странно: человек способен создать такие сочетания слов, или красок, или звуков, или архитектурных форм, от совершенства которых дух захватывает, – но сам человек несовершенен. В нем намешано так много всякого, разного. Мировые религии уже столько веков заняты совершенствованием человека, устройством его души. И что же – меньше стало на земном шаре войн, злодейств, болезней, несчастья?

Но есть одна таинственная сила, которая способна хотя бы приблизить жизнь человека к недостижимому идеалу полной гармонии.

«А может быть, это прикасается к нам любовь, таинственная сила, которая всегда стремится соединить два живых существа, которая, столкнув мужчину с женщиной, пробует на них свою власть и преисполняет им сердце неясным скрытым глубоким волнением, как поят влагой землю, чтобы она родила цветы». Так написал когда-то Мопассан.

Но это – между прочим. А пока что я еду к новому месту службы, еду по разоренной войной земле.

Посмотрели бы прекраснодушные германские романтики XVIII–XIX веков, что натворили их дальние потомки в веке двадцатом…

В Москве я не задержался нисколько. Переехав на Белорусский вокзал, сразу закомпостировал билет до Кенигсберга, и получилось так удачно, что поезд отправлялся через двадцать минут. Я даже не успел дать телеграмму Лиде.

За окном общего, бесплацкартного вагона проносилась земля, обожженная войной. Но кое-где уже виднелись засеянные поля, проросшие колосьями пшеницы или разгороженные картофельными грядками. Как часовые отшумевших сражений, стояли печные трубы среди пожарищ. Станционные здания в Ржеве, Вязьме лежали в развалинах. Но на остановках местный люд торговал вареной картошкой, яблоками, яйцами. Меняли продукты на одежду – штаны или рубахи, пусть ношенные, были предпочтительнее денег.

Вот завиднелись краснокирпичные стены, верхушки обезглавленных церквей, руины Смоленска. Я выскочил, как только поезд остановился, и побежал к полуразрушенному вокзалу, чтобы бросить в почтовый ящик открытку Лиде. На обратном пути купил у тетки в темном платке несколько желто-красных яблок. Набил карманы, одно яблоко надкусил – сочное, сладкое, хорошо! Всю войну не видел яблок – хоть теперь поем.

А возле моего вагона пассажиры обступили парня, у которого одна нога была в сапоге, а вместо второй – пристегнутая ремнями к культе деревяшка. Гимнастерка его, выцветшая, выгоревшая на солнце, видала виды, на месте споротых погон были темные пятна. Коротко стриженный, краснолицый, с облупленным курносым носом, бывший солдат болтал веселую чепуху, а пассажиры, стоявшие вокруг, слушали, посмеивались. Я тоже остановился послушать.

– Мы, смоленские, живем не тужим, – высоким голосом выкрикивал солдат. – А чего тужить, коли девка с мужем. А то, что мужик с одною ногой, так то и ладно, не убегет к другой. Нарожала девка детков – что яблок на ветках.

Он, наверное, мог бы с ходу сочинять свой раешник сколь угодно долго, но тут его насмешливый взгляд пал на меня.

– Эй, морячок! – окликнул он. – Яблочком не угостишь?

– Держи! – Я достал из кармана и кинул ему яблоко.

Солдат ловко поймал.

– От спасибочки! – Он обтер яблоко рукавом гимнастерки и, стуча деревянным протезом, подошел к одной из пассажирок, смешливой девице в красном сарафане, протянул ей яблоко. – Это вам, мадам, от нас с Балтейским флотом пополам.

Девица прыснула, взяла яблоко.

– Не возражаешь, морячок? – спросил солдат меня.

– Не возражаю.

– А ты не в Кенисберг едешь?

– Верно, туда.

– Ага. Я там ногу оставил, так ты поишши! Така хорошая нога, пальцы врозь. Пришли малой скоростью, коли найдешь.

Тут раздался гудок, проводница крикнула:

– А ну, по вагонам!

Пассажиры, посмеиваясь, полезли один за другим. Состав дернулся, застонал словно от боли и поехал. Одноногий солдат одиноко стоял на перроне, помахал рукой, прокричал:

– Извиняйте наши глупости!

Развороченная войной Россия плавно перетекла в Белоруссию – и тут развалины, пожарища и первые робкие всходы засеянных полей. В Литве разрухи было меньше – или она умело заслонилась от чужих взглядов зелеными занавесами лесов? В окрестностях Вильнюса бросились в глаза белые красноверхие домики в садах, чистой синевой промелькнула река.

Вечером поезд достиг Каунаса. Тут была пересадка на Кенигсберг, предстояло почти всю ночь – часов до пяти утра – скоротать на вокзале. Я нашел телеграф и послал телеграмму Лиде. Потом с несколькими попутчиками, тоже флотскими, побродили по каунасским улицам, пока совсем не стемнело, и вернулись на вокзал. В небольшом темноватом зале расположились на деревянных диванчиках, поели что у кого было, потравили морскую травлю. Повытягивали ноги, головой к высокой спинке дивана – и заснули молодым сном.

Однако спали недолго. Один за другим мы просыпались и принимались чесаться и ругаться: клопы! Их тут, в щелях диванов, была, верно, целая дивизия.

– Не, – сказал один из моряков, старшина 1-й статьи, – не, я от них отбиваться не буду. – Он чесал под мышками. – А вот от Каунаса отъедем, как начну их в окошко выбрасывать – топайте теперь пешком до своего вокзала. А я посмеюсь над вами.

Последнюю фразу он сопроводил длинным многофигурным окончанием.

Медленно тянулась литовская ночь. Но вот наконец подали состав, и мы покатили в город Кенигсберг.

Бывшая благоустроенная Восточная Пруссия казалась необитаемой. Каменные островерхие дома глядели на нас пустыми глазницами выбитых окон. В канавах, деливших поля на ровные прямоугольники, валялась какая-то рухлядь. На разбитых стенах станционных зданий значились названия полуразрушенных городков – «Eidtkunen», «Insterburg», «Tapiau»…

Было уже за полдень, когда поезд въехал в Кенигсберг и остановился у разбитого перрона Южного вокзала. Сам вокзал был разрушен, его роль исполнял обычный пассажирский вагон без колес.

А вокруг, насколько достигал взгляд, громоздились холмы битого кирпича и щебня. Город был страшен. Я не видел Сталинграда, но думаю, что Кенигсберг был разрушен почти так же, как и волжская твердыня. Вот он, безумный апофеоз войны…

Как же из этого жуткого царства развалин выбраться на дорогу, ведущую в Пиллау?

Нам сказали: надо переправиться через Прегель и на той стороне города пройти к Северному вокзалу. Вроде бы оттуда пустили поезд на Пиллау. Проходами меж каменных нагромождений мы, четверо флотских, вышли к набережной. С брандмауэра уцелевшего дома огромными черными буквами кричала отшумевшая война: «Sieg oder Siberien!»[5]5
  Победа или Сибирь! (нем.).


[Закрыть]
А вот и местные жители – те, кому предназначались последние истерические выкрики геббельсовского ведомства. Две пожилые немки в платках, повязанных «гномиком», в темных платьях, и с ними девочка лет десяти с худым испуганным лицом вышли из пролома в развалинах и двинулись по набережной. Я обратил внимание: ноги у немок были распухшие. Не от голода ли?

Я окликнул их:

– Wo ist hier die Brücke?[6]6
  Где тут мост? (нем.).


[Закрыть]

Они неразборчиво ответили, но одно слово я понял: «zerstürt»[7]7
  Разрушен (нем.).


[Закрыть]
. Все мосты через Прегель были здесь, в центре, разрушены. Что же делать? Тут бойкий старшина, давеча испугавший страшной угрозой каунасских клопов, разглядел на берегу, среди нагромождений мусора, черную лодку. Мы спустились, осмотрели ее. Вроде бы цела, только весел нет. Нашли обломки досок – сойдут за весла.

Ладно. Столкнули шлюпку на воду, вещички положили (у всех были парусиновые «морские» чемоданы), сели на банки, оттолкнулись. И принялись грести досками. Шлюпка шла неровно, норовя развернуться вдоль течения, но все же шла. Однако на середине реки в шлюпку стала поступать вода сквозь не замеченные нами щели в днище. То-то было радости. Бойкий старшина высказался длинно и сильно, по-боцмански. Мы с ним гребли что было сил, а двое других вычерпывали воду: один – армейским котелком, второй – собственной бескозыркой. Но вода прибывала, уже была нам по щиколотку. Чертов Прегель, холодный какой. Утонуть так глупо? Ну уж нет! Мы нажали, чуть жилы не лопались. Но доски все же не весла. Шлюпка принимала все больше воды, тяжелела. Почти доплыв до противоположного берега, она стала быстро погружаться. Мы выскочили из нее. Хорошо, что тут было уже мелко: по горло в воде, подняв над головой чемоданы, мы побрели к берегу.

Вот и переправились. Стуча зубами от холода, вылили воду из ботинок, выжали носки, выжали бушлаты. Кисеты с табаком у всех, конечно, промокли. Только у меня был не кисет, а плоская жестяная коробка, набитая папиросами «Красная звезда». Вода в нее не попала, как и в зажигалку в виде снарядика, которую в 42-м году выточил и подарил мне мастер кронштадтского артремзавода Дима Степанов. Я отвинтил колпачок зажигалки, и мы закурили «Звездочку». Затем, медленно высыхая на ходу под нежарким августовским солнцем, пошли искать Северный вокзал. Нам попадались уцелевшие дома, а на площади стоял какой-то памятник. Мы приблизились, и я прочел на пьедестале, что это Шиллер. Черный, исклеванный осколками, в длинном сюртуке, великий поэт Германии стоял среди разрушенного города. Лицо у него было вдохновенное, как и положено поэту, а глаза – незрячие. Шиллер не раз писал о войнах – в трилогии «Валленштейн», в «Орлеанской деве», в балладах, – но такая война ему и в дурном сне не могла бы присниться.

До Северного вокзала мы не дошли. Возле дома, со стены которого взывал патетический призыв «Die Mauem brechen, aber unsere Herzen – nie!»[8]8
  Стены рушатся, но наши сердца – никогда! (нем.).


[Закрыть]
– нам попался армейский грузовик. Он принадлежал, насколько помню, зенитной части и ехал в Пиллау. Мы забрались в кузов. Вскоре выехали из мертвого города на шоссе и помчались на запад, подпрыгивая на бесчисленных воронках от снарядов.

Ну вот и Пиллау – длинная улица, продолжение шоссе, справа застроенная двухэтажными серыми домами с двускатными крышами. На перекрестке машина остановилась. Шофер высунулся из окошка:

– Кому на БТК надо? Тебе, старшина? Слезай и иди по той вон дороге, пока не упрешься в ворота.

Я поблагодарил, спрыгнул, принял из рук попутчиков свой мокрый чемодан и пошел по дороге влево.

Шел я километра четыре. Здорово устал. Ворота, и верно, перегородили дорогу. Это был КПП бригады торпедных катеров. Я предъявил дежурному командировочное предписание – оно отсырело, но прочесть можно было. И поплелся по территории бригады. Справа открылась гавань, там у стенок стояли торпедные катера. Дорога плавно поднималась, закруглялась. Я разыскал домик, где помещался политотдел бригады, и предстал перед его начальником – маленьким, плотненьким капитаном 2 ранга Ильиным. Он несколько недоверчиво повертел в руках мои документы («как это – прислали редактором газеты старшину?») и послал кого-то в редакцию. Вскоре в кабинет вошел мой старый знакомый – по «Красному Гангуту» – капитан Беловусько, которого я должен был сменить.

Увидев меня, Беловусько воскликнул:

– Наконец-то!

Я с детства собирал марки всех стран, обожал географию и знаю ее довольно прилично. Но в довоенные годы ничего не знал о городе Пиллау, о его необычном происхождении.

От устья Вислы тянется на северо-восток, к Земландскому полуострову, почти стокилометровая узкая коса Фрише-Нерунг (теперь называется Вислинской косой). Ее образовали песчаные осадки, выносимые Вислой: сперва появились песчаные островки, потом они соединились и вытянулись сплошной косой, отрезавшей от Данцигского залива лагуну Фриш-Гаф. В начале XVI века сильнейший шторм прорвал в северной части косы проход в полупресноводный лиман – так образовался пролив Зеетиф[9]9
  Морская глубина (нем.).


[Закрыть]
. Купцы города Кенигсберга, основанного Тевтонским орденом в середине XIII века, смекнули, что этот пролив – настоящий дар природы: он дает выход из лимана, где в устье Прегеля стоял Кенигсберг, на простор Балтийского моря. Судоходство! Ради этой цели умные люди углубили Зеетиф, сохранили от песчаных заносов.

В том же XVI веке на северном «обрывке» косы, на узком полуострове, возникли первые строения, предназначенные для сбора пошлин с кораблей, проходящих через Зеетиф в Кенигсберг. Появилось здесь и селение Пиллау (от слова «Пиля», которым в древней Пруссии назывались искусственные насыпи дня крепостей). Первоначально Пиллау был скромным рыбачьим поселком. С течением времени поселок рос, застраивал домами узкий полуостров, вороньим клювом нависший над проливом Зеетиф, над северной оконечностью косы Фрише-Нерунг.

В годы Тридцатилетней войны (XVII век) Пиллау был захвачен шведами. Они и построили здесь звездообразную крепость, которая, в перестроенном виде, существует и теперь. Но миром кончаются войны. Шведы ушли в свою Швецию. Прусский курфюрст Фридрих-Вильгельм озаботился созданием флота, его стараниями в Пиллау возникла верфь для постройки парусных кораблей. Флот курфюрста не брезговал каперством. А судостроители и купцы продолжали застраивать Пиллау, теперь это был уже не поселок, а город, и, между прочим, хороший курорт с песчаными пляжами.

В XVIII веке вспыхнула между Пруссией и Россией Семилетняя война. В январе 1758 года русские войска заняли Кенигсберг, а затем и Пиллау. Императрица Елизавета Петровна намеревалась перевести в Пиллау российский флот. Тогда-то были забиты сваи дамбы, защищавшей гавань. Кончилась война, русские солдаты ушли из Пиллау, но построенная ими дамба сохранила с тех пор до наших дней свое название – Русская набережная.

На восстановление разрушенной крепости в Пиллау прусский король Фридрих II собрал 15 тысяч рабочих, разместив их в ближнем поселке Камстигале.

Второй раз русские войска вошли в Пиллау спустя полвека, в феврале 1813 года, преследуя отступающие части наполеоновской армии.

Между двумя мировыми войнами Пиллау превратился в крупную военно-морскую базу. Правительство Гитлера, готовясь к войне, отвалило большие средства на строительство в Пиллау военной гавани с обширными бассейнами, удобными для стоянки кораблей. Здесь базировались учебные флотилии подводных лодок, тут же была и школа подводников.

История есть история, и не случайно ее шаги столь часто отдавались орудийным громом в этом уголке Европы: здесь угнездилась цитадель прусского милитаризма, источник многих военных потрясений. В 1945 году цитадель пала. 9 апреля войска 3-го Белорусского фронта штурмом взяли Кенигсберг. А спустя две недели гвардейцы 11-й армии генерала Галицкого, при активном содействии кораблей и авиации Балтфлота, овладели Пиллау. В третий раз вошли русские войска в этот город. Фанатичная эсэсовская часть, засевшая в крепости, отказалась капитулировать и была уничтожена.

Своим рождением обязанный шторму, Пиллау испытал на себе чуть не все бури европейской истории.

Главная улица Пиллау, с ходу названная Гвардейским проспектом, устремлялась к оконечности полуострова, где стоял красный маяк, известный всем мореходам Балтики. Вдоль главной улицы пролегла железная дорога с конечной станцией Пиллау, а за нею – канал, по ту сторону которого вытянулась, в тени деревьев, Русская набережная. Скучные серые дома города не сильно пострадали от артогня. Только на окраине и вокруг крепости, окруженной рвом с темной неподвижной водой, были руины. А дальше – в приморском парке, на белом песке пляжа мрачно чернели обгоревшими остовами немецкие танки, бронетранспортеры – вымершие враз динозавры войны. У переезда чинили разбитую железнодорожную колею. Притащился из Кенигсберга поезд – черный паровоз с тремя товарными вагонами, – это было крупное событие первого послевоенного лета. Как и первая палатка Военторга.

В канале стояли катера-тральщики. Для этих морских трудяг война еще не кончилась. Каждый день, если позволяла погода, уходили они тралить засоренные минами воды Южной Балтики. Недаром их называли пахарями моря.

А в военной гавани швартовались к стенкам бассейнов корабли эскадры – крейсер «Максим Горький» и эсминцы. Каждые полчаса плыл над Пиллау перезвон корабельных склянок.

Бригада торпедных катеров расположилась в дальнем бассейне. Здесь уже был не Пиллау, а его пригород – поселок Камстигал. Тот самый, в котором два столетия тому назад Фридрих II поселил строителей крепости.

Конечно, Камстигал теперь выглядел иначе, чем в старой Пруссии. Собственно, поселок состоял из улицы, с обеих сторон застроенной стандартными серыми островерхими домами. Каждый дом был как бы нарезан на десять квартир. Квартира состояла из комнаты и кухни на первом этаже и двух маленьких комнат со скошенными потолками – на втором. Кто жил в этих домах до нас – рыбаки или обслуга военного порта, – не знаю. Немецкого населения ни в Камстигале, ни в Пиллау не осталось.

Тут и там, вокруг этой улицы, врассыпную стояли отдельные домики с крышами из темной черепицы. В них расположились штаб бригады, политотдел, служба береговой базы, редакция с типографией. Где-то неподалеку, за купой деревьев, были пруды, оттуда неслось неумолчное лягушачье кваканье. Вот почему катерники прозвали Камстигал Квакенбургом.

Квакенбург радостным лягушачьим хором приветствовал нас, когда капитан Беловусько вел меня в свою квартиру.

Квартира оказалась крайней в доме на краю улицы. В стене нижней комнаты зияла здоровенная дыра – след от разрыва снаряда. Этой комнатой Беловусько не пользовался, запер ее на ключ, а жил в двух комнатах верхнего этажа – на мансарде. Тут была брошенная немцами мебель – кровати, стол, стулья, шкаф. Тут предстояло мне теперь жить. Впервые в жизни я, выросший в коммуналке, получил, так сказать, изолированную квартиру.

– Располагайся, – сказал Беловусько. – Тут хорошо, только после дождя грязно и скользко по глине. Электричество есть, но только по вечерам, до часу ночи. Секретаря редакции Шлевкова ты знаешь? Завтра он вернется с гауптвахты, познакомишься.

– А почему он на гауптвахте? – спросил я.

– Пререкается, – коротко ответил Беловусько. – Мне надоело, я ему впилил трое суток.

Вскоре Беловусько уехал в Таллин – его назначили в отделение печати Пубалта. А я остался выпускать газету «За Родину» Первой Краснознаменной ордена Нахимова бригады торпедных катеров (1 КОНБТК).

Старший краснофлотец Виктор Шлевков, в добром настроении вернувшийся с «губы», был мне немного знаком по Кронштадту. Рослый, с выпяченной нижней челюстью, с хорошо подвешенным языком, он был умен и очень самолюбив. У нас произошел большой разговор, я старался не «воспитывать» строптивого подчиненного, а Шлевков отнесся ко мне, я бы сказал, по-товарищески. В общем, он был доволен, что вместо Беловусько редактором стал я.

Бригада много и успешно воевала. В торпедных атаках за годы войны было потоплено свыше 130 кораблей противника общим водоизмещением 155 тысяч тонн. Было высажено 12 тактических десантов и множество разведгрупп. Маленькие, быстроходные, маневренные, торпедные катера недаром имели прозвище «москитной флотилии»: налетали внезапно и больно жалили. Действовали они до самого последнего дня войны. 9 мая торпедные катера высадили десант в порту Либавы, а другая группа катеров – десант в Ренне на острове Борнхольм. Я еще застал здесь, в Камстигале, таких знаменитых на всю страну катерников, как Герои Советского Союза Сергей Осипов, Гуманенко, Ущев, Жильцов. Многие офицеры, старшины, матросы носили на груди целый «иконостас» орденов и медалей. Я записывал их рассказы о торпедных атаках, о десантных операциях в Моонзунде, о ночных поисках немецких конвоев холодной весной 45-го. В каждом номере газеты появлялись под рубрикой «Из боевого прошлого» рассказы бывалых катерников. Наверное, чтение этих материалов было небесполезно для молодого пополнения, прибывающего на бригаду.

Меня вдруг вызвал командир бригады капитан 1 ранга Кузьмин Александр Васильевич. Он был мал ростом, но широкоплечий, с суровым взглядом и тонкими, строго сжатыми губами. Коротко расспросив о моем послужном списке, он объявил, что намерен напечатать у меня в газете свой труд.

Я насторожился. Теоретический труд о действиях торпедных катеров не укладывался в бригадную многотиражку. И кроме того, вряд ли его пропустит цензор. Впрочем, цензором был штабной офицер, подчиненный Кузьмину, так что…

– Товарищ комбриг, – сказал я, – газета соединения рассчитана на краснофлотцев и старшин, а не на офицерский состав…

– Меня это не интересует, – сказал Кузьмин. – Мне нужно опубликовать мой труд. Вот возьмите. – Он протянул мне толстую красную папку.

– Товарищ комбриг, такой объем наша газета не потянет. Придется сократить…

– Меня нельзя сокращать.

Я был в отчаянии. Газета мелкого формата выходила два раза в неделю, и, даже если полностью заполнять обе ее полосы творением Кузьмина, потребовался бы год, а то и два, чтобы его напечатать полностью. Я так и сказал комбригу. Он недовольно пожевал губами. В конце концов он согласился с моим предложением: отобрать несколько наиболее интересных кусков…

– Ну хорошо. Отберите и начинайте печатать без промедления.

И пошли у меня в газете на первой полосе трехколонники с отрывками из труда Кузьмина.

Кажется, это было первое научное обобщение опыта боевых действий торпедных катеров. Александр Кузьмин явно обладал теоретической жилкой. Он добыл трофейные немецкие документальные фильмы о торпедных катерах («Schnellboote» по-немецки) и назначал просмотры для офицеров. Меня же вызывал в качестве переводчика. Я не все понимал, не знал многих немецких морских терминов и команд, но все же как-то управлялся. Нетрудно было, скажем, догадаться, что команда «Rohre los!» означала не «Очистить трубы», а просто «Пли!».

И опять письма, письма. Невозможно долго они шли. Целая вечность проходила, медленно плелась, прежде чем придет первое долгожданное письмо. Не могу подыскать подходящих слов, чтобы выразить свое – и, конечно, Лидино – нетерпение.

Наши души просто рвались друг к другу.

Из моего письма:

9 сентября 1945 года

Ли, пришел приказ. Итак, я – мл. лейтенант (корабельной службы). Теперь надо переобмундироватъся. Н-к политотдела вчера уже поздравил меня. До последнего дня я как-то не верил в реальность этого. Но теперь уже – все. Остался один лишь путь, о котором ты знаешь.

Я пишу пьесу. Пишу с увлечением, с душой. Хочу, чтобы жили в пьесе живые люди… Хочу добиться настроения, понимаешь? Трудно, очень трудно. Но это сейчас – моя единственная отрада, и сами муки творчества – радостны. Словом, veni creator spiritus (я пришел, творческий дух). Только бы довести до конца, не остыть, не отчаяться… Ли, ты веришь в мои силы?..

Скоро наша первая годовщина. Как хотелось бы отметить вместе этот день! Снова я вижу маленькую комнатушку махачкалинского ЗАГСа, скамеечку в сквере, морской прибой… Неповторимые, счастливейшие мгновения… Поздравляю тебя, родная моя, с годовщиной. Мы с тобой знаем, что такое настоящая Любовь – пусть же она светит нам всегда, forever.

Крепко целую мою дорогую женушку, мое кареглазое счастье.

Твой Женя.

Из письма Лиды:

10 сентября

Родной мой!

А я уже дома! Тебя нет, и мне очень грустно и пусто. Страшно хочу тебя…

Позавчера, когда все разошлись… и осталась одна Анечка, папа стал меня ругать, уверяя, что я все 4 месяца находилась в состоянии марафонского бега, что я не имела права так худеть (по-моему, я не такая уж худая, просто бледная) и т. п. Когда я сказала, что уеду к тебе, то и папа, и Анечка набросились на меня. Они уверяют, что я никогда не окончу, если теперь уеду. А папа возмущается, что я готова бросить Л-д, когда так стремилась туда, потратила столько энергии и здоровья… Он все твердит о том, что я должна твердо обосноваться в Л-де, достать комнату, иметь свой угол. Но ведь это почти невозможно…

Сузя уже получила вызов. Дома ее не хотят отпускать, но она решила ехать. Если ее экс-муж отдаст ей комнату, то я буду жить с нею. Она об этом мечтает, а если ты приедешь, то она уйдет ночевать к знакомым. Все это она во всеуслышание заявила у нас дома… Очень хочу, чтобы Сузя была в Л-де…

Была у меня и Алика Циона мать, принесла его письма. Бедный Алик, сколько ему пришлось пережить…

Родной мой, любимый, хороший, самый лучший, пиши мне много, всегда думай обо мне. Я тебя люблю, люблю и люблю, и знаешь – еще сильнее. А ты?..

Крепко, крепко целую тебя.

Forever твоя Ли.

С трудом удерживаюсь от того, чтобы поместить здесь все наши письма той осени.

А осень шла дождливая. Ладно хоть, что я, наряду с кителем и другим офицерским обмундированием, получил непромокаемую куртку-«канадку» и сапоги.

Столовая находилась внизу, рядом с гаванью. Можно было идти пологим спуском, кружной дорогой, мимо клуба и казарм личного состава. Я предпочитал спускаться из поселка, с крутого обрыва, по деревянной лестнице. Сапоги разъезжались в мокрой глине, лестница никогда не высыхала и была отвратительно скользкой. Но так было короче: спускаешься прямо к столовой.

Я шел по вечной этой мокреди, и думал о бакинском солнце, и радовался, что Лида, приехавшая на три недели в Баку, заряжается теплом для долгой ленинградской зимы.

О, как ясно представлял я себе бакинские улицы, и Приморский бульвар, и дом на Красноармейской, родительскую квартиру, куда приходили многочисленные гости – моя и Лидина родня, наши школьные друзья. И не только школьные. Сузя – Сюзанна Шейн, дочь известного в Баку врача, – училась не с нами, я вообще не был с ней знаком и не знал, когда Лида с ней подружилась. Она училась на композиторском факультете Бакинской консерватории, но, кажется, на третьем курсе перевелась в Ленинградскую.

А вот Алика Циона я знал прекрасно. Он окончил школу вместе с нами (в Лидином классе) и тоже приехал в Ленинград, поступил в Политехнический, но был призван в армию, оказался в танковых войсках, стрелком-радистом на старом танке Т-27. В сентябре 41-го под Ленинградом, на берегу реки Оредеж, их часть была окружена, Алик попал в плен. В Германии, в лагере для военнопленных, да и не в одном, он чудом выжил. В конце войны ему удалось бежать и, перейдя линию фронта, добраться до своих. Он довоевывал в пехоте, демобилизовался после победы. Поехал в Ленинград, чтобы восстановиться в институте, продолжить учебу. Но его – с незримой, но очень весомой печатью бывшего военнопленного – не восстановили. Вернулся в родной Баку – не прописали (привет от капитана Грибкова!). Уехал в Закаспий. Почему-то Средняя Азия считалась чем-то вроде отстойника для советских граждан, навлекших на себя гнев и недоверие власти. Лишь годы спустя Алик вернулся в Баку, поступил в институт…

Но я забегаю вперед. Наши судьбы разворачивались неспешно и как бы сами собой, но таилась в их развертывании некая жесткая предопределенность.

Об этом – о непреодолимости и предначертанности судьбы, о предчувствиях и прочих таких вещах – я разговорился однажды с лейтенантом Валентином Булыкиным. Этот худенький светлоглазый блондин был штурманом дивизиона, которому предстояло перебазироваться в один из портов Польши. Но уход дивизиона не то затягивался, не то вовсе не состоялся – и я был этому рад, потому что завязывалась у меня новая дружба.

Я предложил Вале Булыкину переселиться ко мне – во вторую комнату моей мансарды. Он притащил свой чемодан и большую связку книг, среди которых были книги на английском языке. Валя прилично знал английский, и мы часто «спикали» на нем.

В тот вечер, когда Булыкин поселился в моей мансарде, мы затеяли философский разговор. Собственно, в философии мы оба были профанами, но, знаете, для советских молодых людей, воспитанных на строгих догматах материализма, был совсем нетипичен наш разговор об идеальном, о потустороннем (или параллельном) мире, о переселении душ. Тогда еще мы не слыхивали о парапсихологии – но говорили и спорили о вещах, составляющих именно ее предмет. В клубах папиросного дыма, над чашкой без конца завариваемого эрзац-кофе, мы проспорили часов до четырех утра.

Я уже писал, что всегда тянулся к таким людям, близким по духу. И видимо, они тоже тянулись ко мне.

Учение!

Почти все офицеры штаба и политотдела бригады выходят в море. Выхожу и я. Впервые я на торпедном катере – маленьком дюралевом кораблике с авиационными моторами, развивающими скорость за 50 узлов, с двумя торпедами в желобах. Эти катера серии Г-5 прекрасно себя проявили в годы войны – на предельной скорости сближались с кораблями противника и, всадив торпеды в их борта, отправляли на дно. Конечно, это легко сказать. На самом деле торпедная атака – труднейшая и опаснейшая операция, и далеко не всегда она заканчивалась победной точкой взрыва.

Ранним сентябрьским утром группа катеров, прогрев моторы, малым ходом выходит из камстигальского бассейна, идет вдоль линии молов – и вот оно, открытое море. В лиловатой утренней дымке растворяется берег. Облака, вечно гонимые западным ветром, многоярусно плывут нам навстречу. Хорошее утро, без дождя и тумана. Волна небольшая – два балла.

Я стою в ограждении рубки за спиной молодого командира катера (не помню его фамилии). Сквозь рокот моторов слышу, как он что-то говорит – с помощью ларингофона, вделанного в командирский шлем, ведет радиопереговоры, а вернее – отвечает командиру группы, идущему на головном катере.

Знаю, что, по условиям учения, торпедные катера будет наводить на цель авиация. Но пройдет еще часа два (и ветер за это время посвежеет, и усилится волна), прежде чем мы, утюжа море на заданной позиции, увидим звено Ла-5, вынырнувших из-под облаков. Самолеты идут низко, гул их моторов смешивается с гулом катерных. Море полно движения, свежести. Скорей бы получить наводку на цель! Но скоро здесь меняется лишь погода (качка все заметнее, и облака густеют, темнеют, и вот уже накрапывает дождь). Поиск цели на море требует прежде всего терпения, терпения.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю