355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Войскунский » Полвека любви » Текст книги (страница 23)
Полвека любви
  • Текст добавлен: 1 мая 2017, 12:08

Текст книги "Полвека любви"


Автор книги: Евгений Войскунский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 55 страниц)

И мы печем на кухне у Ани, на керогазе, на большой шипящей сковороде слепленные из муки и сахарного песка тонкие, слегка перекрученные печенья. Мы зовем Аню и пьем чай с хрустящим, тающим во рту «хворостом». Вкуснотища!

Я помогаю Лиде не только печь «хворост» и готовить еду. Я езжу с ней в Публичку и помогаю переводить с немецкого материалы к ее дипломной работе. Тексты – ужасающе тяжелые, скучные, да еще на готическом шрифте. Чуть не поминутно приходится обращаться к словарю.

– Ну и тема тебе досталась. Неужели нельзя было выбрать что-то повеселее? Помнишь, ты увлекалась Леонардо? Взяла бы что-нибудь из эпохи Возрождения.

– Я бы с удовольствием, – отвечает Лида с потаенным вздохом. – Леонардо! Но уж так получилось, что я привязана к семинару Гука.

– Но он дал тебе главную линию? Концепцию, что ли?

– Ничего он не дал. Я его ловлю, у меня же полно вопросов, но он вечно спешит. А однажды сказал, что сам мало знает о швейцарцах и ничего посоветовать не может.

– Хорош руководитель!

– Знаешь, что еще меня тревожит? Энгельс писал, что швейцарцы с самого начала, с XIII века, были разбойниками, насильниками, тупыми и косными. И что их борьба с Австрией за свободу была борьбой низшей культуры с высшей, и в результате они оказались изолированными от мирового развития, сохранили родовой быт, и все такое.

– И ты их так и характеризуешь?

– В том-то и дело, что нет. Я считаю, что их войны раннего периода против Габсбургов были освободительными. Что у них развился дух патриотизма.

– С Энгельсом разве можно спорить?

– Спорить, конечно, нельзя. Но Гук уверяет, что во времена Энгельса были вообще отрицательно настроены к наемничеству и поэтому к швейцарцам… В общем, чтобы меня это не смущало. А я боюсь.

– Не бойся, Ли. Вон индонезийцы – они тоже на более низкой ступени культуры, чем голландцы, а весь мир сочувствует им, потому что они ведут освободительную борьбу.

– Да, но швейцарцы в XVI веке уже не освободительную борьбу вели. А нанимались к тем, кто больше платил. Их миланские походы не имели ничего общего с их войнами за независимость.

– Ну, так и пиши. Времена меняются, и люди вместе с ними. Как это… tempora mutantur…

В холодной, нетопленой Публичной библиотеке мы вполголоса (тут царит строгая тишина) говорили о швейцарцах. Вспоминаем «Вильгельма Телля», читанного в детстве на уроках у Анны Иоанновны. Мы даже разыгрывали одну из сцен Шиллеровой драмы – ключевую сцену, в которой Вильгельм Телль стрелял из лука в яблоко на голове своего сына Вальтера. Я играл Вильгельма, Леня Зальцман – Вальтера, а Геслера, австрийского наместника, играл Жора Ингал – мальчик, бредивший поэзией, знавший наизусть массу стихов.

(Много лет спустя мы читали – тайком – «тамиздатовский» «Архипелаг ГУЛАГ», и во второй его части я с изумлением наткнулся на Георгия Ингала. Он был однокамерником Солженицына в Бутырке! «Несмотря на молодость, он уже был кандидат Союза писателей, – пишет Солженицын. – …У него уже был близок к концу роман о Дебюсси. Но первые успехи не выхолостили его, на похоронах своего учителя Юрия Тынянова он вышел с речью, что того затравили, – и так обеспечил себе 8 лет срока». Поистине мир тесен…)

С той далекой поры запомнились вольнолюбивые сыны лесных кантонов Ури, Швиц и Унтервальден. Как же они, обретя независимость от Австрии, пошли в наемники? Безработица, наверное, погнала… Малоземелье…

Лида рассказывает: с конца XV века эти невежественные, но воинственные пастухи стали наниматься на военную службу к соседним правителям. А в 1516 году заключили договор с королем Франции Франциском I – под его знамена вступили более 160 тысяч швейцарцев. С тех пор наёмничество стало, можно сказать, узаконенным промыслом; кантоны, поставлявшие наемников, получали много талеров (или флоринов?), – выгодное было дело. А в Италии весь XVI век не прекращались войны: то французы вторгались на север, то испанцы – на юг, да и сами итальянские князья дрались между собой, а папы подстрекали их, интриговали…

В холодном читальном зале мы говорили о швейцарских наемниках, о средневековых войнах, столь неожиданно вторгшихся в Лидину, а значит, и мою жизнь. Потом снова углубляемся в тяжелые немецкие тексты.

Нам хорошо. Нам очень хорошо. Днем у нас XVI век со швейцарцами, потом мы отогреваемся за обедом (чаще всего в «Северном», иногда в «Квисисане»). А по вечерам – в театре. Посмотрели «Мещан» и «Корнелиуса» в Большом драматическом на Фонтанке, «Вы этого не забудете» в Театре комедии, что-то в Александринке. Как и мечталось зимой в Камстигале, сидели в беломраморном зале филармонии, Лидина рука в моей, а перед нами – стройная фигура Мравинского.

Вечера, не занятые театром, проводили «дома». Пили чай с Аней, говорили о недавнем блокадном прошлом или о хорошем, непременно хорошем будущем. Или я читал вслух недавно вышедшую книгу Борисова «Волшебник из Гель-Гью» – роман о любимом нами Грине.

Прекрасные дни и ночи марта сорок шестого…

Но приближался мой отъезд: нужно было ехать в Баку, чтобы провести остаток отпуска с родителями.

– Опять ты уезжаешь. Разве хорошо это – оставлять жену одну?

– Это очень плохо. Но с тобой остаются твои швейцарцы.

– Не нужны мне швейцарцы! Они мне надоели.

– Настанет лето, над Камстигалом воссияет солнце, и ты ко мне приедешь. Ты услышишь такой лягушачий концерт, каких сроду не слыхивала.

– А ты будешь дирижировать?

– Ну конечно!

– Я не знала, что ты такой музыкальный. А кино есть в твоем Камстигале?

– Ли, пора бы тебе знать: флота без кино не бывает.

– Как странно, что ты стал морским офицером.

– Да уж… странно ведет меня судьба. Но все равно буду добиваться демобилизации. Знаешь, я хочу в Москве зайти в Главполитуправление, в отдел печати. Я захватил с собой справку из Академии художеств.

– Хоть бы тебя отпустили! В прежние времена если офицер подавал прошение об отставке, то его не держали на службе. Теперь ведь мирное время.

– Мирное-то мирное. Но ты же видишь… Черчилль произнес в Фултоне такую речь…

– Что такого страшного он сказал?

– Ну, в газетах пишут, что Черчилль призвал американцев не уходить из Европы. Англия с Америкой теперь против нас. Мы перестали быть союзниками.

Из соседней комнаты донесся плач ребенка. Приснилось, наверное, что-то страшное. Слышно, как Аня успокаивает дочку.

– Как хочется спокойной жизни… – Лида прильнула ко мне, я обнимаю ее.

Больше всего на свете хочу защитить ее.

Защитить, защитить мою любимую от неведомых опасностей.

В Москве я позвонил Борису Ивановичу Пророкову – бывшему художнику «Красного Гангута». Он пригласил приехать к нему в Скатертный переулок, где он жил с женой Софьей Александровной и 8-месячным сыном Петькой. Над кроваткой малыша висели нарисованные Борисом Ивановичем яркие петухи, цветы, арлекины, а в центре – большое панно «Петькины тезки». С панно глядели, улыбаясь, апостол Петр с ключами, царь Петр, Чайковский, Вяземский и Петер Рубенс. У голубоглазого Петьки был вид серьезный, будто он все понимал.

Так хорошо было у Пророковых. Мы провели чудный вечер за подшивкой «Красного Гангута», я перечитал свои очерки и фельетоны, а Борис Иванович требовал, чтобы я непременно написал о Ханко. Сам он недавно демобилизовался и сотрудничал в «Крокодиле» и других московских изданиях.

Следующим утром, 19 марта, я отправился в Главполитуправление ВМФ в Большой Козловский переулок. Начальника отдела печати не застал, но от его сотрудников узнал удивительную вещь: Балтфлот разделен надвое – на 8-й (Северный Балтийский, с главной базой в Таллине) и 4-й (Южный Балтийский, с главной базой в Пиллау). В Пиллау создается новая газета флота, ее редактором назначен подполковник Жук (я его знал, он приезжал в качестве инспектора в Порккала-Удд), и обо мне уже был разговор – меня, видимо, назначат в эту газету.

Заикнулся я и о демобилизации. Ну, об этом и думать нечего, по крайней мере в ближайшие 3–4 года. С флота офицеров не отпускают – разве что пожилых и горьких пьяниц. Служить тебе, младший лейтенант, и служить, как медному котелку…

Такие дела.

В тот же день я достал билет на самолет и наутро вылетел в Баку. Первый раз в жизни я передвигался не по суше и по морю, а по воздуху. Самолет был серии ЛИ-2, это имя мне, как вы понимаете, нравилось. Скорости в те времена были небольшие, летели долго и в 4 часа пополудни прилетели в Астрахань. Там и остались ночевать – пассажиров отвезли в гостиницу.

Ранним утром снова взлетели и пошли, пошли над сплошной пухлой ватой облаков, в такой чистой голубизне, какую еще не видывал. Потом облачность рассеялась, и внизу открылся ярко-синий простор Каспия. Пролетели над Махачкалой, зажатой меж морем и желто-зелеными горами. Я прилип к иллюминатору, пытаясь отыскать то место на берегу, где мы после ЗАГСа стояли с Лидой и, как зачарованные, смотрели на набегавшие волны, на вечный, как наша любовь, прибой…

Несколько часов шли над сухой, серо-желтой, кажущейся необитаемой прикаспийской степью. Наконец – Апшерон. Берег в белой оправе морского прибоя. На желтом берегу – нефтяная вышка. Лес вышек! И видно, как отбивают вечные свои поклоны станки-качалки.

В аэропорту Бина меня встретили отец и Марка Янилевский. Они ждали меня с машиной. Мама ждала дома – ее после болезни еще не выпускали на улицу.

«Ну, какая была встреча – ты сама представляешь и знаешь, родная, – писал я Лиде. – Вскоре пришла Сузя. Она очень милая. Сказала, что 24-го едет в Л. Как я завидую ей – ведь скоро она увидит тебя. Конечно, Долька примчался. Он, оказывается, концертмейстер в балете. Вечером дом заходил ходуном от шума и смеха…»

Школьные друзья, родственники – мои и Лидины – каждый день у нас. Я видел весь бакинский «бомонд» в филармонии на вечере знаменитого чтеца Каминки и в опере («Маиловском театре»). Как встарь, шумной компанией мы шлялись по Приморскому бульвару – и у входа в «аллею вздохов» меня останавливала беспокойная память, я вглядывался в аллею, полутемную, как и прежде, и там сидели парочки, по одной на каждой скамейке – «племя младое, незнакомое»…

Как встарь, хохмили, покатываясь со смеху, вспоминая былое озорство, острые словечки, «Цевницу афедрона» – но сквозь веселье то и дело проступало щемящее чувство. Лида в далеком Питере, в нетопленой Публичке, сражалась со швейцарскими ландскнехтами, а я шастал по родным бакинским улицам. Помнят ли они, как мы с тобой, Ли, проходили тут рука об руку в блаженное лето 39-го? Вот летний «Красный Восток», где мы когда-то смотрели «Искателей счастья». Он закрыт, стены его обшарпаны.

Все здесь полно значения… и радости… и печали…

Баку полон матримониальных событий. Лидина двоюродная сестра Нора – замужем за серьезным человеком много старше нее, инженером-мостостроителем, и недавно родила сына – я видел этого рыженького голубоглазого малыша, названного Даней, Даниилом. Адик Бабаев, сделавшийся секретарем ЦК комсомола Азербайджана, женился на Ире Тертышниковой, только что окончившей мединститут. Лидочку Дванадзе увез в Вильнюс муж-офицер, архитектор Воля Ходаковский. Долька собирается жениться на Гале, студентке последнего курса филфака. Володя Шегерян, мой сосед по парте, капитан-артиллерист, перевелся на службу в Баку, в штаб округа, и женился на красотке секретарше Любе. Мой двоюродный брат Ионя Розенгауз, инженер, очкарик и вечный книгочей, женился на Рите, приехавшей из Ростова к родственникам.

Вдруг заявился Шурка Корсенский, военврач. Он эвакуировался из блокадного Ленинграда со своей Военно-медицинской академией в Среднюю Азию, окончил ее и успел совершить освободительный поход в Европу в составе казачьего корпуса. Теперь Шурка продолжал служить в этом корпусе, вернувшемся на Дон, женился на девушке-фельдшере и намеревался привезти ее в Баку, к своим родителям, чтобы увеличить население родного города на одну единицу. У Шурки был фурункул на шее. Обвязанный, без конца дымивший папиросами, он приходил и с порога принимался рассказывать о своих похождениях в Румынии и Венгрии.

А я вспомнил, как в 38-м или 39-м, когда мы учились в десятом классе, в Баку приехал на гастроли молодой Эмиль Гилельс, знаменитость тех лет. Мы, конечно, побывали на его концерте в филармонии. (В Баку была прекрасная филармония – круглый белый зал с хорошей акустикой и вполне приличный оркестр.) Когда Гилельс вышел на сцену, мы ахнули: вылитый Шурка Корсенский, такой же рыжий, плотный, невысокий. Шурка сидел среди нас, в последнем ряду, и, прищурясь, смотрел на сцену. У нас с Долькой созрел план…

Играл Гилельс великолепно. А в антракте мы, выйдя в фойе, в котором чинно прогуливались по кругу бакинские меломаны, окружили Шурку Корсенского, стали хлопать его по плечу, восклицая:

– Эмиль, молодец! Здорово играл, Эмиль!

Люди останавливались, смотрели с интересом и недоумением: вроде бы действительно Гилельс стоит в фойе, но почему он не во фраке, а в ковбойке?

Шурка насупился, сердито хлопал рыжими ресницами. Отбросив наши руки, сказал:

– Чего разорались, кретины?

И быстрым шагом направился в туалет…

Каждый день заявлялся ко мне Марка. У него, как и прежде, похрустывали при ходьбе суставы, и он пренебрегал ежедневным бритьем. Однажды я предложил ему побриться опасной бритвой, которую отец как раз правил на ремне, но Марка отказался: он бреется безопасной.

– Марка, – сказал я, – слишком привык к органам безопасности, чтобы бриться опасной бритвой.

Отец поднял брови и прыснул. А мой друг, смеясь, протянул мне руку ладонью кверху, и я ударил по ней пальцами (старый бакинский одобрительный знак).

За годы тюремной отсидки Марка несколько отощал и избавился от былой восторженности. Он теперь учился в Институте инженеров железнодорожного транспорта (сам институт был в Тбилиси, а в Баку – его филиал). По-прежнему его волновало международное положение. Он резко осуждал Черчилля за фултонскую речь и за то, что английские войска в Греции помогли «греческой реакции» разоружить отряды ЭЛАС.

– Постой, Марка. Греки управятся со своими делами без тебя. Вот послушай: почему бы тебе не жениться на Норке?

– Опять ты за свое, – недовольно проворчал он.

– По-моему, вы просто созданы друг для друга.

Я действительно так считал. Нора Зиман, добрая и умная толстушка, душа нашего класса, очень подходила Марке с его золотым сердцем.

– Да невозможно, понимаешь ты или нет, невозможно наши дружеские отношения перевести в другие.

– Да ты попробуй! – настаивал я. – У вас прекрасно получится.

Марка взглянул на часы:

– Ну, я побежал в институт. А то мне уже влепили выговор за пропуск лекций.

– Ладно, беги. Ты обещал «Трое в новых костюмах». Еще не кончил читать?

– Завтра принесу. Пока!

Приходил Леня Зальцман. Он был хорош собой – с пылкими глазами, шапкой густых волос и тонкими черными усиками. Он окончил филфак Азгосуниверситета и принят на работу в БРТ – Бакинский рабочий театр – заведующим литчастью. Это был большой успех. Леня писал для БРТ пьесу о бакинских нефтяниках. Писал либретто для оперного театра. Словом, он был теперь не столько молодым поэтом, сколько начинающим драматургом.

Рассказывал он и о своих амурных делах. Жениться? Нет, жениться он пока не собирается.

– Вот ты женился так женился, – сказал Леня между прочим. – Ваш брак с Лидой – редкое исключение. Твоя Лида – голубиная душа…

Дядя Яша, брат моего отца, недавно демобилизовался в звании майора медицинской службы. В 44-м он со своим армейским госпиталем оказался в Литве, недалеко от родного городка Свенцяны. Можно себе представить, как он был взволнован, как жаждал увидеть хоть кого-нибудь из большой семьи Войскунских, ведь столько лет они жили за границей – в Польше, в Литве. На госпитальной машине он съездил, примчался в Свенцяны.

Сохранилось письмо, написанное дядей Яшей моим родителям 31 июля 44-го года, по горячим следам той поездки. Вот насколько фрагментов из него:

…Въехал я, Лева, в город по Горутишской улице. Я гнал машину, в надежде что-нибудь или кого-нибудь застать. Первое, что бросилось в глаза, это сожженные и разрушенные дома, окаймлявшие базар. По развалинам 2-этажных домов и аптеки О. Коварского я узнал свою улицу и повернул машину туда. Начиная от аптеки и до конца улицы – сплошные развалины – клетки среди разрушенных стен и разрушенные печи. Я выхожу из машины, оглядываюсь и нахожу стены нашего дорогого домишки… Кто это копошится у развалин нашего дома? На мой вопрос, где хозяева домика, она, старая полька, отвечает: «Я». – «Ну, а где же семья Войскунских?» – «Да их давно увезли». – «Куда и когда?» – «Еще в 41 году, в Ново-Свенцяны». – «Ну и что с ними?» – «Да кто знает, говорят разно». – «А есть ли кто-нибудь, кто знает их или помнит?» – «Стариков нет, да вообще из еврейского населения никого в городе нет. Но на днях вернулась из партизанских лесов одна девушка, дочь бывшего соседа вашего». – «Ведите меня к ней!»

И вот мне представляется внучка Берел дер Дубелирер… Завидев меня, эта девушка, найдя сходство мое с отцом, расплакалась и затем рассказала жуткую историю гибели нашего семейства и всего еврейского населения, около 3 т. человек.

В конце июня 41 г. были арестованы все мужчины (она говорит о нашей улице), в том числе Гриша и муж Леи. Их повели на полигон в Ново-Свенцяны в гетто… Она узнала, что всех расстреляли. Через 2–2½ м-ца буквально все еврейское население было изгнано из домов своих, и с маленькими узелками всех повели в это же гетто. Там их морили голодом и мучили 10 дней, а затем всех убили, расстреляли – и стариков, и старух, и детей. Подробности, которые эта девушка передает, были ей сообщены очевидцами, и писать жутко. Словом, управляли расправой немцы, а практически осуществляли, бросая в яму и недострелянных, а просто раненых женщин и вместе с ними живых детей, – местные профашистски настроенные литовцы…

Она их всех [Войскунских. – Е. В.] великолепно знала, и особенно знает счастливо избежавшего гибели нашего племянника, гостившего у вас Гришу…

…Погибло все еврейское население, и осталось 20–25 человек, работавших в партизанских отрядах. Это было, Лева, в 1941 г. Нет у нас больше в Свенцянах и вообще на Западе никого.

…С какими глубоко любящими чувствами рассказывают эти спасенные о нашей семье. «Это такие добрые – и отец, и старуха мать, и как они всю жизнь мучились и частенько голодали: не бывало часто и хлеба. Мама… всегда и везде говорила о двух сыновьях в России. А какой прекрасный был Гриша, работавший в „друкарне“, он активно участвовал в драмкружках, в струнном оркестре… он был любимцем. А каким славным был муж Леи. Они жили бедно, но мило, хорошо, никогда не было жалоб на нужду… Да боже мой, как вы похожи на своего отца!»

Дед Войскунский умер еще до войны. Бабушку и ее дочь Лею с мужем, трех сыновей (в том числе младшего, общего любимца Гришу) с женами и детьми – одиннадцать человек – расстреляли в лесу под Ново-Свенцянами в 41-м году.

И только одному из большой семьи Войскунских удалось спастись. Это был сын одного из братьев – Гриша, тезка своего погибшего дедушки. Ему здорово повезло.

Тут надо упомянуть о драматической истории Виленщины. В октябре 1920 года Польша отхватила от Литвы Вильно и прилегавшую к нему губернию, в том числе и Свенцяны. И лишь в 1939 году, когда Красная армия – по пакту Молотова – Риббентропа – вошла в Польшу, Виленщина была возвращена Литве, которая год спустя, летом 40-го, перестала существовать как независимое государство, войдя в состав СССР.

Грише в том году стукнуло 16 лет. Толковый, сообразительный юноша, говоривший на идише и знавший польский, быстро выучился русскому языку. Что ж, он принял наступившие времена как данность и не собирался увиливать от них. Вступил в комсомол, учился в техникуме.

Но грянула война, и на третий, кажется, ее день немецкие моторизованные части ворвались в Поставы, городок близ Свенцян, где Гриша жил с родителями. Кое-кто из жителей городка успел уехать. Уехали на подводе соседи, Карлины. Гришин отец упросил их взять с собой Гришу. Так парень ускользнул от гитлеровцев. От неминуемой гибели.

Через всю страну Гриша пустился на юг, в Таганрог, где жил родственник по бабушке. На попутных машинах, на товарняках – голодный и оборванный – добрался до Таганрога и разыскал двоюродного дядю.

Но война настигла Гришу и на берегу Азовского моря: в октябре 41-го немцы вступили в Таганрог. Снова – за пять минут до падения города – бежал Гриша дальше на юг. Он знал, что в Баку живут два родных брата его отца. Тут, в квартире моих родителей на Красноармейской, закончилась наконец страшная гонка. Беглец перевел дыхание.

Мой отец пытался определить Гришу на учебу. Но прежде всего требовалась прописка. Без прописки – ни учебы, ни работы, ни продкарточек. Ни-че-го. Отец написал заявление, в котором брал на себя обязательство воспитать племянника советским патриотом, защитником Родины. Высокий слог заявления не возымел действия. Инстанции Аксенова – Грибкова не разрешили прописку «западника» (так называли жителей новых областей и республик) и предписали ему, как вы, верно, догадались, уехать в Закаспий.

В Ташкенте Гриша поступил на завод, работал сварщиком. Тут он и встретил семью, эвакуировавшуюся из Таганрога, – он знал эту семью и был тайно влюблен в юную Лену, студентку юридического факультета. Тайное стало явным – они поженились. Грише и здесь повезло – отличная получилась семья.

Они вернулись в Таганрог, Гриша поступил учиться в Ростове на торгово-экономический факультет.

Весной 46-го он приехал погостить в Баку, и я, прилетев в отпуск, познакомился со своим новым двоюродным братом. Он мне понравился. В нем чувствовалась основательность, надежность. Рассказывая о своих злоключениях, Гриша вдруг умолкал, глаза его округлялись и как бы застывали. Наверное, перед его мысленным взглядом снова проносились картины пережитых бедствий. Может, он представлял себе, как его родителей и брата ведут на расстрел…

Перед моим отъездом из Баку в наш двор пришел старик шарманщик со своим одноногим ящиком на горбу – я сразу узнал в нем того, кто приходил в годы моего детства. Он бесстрастно крутил ручку шарманки, и незатейливая мелодия, все та же, из детства, схватила меня за душу. Это были «Кирпичики», городская песенка 20-х годов, и, как встарь, над ней апрельский ветер полоскал вывешенное для просушки белье.

Крути, круги ручку, шарманщик! Пусть жалобная песенка заглушает грозный гул времени. В этом быстро меняющемся жестоком мире, в «лучшем из возможных миров» должно же быть хоть что-то постоянное, неизменное – как ты и твоя шарманка…

Поезд уносил меня на запад, в Кенигсберг.

В своей камстигальской квартире я застал невообразимый бедлам. Валя был в отъезде, в Гдыне. Виктор Шлевков в кухне оставил две огромные трески и горшок с какой-то фантастической кашей, и все это «благоухало» целый месяц. Весь вечер мои типографские парни мыли, выносили гниль, проветривали…

Начальник политотдела грозился посадить меня на гауптвахту за опоздание (я опоздал на три или четыре дня). Но не посадил – набрюзжал только, «повоспитывал». На флоте – знаете, как принято? Если начальство устраивает тебе разнос, то надо, молча уставясь на носки своих ботинок, думать: «А деньги мне идут…» Но я думал о другом. «А мне наплевать, – думал я. – Скоро уйду от вас, драгоценный товарищ Ильин, в газету флота. И общий привет».

В Пиллау я разыскал подполковника Даниила Ефимовича Жука, редактора «Стража Балтики». Редакция уже получила двухэтажный дом на Гвардейском проспекте, напротив станции, а в соседнем доме оборудовали типографию, завозили линотипы и другую технику. Жук – огромный человек с лысоватой головой и круглым добрым лицом – принял меня приветливо. Сказал:

– Я, когда приезжал в Порккала-Удд, подумал о тебе: этот парень любит газетное дело.

Он подтвердил мое назначение в «Страж Балтики», в отдел боевой подготовки – это вопрос решенный. Идет укомплектование штата редакции и типографии.

– Когда же начнет выходить газета?

– Как только Москва даст «добро». Пока приказа нет. Ты Гаврилова Николая знаешь?

– Знаю, – говорю.

Коля Гаврилов, так же, как и я, недавно аттестованный младшим лейтенантом, редактировал в Пиллау газету зенитного соединения. Мы с ним познакомились минувшей осенью – я нанес визит коллеге. Маленький, черноволосый, Коля кликнул кого-то из своих типографских и велел принести выпивку. Мы пили пахучий спирт, и Коля читал мне свои стихи. В них было много пейзажа, березок, звука тальянки – своей интонацией, напевностью стихи напоминали поэзию Александра Прокофьева.

– Как он пишет? – спросил Жук.

– По-моему, хорошо.

– Думаю взять его в отдел культуры и быта. Ладно, Евгений. – Жук протянул мне широкую ручищу. – Иди и жди вызова.

И я стал ждать. То есть, конечно, не сидел я в праздном ожидании, а продолжал выпускать бригадную газету, коротал вечера в спорах с Валей Булыкиным, а в мае – выходил в море на учение.

Из письма Лиды:

21 апреля 46 г.

Родной мой!

Последние дни мне совсем не работается. Сказывается и усталость, и запутанность темы.

У меня ведь нет описаний битв, военных приемов, их тактики и стратегии при взятии того или иного города… Когда я пишу, что при первом походе Карла VIII (неаполитанском) итальянцы были чрезвычайно изумлены, увидев перед собой швейцарцев, шагающих в такт своим дудкам и барабанам, воинственных, стройных и т. п., то при вторичном, третьем и т. д. походах я же не могу снова писать об удивлении, испуге, восхищении и т. п. эмоциях итальянцев, даже учитывая их повышенную восприимчивость!..

Я написала вчерне, думая, что потом будет легче перерабатывать материал, а теперь вижу, что не так. Я совершенно не умею переделывать… У меня это сводится к тому, что я без конца читаю то, что написала, с каждым разом мне все меньше и меньше нравится, прихожу в отчаяние, начинаю заменять одну фразу другой, переставлять слова в предложениях, все пачкаю…

Подумай, позавчера на семинаре я случайно узнаю, что в начале XVI века у шв-цев чуть ли не основным оружием становится двуручный меч… Ни в одной из моих книг нет ни слова об этом… Гук тоже ничего не знает и обещал завтра принести мне специальную книгу об этом… С ума можно сойти от такой темки. Я серьезно говорю, что мечтаю лишь о том, чтобы Гук ее принял. Тогда тройка обеспечена, а больше мне ничего и не надо. С оппонентом мне тоже «повезло» – ученая женщина, ехидна, считающая всех – не только студентов, но и профессоров – дураками.

Любимый, тебе очень наскучило читать этот «бред»?

Из моего письма Лиде:

3 мая 46 г.

Ли, по-моему, ты нервничаешь больше, чем нужно, из-за дипломной… Тема, действительно, настолько необычна и мало изучена, что вряд ли во время защиты будут тебе задавать каверзные вопросы… То, что ты не умеешь переделывать, мне очень понятно, я знаю это по себе. Нужно в таких случаях взять чистую бумагу и писать это место заново, а не переставлять слова в предложениях. Почему я лишен возможности помочь тебе?.. Родная, я знаю, что у тебя должно получиться умно и хорошо, и ты меня не пытайся разуверять. Что касается твоего слога, то он, на мой взгляд, великолепен. Тому пример – твои письма. Я совсем не шучу, Ли…

Из дому получил письмо, мама пишет: «Лидочка прислала телеграмму, пишет „очень вам благодарна“. За что благодарит, не знаем. За то, что дали ей тебя? Милая наша девочка, она всегда так непосредственна…»

Но ты смотри, не очень-то задирай нос, дитя…

Хорошо хоть, что Лиде удалось раскопать затерянные в фонде тома некоего ученого немца Fuchs’a о миланских походах швейцарцев. Это было устаревшее, 1810 года, трудно читаемое издание. Но в трех объемистых томах был документальный материал, и он пошел в ход. Лида в письмах жаловалась, что работа получается сухой, почти без полемики, что не удалось оживить ее, разыскать что-то интересное, легенды какие-нибудь… «Ты мне особенно нужен был бы сейчас, – писала она мне, – чтобы оформить мою работу, ввести различные оттенки и т. п.».

Так или иначе, работа была написана, и 3 мая, на два дня раньше назначенного срока, Лида сдала ее Гуковскому на проверку. На душе было беспокойно. Последняя часть казалась недостаточно проработанной, но углубляться в постылые итальянские войны было уже просто невозможно. «Я уже выдохлась, – писала мне Лида, – меня не хватило до конца. Так страшно!»

В таком напряженном состоянии она начала готовиться к первому экзамену – по истории Средних веков. Начала читать учебник, он оказался крайне тяжело написанным; в варварских нашествиях на Римскую империю было не просто разобраться – особенно в происхождении, организации многочисленных племен.

Беспокойное настроение усугублялось отчаянными письмами матери. Да к тому же чуть ли не ежедневные ламентации Сузи: с квартиры, которую она снимала, пришлось съехать, а в общежитии консерватории не было мест. Она засобиралась обратно в Баку.

Лида писала мне: «…Когда я особенно подавлена, я все-таки глубоко внутри, подсознательно ощущаю что-то радостное, большое счастье. Иногда я не могу даже понять, чему же я, собственно, радуюсь, и тогда сразу всплываешь ты, наша любовь, сознание скорой встречи. Когда уже она будет!..»

И – в другом письме: «Сузька смеется, что я снова влюбилась в своего мужа. Вовсе не снова! Разве нехорошо быть влюбленной в собственного мужа? Надо его только любить?»

Из письма Лиды:

10 мая 46 г.

…Наконец-то сегодня Гук вернул мне работу и тут же велел ее всю читать на семинаре. Как мне не хотелось! Но пришлось. Девочки уверяли меня, что работа интересная и серьезная, слушали они со вниманием и, как это ни странно, спать не хотели.

Гук, как всегда, начал во здравие, с похвал, а потом сделал свои «немногие» замечания… Тут же он прибавил, что этого можно и не делать, т. к. как дипломная эта работа более чем подходит и по серьезности темы, и по количеству проработанной литературы и сложности затронутых проблем. Но с этими небольшими поправками она намного выиграет.

Я же не знаю, как их сделать. Если бы ты был здесь, родной мой!..

Мое письмо к Лиде:

9 мая 46 г.

Моя любимая!

Сегодня праздник. До обеда возился с газетой. Придя домой, застал Вальку и одного бравого боцмана, ожидавших меня за столом, на котором красовалась бутылка с живительной влагой, оказавшейся, впрочем, дрянным спиртом. Я много не стал пить. Валька разглагольствовал в свое удовольствие (он завтра едет в отпуск), а мне было грустно. Моя «стародавняя гостья тоска» опять, кажется, собирается у меня обосноваться. Но я постараюсь под каким-нибудь вежливым предлогом не пускать ее в квартиру. Сейчас по радио поймал оперу «Дидона и Эней» на немецком языке («Dido und Aeneas»). Странная тревожная музыка. Темные силы, всякие ведьмы и фурии замышляют разлучить Дидону с Энеем и вот беснуются над Карфагеном…

У нас весна. Ярко светит солнце. Все портит только холодный ветер с моря. С ближних прудов несется ликующий лягушачий гимн весне: брекекекекс-коакс-коакс…

Вишни и груши цветут, покрылись нежными белыми цветами. Вчера слышал трели соловья – он заливался почти как Пантофель-Нечецкая.

Мне грустно, родная. Весна всегда будит во мне грустное чувство неудовлетворенности. Если бы ты была здесь! Я писал бы тебе любовные записки, ей-богу. Мы гуляли бы при луне и слушали, как шелестит ветер листьями деревьев. И украдкой, по-школьному, целовались бы. Мне хочется повторять свое робкое признание: «Ты мне очень нравишься, Лида…» Я тоже, как и ты, родная, испытываю чувство влюбленности. Влюблен в собственную жену. Милая моя, дорогая, хорошая, какое чудесное чувство можешь ты вызвать! Мне хочется носить тебя на руках, слышать твой смех, и чтобы твои руки крепко обвивались вокруг моей шеи. И я бы сказал: «Свет очей моих…» И мы бы говорили о счастье…

Из письма Лиды:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю