Текст книги "Полвека любви"
Автор книги: Евгений Войскунский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 55 страниц)
Часть восьмая
СНОВА ЛИБАВА, ПОДПЛАВ
Вижу, что мой мемуарный роман разбухает. Уже исписаны сотни страниц, а продвинулся я всего на десять с половиной лет из заявленного в заголовке полувека. Правда, эти десять – наиболее насыщены событиями, внезапными поворотами сюжета. Насыщены памятью.
Надо сказать, память – весьма капризная дама. Она зачастую своевольно игнорирует целые пласты жизни, но сохраняет несущественные мелочи, иногда просто смехотворные.
Ну почему, к примеру, застряла у меня в памяти картинка из далекого 1935 года? Теплый день бакинской осени. Нам, семиклассникам 16-й школы, дано задание: на окраине города пройти по дворам и переписать владельцев коров. Мы гурьбой пошли, размахивая портфелями и подначивая друг друга: а ты видел живую корову? В одном дворе пожилая азербайджанка сказала, что коров тут нет. Но мы узрели на каменистом грунте здоровенную лепешку: а это что? Из другого двора нас прогнал звероватого вида мужчина. В третьем полная женщина с черными усиками под крупным носом ласково сказала: «Почему нет? Запиши, есть корова». Мы записали адрес и спросили, как зовут ее, хозяйку коровы. «Сонечка», – сказала она. «Софья, а дальше как?» «Зачем Софья? Сонечка», – поправила усатая женщина. И надо же, показала свой паспорт, там стояло: «Сонечка Вартановна».
Бакинские армяне часто давали детям «красивые» имена. Бегали во дворах, гоняли мяч Гамлеты и Майоры. Играли в классы Офелии и Аппаратки. В одном дворе бегал шустрый мальчик Триждик. Его большое имя, записанное в метрике, было: Трижды Герой Советского Союза.
Беспокойная память летит на бесшумных крыльях времени в Баку моей юности – пестрый, шумный, многонациональный город высоколобых инженеров и крикливых алверчи – торговцев всякой всячиной. Снова слышу жалобу шарманки во дворе. Снова вижу на Парапете детей, играющих в классы, и их бабушек, сидящих на скамейках и беспрерывно сплетничающих. Снова вдыхаю острый запах рыжих мазутных пятен, пригнанных моряной к Приморскому бульвару.
Бакинский бульвар! Ты долго снился мне после нашего переезда в Москву. Помнишь, как мы с моей любимой целовались в «аллее вздохов»?
Ты ничего уже не помнишь, старый бульвар.
В мае 1990 года я посетил Баку в последний, наверное, раз. Конечно, он был все тот же – те же улицы, дома и деревья. Та же вышка на бульваре, с которой мы когда-то прыгали с парашютом. Я шел по родной Красноармейской, то есть по улице Самеда Вургуна, – той самой дорогой, по которой мы с тобой, моя любимая, тысячи раз спускались к бульвару. Всегда на углу Вургуна и Шаумяна – помнишь? – сидели на табуретах два старика в облезлых бараньих папахах, азербайджанец и армянин, и со страшным стуком играли в нарды. Они всегда вышучивали друг друга.
– Совсем играть не умеешь! – кричал один и бросал кости. – Пяндж-у-чар! Столько мне надо!
– Такой ход сам-мий глупий человек не сделает! – кричал второй и бросал кости. – Вай, опять ду-ек!
Казалось, эти старички будут вечно тут сидеть и со стуком переставлять шашки. Но теперь, в мае 90-го, их, конечно, не было. И не могло быть. Улица Шаумяна переименована в проспект Азербайджан. Не слышно на улицах прежнего певучего бакинского говора. Русской речи почти не слышно. После кровавых событий января-90 Баку – уже не тот город, живущий в моей беспокойной памяти. Он теперь – мононациональный. Чужой.
Приморский бульвар как будто покинут людьми. Не видно гуляющих. И только одну парочку сидящих в обнимку на скамейке увидел я – одну на весь бульвар.
Любимая, наша «аллея вздохов» теперь безлюдна.
1-я Краснознаменная бригада подводных лодок – одно из знаменитых соединений Балтийского флота – занимала почти всю либавскую Военную гавань. У ее стенок швартовались «щуки», «малютки» и «немки» – трофейные лодки 21-й серии. Среди них выделялся ростом и длиной Б-3 – подводный минзаг серии «Ленинец», прославившийся в войну, а теперь отправленный на покой в качестве ПЗС – плавучей зарядовой станции.
Стояла под флагом командира бригады плавбаза «Смольный» – тоже ветеран войны. А в дальнем конце гавани вскинула свои стройные мачты другая плавбаза «Полярная звезда» – бывшая императорская яхта. Ее потемневшие от старости лакированные каюты помнили последнего царя, помнили и революционных матросов – не корабль, а сгусток исторической памяти.
Вдоль набережной вытянулись старинные красные корпуса береговой базы подплава. Здесь, как и на плавбазах, жили экипажи подводных лодок между выходами в море.
Итак, в погожий день конца апреля я взбежал по трапу на борт «Смольного», отдал честь флагу и, сопровождаемый дежурным по кораблю, прошел в каюту начальника политотдела бригады капитана 1 ранга Василия Фалалеевича Кокорева.
Он был курносым мужичком очень малого роста. Таких теперь называют «метр-в-кепке». Не будь у него звезд на погонах да нашивок на рукавах, он бы остался абсолютно незамеченным в уличной толпе. Свинемюндский Обушенков рядом с Кокоревым показался бы Гулливером. Господи, сколько начальствующих политработников я перевидал. Среди них только один – ханковский комиссар Арсений Расскин – был интеллигентен. Остальные просто выслужились усердием и рвением в политработе – в начале службы рядовые, потом комсомольские секретари, потом краткосрочные курсы, аттестация политработником и – медленное, но неуклонное, шаг за шагом, продвижение по ступенькам должностей и чинов.
Уставив на меня бесцветные глазки, Кокорев задал ряд обычных вопросов – где воевал, где служил, семейное положение, есть ли квартира…
– Ну, принимайте дела у Широкова, – сказал он. – Предупреждаю, он выпивает. Чтобы ничего не было такого.
После каждой фразы Кокорев на миг высовывал кончик языка. Апрельское солнце двумя золотыми дисками горело в иллюминаторах каюты. Что-то мне было грустно – не знаю почему.
Редакция газеты «Подводник Балтики» помещалась в большой комнате на втором этаже береговой базы. Рядом была комната типографии – тут стояли наборные кассы и плоскопечатная машина.
После отъезда Миши Кореневского в Балтийск (его назначили в «Страж Балтики») обязанности редактора исполнял литсотрудник старший лейтенант Николай Широков.
Он не пришел в восторг от моего назначения, тем более что я был на чин ниже его. Однако мы поладили: мне не было дела до его прежних пьяных выходок, из-за которых он и не продвигался по службе. Лишь бы в рабочее время не пил. Отношения с Широковым сложились товарищеские. «С тобой служить можно», – говорил он со своей обычной полуулыбкой-полугримасой. Присаживался боком к столу и быстро писал, нисколько не заботясь о стиле, а подчас и о логике. Ему помогало то, что срочную он служил на лодке и прилично знал подробности подводной службы.
Был и еще один литсотрудник – старшина 1-й статьи Николай Симоненко, с фигурой атлета и краснощеким лицом подростка. Писал он, конечно, тоже не как Илья Эренбург, но для многотиражки его заметки годились.
Мне – новому человеку на бригаде – приходилось на ходу вникать в особенности подводного плавания, но в море я на лодках в том году не выходил – редактору газеты это не было нужно. Выходы в море начались год спустя – когда все многотиражки на флоте, в том числе и «Подводник Балтики», приказом из высоких сфер были закрыты.
Павел Прошин, собкор «Красного флота» по Либавской базе, съездил в Москву на какое-то совещание. По возвращении он сказал, что имел разговор обо мне со своим начальством.
– Тебе давно пора в «Красный флот». Наш главный не возражает, вакансии есть, но нужны рекомендации. И конечно, согласие твоего начальства.
Демобилизация мне не светила, многотиражка обрыдла ужасно – ну конечно, я пошел бы в «Красный флот». Солидная газета, раза два или три там печатали мои очерки. А главное – перспектива обосноваться в Москве. «Париж стоит обедни»!
Но – не очень-то верилось, что меня возьмут в центральную газету.
Рекомендации могли быть самые-самые, лучше не бывает, но решались перемещения-выдвижения в отделах кадров. А кадровики – не темные люди, газеты читают, а в газетах после прошлогоднего разгрома театральных критиков-«космополитов» продолжало звучать долгое эхо. В статьях, гневно осуждавших «низкопоклонство перед Западом», в фельетонах о мошенниках, нагло обманывающих «ротозеев», мелькали еврейские фамилии. До нас, провинциалов на краю державы, доходили удивительные слухи: в Минске странно погиб знаменитый Михоэлс… разогнали Еврейский антифашистский комитет и арестовали его членов – еврейских писателей… в Москве закрыли Камерный театр Таирова…
Кадровики читали газеты. А кроме того, они, конечно же, получали секретные указания, в которых газетные публикации приобретали четкий вид – кого тащить, кого не пущать…
Но до отдела кадров даже и не дошло. Прошин поговорил с моим начальником политотдела. Только он повел речь о возможности моего выдвижения в «Красный флот», как сразу Кокорев огорошил его: «Войскунский скрыл, что женат на дочери врага народа».
Паша рассказал мне это и добавил:
– Я выскочил из его каюты как ошпаренный.
Я был неприятно удивлен: вот как, теперь на меня навешен такой ярлык…
– Лидин отец никакой не враг народа, – сказал я.
– Верю тебе. – Прошин пожал плечами. – Но насчет «Красного флота»… сам понимаешь…
Да, да, я понимал. Как не понять…
– Тебе не следовало жениться на дочери врага народа.
– Не говори глупости, Лидуха. Я женился на тебе, а не на твоей анкете. И между прочим, по любви. Ты знаешь это?
– Для меня нет ничего важнее… Но моя анкета будет тебе мешать.
– Ну, я не собираюсь делать карьеру на флоте. Выпустят же меня когда-нибудь на «гражданку».
– И твое личное дело поедет за тобой.
– Пусть едет. Писать-то мне не запретят.
– Теперь Прошины перестанут с нами общаться.
– Ничего не перестанут. Пашка ведь не олух с мочой в голове.
– Фу, как ты выражаешься.
– Хотел, чтобы ты улыбнулась. Ли, ничего не бойся.
Да, я хотел, чтобы улыбка не исчезала с твоего милого лица. Чтобы тревога не отравляла нашу жизнь. Чтобы ты чувствовала себя счастливой.
Разве мало выпало на нашу долю всяческих невзгод? Разве, полной мерой хлебнув военного лихолетья, не заслужили мы, чтобы покой не только снился, но и прочно вошел в нашу жизнь? Зря, что ли, горел в вечернем небе голубой Арктур – моя, извините за возвышенное слово, путеводная звезда?
Но жизнь устроена так, что за каждым углом нас подстерегают неожиданности. Открытый мной закон несообразности – что-то чему-то всегда не соответствует – действовал неукоснительно…
Шут с ним, с «Красным флотом», нам с Лидой и в Либаве было хорошо. Бутурлин заверил меня, что театр по-прежнему заинтересован в моей пьесе, но я уже не верил в это. Шлоссберг – глава латвийского реперткома – красноречиво молчал.
В июне я сдал экзамены за третий курс, в том числе грозную 2-ю часть «Современного русского языка» Реформатскому. Гонял он меня здорово, но был Александр Александрович весел и немного «под газом»: накануне появился труд Сталина «Марксизм и вопросы языкознания», в котором, наряду с общеизвестными истинами о словарном составе языка, содержалась сокрушительная критика учения Н. Я. Марра – а Реформатский был противником Марра с его классовым подходом к языку.
Весной 51-го у Лиды стали побаливать тазобедренные суставы. «Это – блокада у тебя в костях, – говорил я ей. – Ведра с водой, которые ты таскала с Невы».
Таскание воды было и в Либаве, пока я не приехал и не отобрал у нее ведра. Но Лидина мама, Рашель Соломоновна, напомнила о врожденном вывихе обоих тазобедренных суставов, о том, как их вправили в Берлине, а потом правый сустав вторично – в Москве.
– Лидочке надо непременно показаться в ЦИТО профессору Приорову.
Но ЦИТО – в Москве, когда еще мы туда приедем. Пошли к местным врачам. Рентгеновский снимок показал деформацию головок тазобедренных суставов. Вправление в детстве не прошло бесследно. И вот диагноз: деформирующий артроз.
Своим раскатистым «р» этот диагноз сопровождал все последующие десятилетия нашей жизни. На какие только курорты мы не ездили. К каким только врачам не обращались…
В том числе и к врачу в берлинском госпитале «Шарите» – том самом, в котором когда-то трехлетней Лиде вправлял суставы знаменитый профессор Гохт.
Осенью 1977 года мы с Лидой провели две недели в ГДР. Вообще-то в туристские поездки за границу выпускали только в составе групп, но в соцстраны разрешался индивидуальный туризм. Это нас устраивало: группы всегда торопятся, Лиде, с больными ногами, было не угнаться – а индивидуалам можно не бежать, не торопиться.
Прекрасная была поездка. В каждом городе нас встречали, отвозили в гостиницу, устраивали экскурсию и провожали – остальное время принадлежало нам самим. Мы побывали в Берлине, Дрездене, Лейпциге, Веймаре.
Особенно запомнился Вернигероде, в путеводителях его называют «die bunte Stadt am Harz» – «Пестрый город на Гарце». Тут мы жили в отеле «Weißer Hirsch» («Белый олень») напротив ратуши – такую дивную симфонию архитектурных форм и красок увидишь только в старых иллюстрациях к сказкам братьев Гримм. Дома в Вернигероде – тоже сказочные, белые, желтые, красные – сияющие, и все перекрещены фахверком. В таком городе жить бы феям и рыцарям.
11 октября – в Лидин день рождения – я подарил ей поездку на Гарц, некогда воспетый Генрихом Гейне.
Был прохладный солнечный день, и, конечно, мы вспомнили:
Гейне шел по горам Гарца пешком, мы же поднимались на Querzug’e – «поперечном» поезде-узкоколейке, какие у нас называют «кукушкой». Осеннее золото лесов на горных склонах тут и там высылало нам навстречу красные черепичные крыши небольших поселков. Птицы пели, по выражению Гейне, утреннюю молитву, их щебету вторили звоночки поднимающихся шлагбаумов. В открытые окна вагона вливалась такая безудержная свежесть, словно мир был только что сотворен.
Лес, пронизанный солнечными лучами, расступился, я прочел название станции: Hasserode. В вагон поднялась шумная компания – семь старушек при двух старичках. Говорящие все сразу, беспрерывно смеющиеся, они наводили на мысль, что старость – веселое время жизни. Напротив нас уселась пара, он в коричневом вязаном пуловере, она – в розовом вязаном жакете, и у обоих розовые щечки, и оба ни на секунду не умолкали. Его старая жилистая рука покойно лежала на ее старой жилистой руке.
– Немецкие Филемон и Бавкида, – тихо сказал я Лиде.
Наш Querzug полз вверх сквозь густой еловый лес. По зеленым склонам горы с ржавыми каменными проплешинами протянулась колючая проволока. Я выглянул в окно: на верхушке горы среди елей стояла желтая башня, над ней медленно вращалась решетчатая антенна локатора.
– Brocken, – уловив мое любопытство, сказал старичок.
Брокен! Вот в какие места мы попали: на этой горе во времена Фауста справляла Вальпургиеву ночь нечистая сила, бесновались ведьмы с чертями. А теперь тут проходила граница между двумя германскими государствами.
Погранзона отодвинулась вправо. Вскоре открылся пруд, а на нем островок с белым домиком. Оленья голова широко раскинула рога над плакатом: «Der Erhohlungsheim „Sorge“ begrüßt seine Gäste» («Дом отдыха „Sorge“ приветствует своих гостей»). Здесь, на станции Sorge (что означает – забота), веселые старички высыпали из вагона. Филемон и Бавкида как сидели рука в руке, так и пошли к мостику через пруд – держась за руки.
И опять неторопливо плыл Querzug меж горных склонов, и бесконечные ели неохотно уступали место березам, горевшим яркими красками осени. Где-то на пологом выпасе бродили рыжие лошади. Было тихо, свежо и солнечно – как в детском сне.
Хочется выписать несколько строк из гейневского «Путешествия по Гарцу»: «…Природа, как и великий поэт, умеет простейшими средствами достигать величайших эффектов. Ведь в ее распоряжении только одно солнце, деревья, цветы, вода и любовь. Правда, если любви нет в сердце созерцающего, то и целое может представиться ему довольно жалким – тогда солнце всего лишь небесное тело, имеющее столько-то миль в поперечнике, деревья пригодны для топлива, цветы классифицируются по своим тычинкам, а вода – мокрая».
– Какой хороший день ты мне подарил, – сказала Лида, когда мы сошли с поезда, вернувшегося на станцию Вернигероде.
– Мы не забудем этот день, да? – сказал я.
– Никогда не забудем.
И мы, держась за руки, как те старички, пошли к своему «Белому оленю».
А наутро уехали в Берлин. Прощай, милый пестрый город, прощай, Гарц!
Шли последние дни нашей поездки. Мой друг писатель Гюнтер Штайн (о нем я расскажу дальше, о нашем знакомстве стоит рассказать) устроил консультацию для Лиды у одного из ведущих врачей «Шаритё» – доктора Кайзера. Рентгеновские снимки Лидиных суставов были у нас с собой. Седой, очень прямой, быстрый в движениях доктор с императорской фамилией вставил снимки в светящееся окошко и вдумчиво смотрел. Потом попросил Лиду пройтись по просторному кабинету. Его резюме: все понятно, деформация головок суставов, подвывих правого (Гюнтер переводил медицинскую терминологию)… Движение за счет контрактуры… Операция возможна, есть новая методика – искусственный сустав… есть и старая – повернуть сустав так, чтобы… (дальше очень специальные термины, я боюсь напутать)…
Доктор Кайзер улыбнулся: так вас оперировал профессор Гохт? Ну как же, в Шарите помнят великого ортопеда…
Значит, операция… Если бы один поврежденный сустав, то мы бы решились… Но деформированы оба… и ведь нет стопроцентной гарантии…
Но я слишком забегаю вперед.
Раз уж мелькнул в моей книге Генрих Гейне, то не могу не записать всплывший в памяти давний разговор на уроке у Анны Иоанновны.
– Die sechs deutsche Klassiker sind[12]12
Шесть немецких классиков (нем.).
[Закрыть], – заявила она докторальным тоном, – Клопшток, Лессинг, Виланд, Гердер, Гете и Шиллер.
– А Гейне? – спросили мы, удивившись.
– Nein! Нет! – твердо сказала наша учительница.
Гейне при Гитлере был, конечно, исключен из германской литературы: еврей! Но бакинская немка Анна Иоанновна к гитлеровскому нацизму никакого отношения, разумеется, не имела. Более того, она была замужем за евреем – инженером Трифелем. Почему же Гейне пребывал у нее в немилости? Странно…
Впрочем, странного в жизни так много, что это даже и не странно.
Как сказано выше, в 1951-м были упразднены все газеты соединений на флоте – в том числе и мой «Подводник Балтики». (Ну и правильно. Только бумагу зря переводить.) Удобный момент! Снова, уже в который раз, я накатал рапорт о демобилизации.
И опять ничего не вышло. «Нет оснований», – заявил Кокорев. И даже пригрозил неприятностями, а рапорт вернул мне, отказавшись посылать его в Пубалт.
Алело было в том, что капитан 2 ранга Слепов, недавно назначенный замначальника политотдела, слушал мою лекцию для офицерского состава (о работе Сталина «Марксизм и вопросы языкознания») – и предложил оставить меня на бригаде, в политотделе, в должности пропагандиста. Я отказался – дескать, я газетчик, журналист, – но Слепов настоял на своем:
– Ничего, ничего. Журналисты – те же пропагандисты. У тебя получится. – И добавил: – Юридикция у тебя хорошая.
Мне стало смешно: «юридикция»!
Пришлось мне еще несколько лет прослужить на флоте, на подплаве – и кто знает, сколько бы и сверх того я протрубил, если бы Толя Енученко, переведенный в отдел кадров Пубалта, не помог мне. Но об этом – немного позже.
А Николая Широкова назначили замполитом на плавмастерскую. К тому времени он почти до половины дописал либретто оперы, каковую намеревался сочинить бригадный капельмейстер капитан Петров-Куминский.
Плавмастерская – здоровенная баржа, в которой вечно что-то гудело и скрежетало, – стояла у одного из причалов в дальнем краю Военной гавани. Начальником там был инженер-майор Каменкович. Мы были с ним знакомы: он жил в соседнем доме № 66 по улице Узварас, а наши жены вместе ходили в парк гулять – Лида с Аликом, а Ксения Ивановна с дочкой, Алькиной ровесницей.
Поначалу у Каменковича и Широкова все шло хорошо, но вскоре отношения разладились – Широков сорвался с тормозов, запил, устроил дебош.
Месяца два спустя я узнал, что он демобилизовался. Пьяные скандалы – вот был простейший путь с военно-морской службы на гражданку.
Но – не для меня.
Я упомянул о Петрове-Куминском. Он был одним из старожилов бригады. В годы войны он со своим оркестром встречал на стенке Купеческой гавани в Кронштадте подводные лодки, возвращающиеся из боевых походов. Петров-Куминский был классным музыкантом, но пристрастие к выпивке нередко осложняло его отношения с начальством. По этой причине много лет он ходил в звании капитана (береговой службы), не продвигаясь в майоры. Его помятое нелегкой жизнью лицо с багровым носом хранило обиженное выражение. Комбриг контр-адмирал Орел жестко распекал Петрова-Куминского, но не выгонял с бригады: ценил как опытного капельмейстера.
И вот Петров-Куминский надумал вступить в партию. Он стал меньше пить, выучил устав и что-то прочел в газетах – о борьбе с низкопоклонством, и о войне, вспыхнувшей в Корее, и, конечно, текущие постановления ЦК. В общем, подготовился, обзавелся рекомендациями – и был принят.
На первом же партийном собрании на береговой базе новоиспеченный коммунист Петров-Куминский попросил слова. Ему было что сказать – о нехорошем, с его точки зрения, отношении командования к нуждам музыкантской команды. Он ведь знал, что на партсобраниях допускается критика. Но только он заговорил о неправильном отношении товарища Орла, как его прервал председатель собрания: нельзя, дескать, критиковать командира бригады. Петров-Куминский зашел с другого края, помягче – мол, в целом все хорошо, налицо успехи в службе, но есть отдельные недостатки, вот, например, коммунист товарищ Орел…
И снова его прервали: нельзя, товарищ! Петров-Куминский рассердился. Вынул из кармана кителя новенький партбилет и бросил его на председательский стол со словами:
– Нате ваш партбилет и за…итесь со своим Карлой Марлой!
За неразумные эти слова Петрову-Куминскому могло бы влететь на полную катушку, вплоть до трибунала. Но хорошие капельмейстеры на улице не валяются. И он отделался изгнанием из партии и арестом на пятнадцать суток.
По-прежнему выходил он с оркестром на ежедневный развод караула. По-прежнему в праздничные дни оглашал Военную гавань всепобеждающими звуками гимна.
Никакую оперу, либретто которой так и не дописал его собутыльник Коля Широков, Петров-Куминский, конечно, не сочинил.
При Доме офицеров организовали вечернюю школу для офицеров и сверхсрочников, не имевших среднего образования. Лида стала в этой школе преподавать историю – наконец-то пригодился ее университетский диплом. Не сразу она согласилась, ее смущало, что учениками будут не дети, а великовозрастные дяди в погонах.
– Ну и что? – говорил я. – С детьми труднее, они же бузотеры. А тут – люди, привыкшие к дисциплине. Не бойся, Ли. Ты управишься.
И Лида, с обычной ее добросовестностью, засела за школьные учебники, за сохранившиеся конспекты университетских лекций. Дяди в погонах слушали ее уважительно. И дело пошло.
В дни занятий в вечерней школе я старался приезжать домой пораньше, чтобы наш сын не оставался один. Если же я задерживался на службе, то Лида брала Алика с собой. Ему нравилось «ходить в школу». Он даже помогал Лиде: тащил в класс свернутую в трубку историческую карту, и вид у него при этом был, как рассказывала мне Лида, «ответственный». Он ожидал маму, сидя в учительской, листал книжки и «поддерживал разговор» с директрисой Марией Борисовной Векшиной.
Преподавание истории, прежде всего курса истории СССР, было непростым занятием.
– Ты подумай, – сказала мне Лида, – в методических указаниях прямо-таки восхваляется Иван Грозный. Опричнина называется прогрессивным явлением…
Мне запомнился наш разговор об опричнине. Царь Иван IV остервенился на бояр и учинил жесточайший террор против них – своих политических противников, тем самым укрепляя централизацию Русского государства. Это общеизвестно. В школьные годы зачитывались романом А. К. Толстого «Князь Серебряный». Грозный, беспощадный царь и его опричники, с подвешенными к седлу собачьими головами и метлами, вызывали ужас. Измена вокруг, измена! Рубили головы, Малюта Скуратов, верный государев пес, никого не щадил. Да и сам государь – собственного сына убил…
– Нам Греков на первом еще курсе рассказывал, – говорила Лида, – что в начале царствования у Ивана были благие намерения, он же был умен и очень образован. А после смерти Анастасии, любимой первой жены, его будто подменили. Убивал – и молился. Изгонял в ссылку, разорял старинные вотчины – и молился… оправдание искал своей свирепости… Греков, помню, приводил цитаты из Карамзина – тот сравнивал царствование Ивана Грозного с монгольским игом… А теперь оказывается, что он со своей опричниной – прогрессивен. Главный смысл опричнины – не террор, а борьба против пережитков феодальной раздробленности…
– Ну, может, главный смысл в этом и заключался, – говорил я неуверенно. – В историческом-то аспекте…
– Да, но могут ли быть прогрессивными массовые убийства?
Госпожа Клио, муза истории, нередко подводила нас, поколение идеалистов, получивших сугубо советское воспитание, к пониманию исторических связей, традиций, аллюзий. А мы и подумать тогда не смели о поразительном сходстве характеров и методов правления Ивана Грозного и Иосифа Сталина. И тот, и другой – одержимы укреплением абсолютной власти. Оба – безумно подозрительны и невероятно жестоки. У обоих – фавориты-палачи, мастера по «раскрытию заговоров». Фуше сказал когда-то: «Чтобы держать императора в руках, нужно всегда иметь наготове пару хороших заговоров». А вот что говорил об Иване Грозном историк Ключевский: «Превратив политический вопрос о порядке в ожесточенную вражду с лицами, в бесцельную и неразборчивую резню, он своей опричниной внес в общество страшную смуту, а сыноубийством подготовил гибель своей династии».
Понятно, почему Сталину импонировал Грозный, почему он повелел его царствование определить как «прогрессивное». По размаху террора великий вождь далеко превзошел своего излюбленного героя из русской истории.
Одной из жертв сталинщины пал бакинский геолог-нефтяник Владимир Листенгартен. А его дочь, учительница истории, была вынуждена говорить на уроках о прогрессивном значении опричнины.
Матрос Никифоров был одним из моих наборщиков в «Подводнике Балтики». Такой невысокий плотненький малый с репутацией «квартального пьяницы». Раз в квартал, никогда не чаще, он напивался либо в увольнении, либо у каких-то дружков на береговой базе. Никифоров не дебоширил, не дрался, но – распускал язык. Наверное, душа требовала – высказаться.
А высказывания его были крамольные – о том, что «в колхозе жрать нечего». Уж не помню, из какой он был деревни, из какой области. «У нас в колхозе за целый год на трудодни ни грамма хлеба не выдали, весь отобрали на заготовки…» Я пытался урезонить Никифорова: «Была опустошающая война, разорившая тысячи деревень…» – «Да нет, – рубил он скороговоркой, – и до войны одно разорение! За так работали! В райцентр ездили хлеб покупать!..» – «Ты до войны был малым ребенком…» – «Ну и что? Я ж помню, одной картохой с огорода живот набивали! Корова была, так мать ее продала, потому как налогом задавили!»
Что мог я, городской житель, не знавший колхозной деревни, возразить этому обличителю? Мог только посоветовать заткнуться: ведь если Никифоров нарвется на стукача, то сцапает его начальник особого отдела. «Сейчас же ступай в кубрик и без всяких разговоров ложись и проспись», – приказывал я.
Осенью 51-го Никифоров демобилизовался. Но разговоры с «квартальным пьяницей» остались в памяти. Я вспоминал их, когда год спустя появился обязательный для изучения труд Сталина «Экономические проблемы социализма в СССР». В своем излюбленном назидательном стиле вождь наставлял участников экономической дискуссии: одни «глубоко ошибаются», другие «грубо извращают», а т. Ярошенко подменяет марксизм «богдановщиной», и вообще от его предложений «разит хлестаковщиной».
В последнем труде Сталина содержались удивительные формулировки. Рассматривая злободневный вопрос о предстоящем переходе к коммунизму, он объявил, что для этого необходимо «поднять колхозную собственность до уровня общенародной собственности, а товарное обращение тоже путем постепенных переходов заменить системой продуктообмена, чтобы центральная власть или другой какой-либо общественно-экономический центр мог охватить всю продукцию общественного производства в интересах общества». Далее вождь обращал внимание всей страны на «излишки колхозного производства»: они-де поступают на рынок, включаются в систему товарного обращения и именно этим мешают поднять колхозную собственность до уровня общенародной. А посему «нужно выключить излишки колхозного производства из системы товарного обращения и включить их в систему продуктообмена между государственной промышленностью и колхозами. В этом суть».
А я вспоминал крамольные выкрики Никифорова: «В колхозе жрать нечего!» – и думал: какие еще излишки? И что будут «жрать» колхозники, если и «картоху» с их огородов отнимут, включат «в систему продуктообмена»?
В «сокровищницу марксизма-ленинизма» товарищ Сталин внес еще одну надуманную схему, бесконечно далекую от реальной жизни. Возможно, проживи он еще пять – семь лет, в соответствии с его предписаниями началось бы это «выключение» и «включение» – и кто знает, какая новая смута пошла бы по многострадальной России? Сколько миллионов судеб поломал бы новый преступный эксперимент?
Плывут тучи, и каждая в полнеба, каждая с дождем. Изольется и неторопливо уплывает. С полчаса только ветер посвистывает, а в небе иной раз и голубизна проступает сквозь серый полог. Но вот наплывает следующая туча, и опять проливается холодный дождь.
Море неспокойное, угрюмое. Неприветлива осенняя Балтика. Над волноломом аванпорта бесконечно вспыхивают белые султаны пены.
Но прогноз сулит улучшение погоды, и поэтому корабли выходят в море: начинается общефлотское учение. На одной из лодок серии «Щ», то есть на «щуке», выхожу и я в свое первое подводное плавание.
В назначенный район «щука» идет в надводном, крейсерском положении. Деловито стучат дизеля, горький дымок выхлопов вьется над мостиком. На мостике – командир «щуки» капитан 3 ранга Винник, вахтенный офицер, рулевой и сигнальщик. Торчу тут и я. Строго говоря, мне делать на лодке нечего. Офицеры штаба и политотдела бригады выходят в море в качестве «обеспечивающих». Экипажи без них знают, что надо делать в походе, в няньках не нуждаются, но уж так заведено – учения надо «обеспечивать».