355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Войскунский » Полвека любви » Текст книги (страница 12)
Полвека любви
  • Текст добавлен: 1 мая 2017, 12:08

Текст книги "Полвека любви"


Автор книги: Евгений Войскунский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 55 страниц)

Таков был Эльмхольм, «Мельница», один из аванпостов гангутской обороны.

Лишь несколько десятков метров отделяло его северный мыс от большого острова Стурхольм – главной базы операций противника против западного фланга Ханко.

Обогнув Хорсен с юга, катер повернул направо. В этот миг взлетела ракета, вырвав из мрака узкий пролив с торчащими, как тюленьи головы, скалами, а за ним – горбатую, в пятнах снега, спину острова (это и был Эльмхольм), а дальше – зубчатую стену леса на Стурхольме. Не успел погаснуть зеленоватый свет ракеты, как там, на Стурхольме, замигало пламя, застучал пулемет, в нашу сторону брызнула струя трассирующих пуль. Все, кто был на катере, пригнули головы. Лучше было бы лечь, но мешали ящики с продовольствием. Пулемет все стучал, взвилась еще ракета, но катер газанул и успел проскочить открытое место.

На эльмхольмском причале нас встретили несколько островитян. Один из них, в ватнике, с командирским «крабом» на шапке, распоряжался разгрузкой.

– Гуров! – крикнул он в темноту. – Ну, где твой раненый? Давай быстрей, катер отходить должен.

– Сейчас! – ответил чей-то голос. – Никак не уговорю вот…

Я спросил человека в ватнике, как пройти на КП. Он вгляделся в меня:

– С Большой земли, что ли? Иди направо по тропинке. Скалу увидишь – там и КП.

Мне запомнилось это: на Эльмхольме Большой землей называли полуостров Ханко, а для Ханко Большой землей был Ленинград.

Я двинулся в указанном направлении. Что-то звякнуло под ногами. Тянуло морозным ветром с привычным запахом гари. На повороте тропинки стояли двое, один – с забинтованной головой под нахлобученной шапкой.

– Чего упрямишься, Лаптев? – услышал я. – Отлежишься неделю на Хорсене в санчасти, потом вернешься. Давай, давай на катер, быстро!

– Не пойду, – отвечал забинтованный. – Подняли шум из-за царапины. Не приставай ты ко мне, лекпом.

Он круто повернулся и пошел прочь.

– Ну, ступай ко мне в капонир, я сейчас приду. Кожин! – крикнул лекпом в сторону причала. – Отправляй катер, Лаптев не пойдет!

Спустя минут десять я сидел на островном КП – в землянке, освещенной лампой «летучая мышь» и пропахшей махорочным дымом. Жарко топилась времянка, дверца ее была приоткрыта, и красные отсветы огня пробегали по лицу политрука Боязитова. Он сидел у стола, сколоченного из грубых досок, на столе рядом с лампой стояли полевой телефон и кружки. До моего прихода у Боязитова был, как видно, крупный разговор с краснофлотцем мрачноватого вида, сидевшим спиной к печке.

Я представился, Боязитов кивнул на нары, приглашая садиться, и сказал краснофлотцу:

– Ну, все, Мищенко. Надо бы тебя на губу отправить, но, я думаю, ты сам поймешь.

– Не возражаю против губы, – криво усмехнулся Мищенко. – Хоть в тепле посижу.

– Сейчас спросим у корреспондента. – Боязитов обратил ко мне бледное широкое лицо с азиатскими глазками. – Не знаешь, гауптвахта действует в городе?

– Кажется, нет, – сказал я. – Но точно не знаю.

– Какая сейчас гауптвахта, – сказал кто-то лежавший на верхних нарах. Он спрыгнул вниз, сел рядом со мной. Это был младший сержант Сахно, командир взвода. – Не такое время, чтоб бойца на губу сажать.

– В общем, так, Мищенко, – сказал Боязитов. – Насчет ботинок – не только у тебя они разбитые, я уже в штаб отряда докладывал. Как только подвезут, выдадим новые, ясно? Пока придется потерпеть. У Моисеева обувка не лучше твоей, а он на прошлой неделе двое суток подряд на вахте стоял. И не хныкал.

– Кто хнычет? – угрюмо сказал Мищенко. – Никто не хнычет. Я законно требую.

– Законно. Но – понимать должен обстановку. Скоро залив замерзнет, еще труднее будет. Что же нам – снимать оборону?

– Скажете тоже! – Мищенко поднялся. Ботинки у него, и верно, были худые. Невольно я перевел взгляд на свои, тоже изрядно прохудившиеся, сапоги.

– А насчет того, что ты тут пошумел, – продолжал Боязитов, – ладно, забудем.

– Разрешите идти? – Мищенко нахлобучил шапку до бровей и вышел.

Сахно поставил на раскаленную печку закопченный чайник.

– Снимай шинель, корреспондент, – сказал Боязитов. – Чай будем пить. Нравится тебе наша наглядная агитация?

На дощатой стене землянки были развешаны вырезки из нашей газеты, весь отдел «Гангут смеется» – карикатуры, стихи, фельетоны. Тут же висело несколько цветных картонок от эстонских папиросных коробок – улыбающаяся блондинка с надписью «Maret», корабли викингов, ощетинившиеся копьями.

– Нравится, – сказал я.

– Ты не думай, этот Мищенко вообще-то неплохой боец. Сорвался немножко. Трудно здесь, конечно. Пообносились ребята в десантах, ботинки об скалы поразбили… Так что тебя интересует?

Я спросил о лейтенанте Васильеве, но его на острове не оказалось: хорсенского Тотлебена вызвали на Кугхольм, островок к югу от Эльмхольма, недавно он ушел туда на шлюпке. Ну, ничего не поделаешь. Не гоняться же за ним по всему архипелагу.

Боязитов рассказывал о бойцах своего небольшого гарнизона, Сахно вставлял замечания. Потом пришли фельдшер Гуров и старший сержант Кожин – тот самый, в ватнике, который разгружал катер. Мы грызли твердые (финские, трофейные) галеты и пили кипяток с сахаром из кружек, обжигавших губы. Гуров подначивал Кожина: дескать, когда Кожин работал в сельмаге в Ивановской области, он проторговался в три дня, так что пришлось закрыть магазин, а теперь он, Кожин, хочет проделать такую же штуку здесь, на Эльмхольме, с продскладом. Кожин, старый сверхсрочный служака, посмеивался и в долгу не оставался. По его словам выходило, что граждане города Подольска чуть ли не коростой покрылись в те годы, когда Гуров заведовал там санпросвещением, и только после его ухода на военную службу стали понемногу приобщаться к гигиене.

Гуров и Кожин были закадычными друзьями. Они выполняли не только основные свои обязанности. Фельдшер и интендант дежурили на островном КП. Они освоили трофейный миномет и не раз били из него по Стурхольму, когда накалялась обстановка. Словом, это были опытные десантники.

Я спросил Гурова о давешнем раненом, который отказался уйти на Хорсен.

– Да это Лаптев, пулеметчик из отделения Кравчуна, – ответил фельдшер, густо дымя махоркой. – Он сегодня малость поспорил с финской «кукушкой», рана вообще-то не опасная, но все-таки… Да ничего, я его и здесь вылечу.

Я уже знал, что отделение Кравчуна несет наиболее трудную вахту на северном мысу Эльмхольма, в шестидесяти метрах от южной оконечности Стурхольма, которую десантники называли «Хвостом».

Меня разморило в тепле и клонило в сон. Но когда я услышал, что младший сержант Сахно собирается идти туда, к Кравчуну, я стряхнул сонное оцепенение. Сахно повесил на шею трофейный автомат «суоми», я закинул за спину родную винтовку, и мы вышли в ночь, остро прихваченную морозцем и перекрещенную пулеметными трассами.

Опять что-то звякнуло под сапогами, и только теперь я понял, что это стреляные гильзы. Кажется, ими был засыпан весь остров.

– Туда днем не пройдешь, – говорил мне вполголоса Сахно, – да и ночью только по-пластунски. Очень открытое место…

Вдруг он замолчал, и тут я тоже увидел темную фигуру, мелькнувшую среди редких сосен на фоне большой заснеженной скалы. Фигура двигалась в том же направлении, что и мы.

– Эй, кто идет? – окликнул Сахно, и тут же со Стурхольма поплыли трассирующие очереди на звук голоса.

Фигура остановилась. Теперь я различил белевшую под шапкой повязку: это был Лаптев.

– Ты что это? – сердито сказал Сахно, подойдя к нему. – Давай-ка обратно к Гурову в капонир.

– А чего я там не видел? – буркнул Лаптев. – «Трех мушкетеров» без начала, без конца? Так я их читал.

– Ничего, перечитаешь, там середина самая интересная. Раз уж ранен по собственной глупости, так сиди и не рыпайся. Как-нибудь на мысу без тебя обойдутся.

– Не обойдутся, – упорствовал Лаптев. – Да рана пустяковая, сержант, почти не болит…

С минуту они препирались, потом Сахно махнул рукой: шут с тобой, иди.

Мы вскарабкались на каменистый и узкий, голый, как лоб, перешеек, ведущий к северной оконечности острова. И поползли. Сахно был прав: тут все как на ладони. Очень неприятно было чувствовать себя живой, медленно передвигающейся мишенью. Проклятые ракеты висели над нами, как люстры, пулемет работал, казалось, в двух шагах, пули свистели над головой, цвикали о камень.

Наконец это кончилось. Мы скатились в расселину скалы, и тут был хорошо замаскированный капонир, скудно освещенный коптилкой.

Командир отделения Николай Кравчун оказался молодым парнем с горячими карими глазами. Он не очень удивился возвращению Лаптева. Сказал только громким шепотом:

– Зализал рану? Вот чудик! – И деловито распорядился: – Вместо тебя Лукин стоит, ты его в шесть ноль-ноль сменишь. А сейчас – отдыхать.

Мне он велел не высовываться из капонира, а сам пошел (вернее, пополз) с Сахно проверять посты.

Лаптев заметно повеселел, оказавшись «дома». Сразу войдя в роль хозяина, извлек из-за патронных ящиков банку консервов и неизбежные галеты. Принялся рассказывать, как однажды боец ползком тащил сюда, на мыс, термос с борщом, пулеметная очередь изрешетила термос, и бойца обдало с головой, – хорошо еще, что борщ был не больно горячим. От злости вскочил боец и, матерясь на всю Финляндию, прошел остаток пути в полный рост. Наверное, финны от изумления рты поразевали – не срезали его.

– Раньше так и таскали харч в термосах, – добавил Лаптев. – Каждый обед, можно сказать, боевая операция. Ну, теперь мы наловчились тут, на мысу, готовить. Нашли укрытое местечко, а дым ночью не так виден. Богданов у нас здорово готовит…

Лаптев улегся на нары, закрыл глаза: все-таки рана давала себя чувствовать. Я вылез из капонира, осторожно выглянул. Вот он, стурхольмский «Хвост», прямо передо мной – темный, притаившийся. Сколько настороженных глаз смотрит сейчас оттуда на мыс Эльмхольма?

Звонко ударил пушечный выстрел, тяжело прошелестел снаряд, потом донесся приглушенный расстоянием звук разрыва. Еще выстрел, еще и еще. Какая-то финская батарея вела огонь по Ханко. Я знал, что артобстрелы теперь не причиняют почти никакого вреда гарнизону, зарывшемуся в землю. Но почему-то возникло ощущение: что-то должно вот-вот начаться. На Стурхольме сразу в нескольких местах заработали пулеметы, светящиеся трассы устремились к Эльмхольму и к соседнему островку справа, тоже занятому гранинцами, – Фуруэну.

Чья-то рука с силой надавила на мое плечо.

– Зачем вылез? – услышал я свистящий шепот Кравчуна.

Некоторое время мы слушали звуки ночи.

– С Вестервика по Ханко бьют, – сказал Кравчун. – А вот – ответили наши.

И верно, теперь снаряды буравили воздух в обратном направлении. Резко приблизился грохот разрывов.

Я спросил Кравчуна, не сыплются ли на его мысок осколки, когда наши бьют по Стурхольму.

– Бывает, – сказал он. – Да ничего, теперь капониры поставили, все-таки крыша над головой. Вот раньше…

Я окинул, так сказать, понимающим взглядом землекопа капонир, умело встроенный в расселину скалы. Не очень-то просто было строить здесь, под носом у противника…

Артиллерийская дуэль смолкла, будто оборвалась на полуслове.

Кравчун потащил меня в капонир.

– Ты мне вот что скажи, – заговорил он, блестя горячими глазами. – Финики нам все уши прожужжали: мол, комиссары бегут с Ханко, бросают вас, простых солдат, на произвол судьбы. Москва вот-вот падет, Ленинград тоже. Знаю, что брехня. Но откуда слух, что нас с Гангута снимут? Ты с Большой земли, должен знать.

Действительно, перед праздниками приходили на Ханко корабли из Кронштадта. Поговаривали, что будут еще конвои, которые вывезут часть гарнизона в Ленинград. Но толком я, конечно, ничего не знал и честно признался в этом Кравчуну.

– Я вот что приметил, – сказал тот. – Артиллерия через наши головы работает, так что все видно. Вернее – слышно. С тех пор как мы на островах закрепились и перешли к обороне, наши батареи редко стали отвечать. Финики сотню снарядов положат, а наши – один. Понятно: боезапас экономят, расчет на долгую оборону, верно? А в последние дни наши еще как отвечают! Ну, сам только что слышал. Это что – перестали снаряды экономить? Как это понимать?

Я соглашался, что иначе понять невозможно, и попросил моего экспансивного собеседника переключиться со стратегического масштаба на местный. Он покосился на разверстую белую пасть моего блокнота, придвинул ближе снарядную гильзу коптилки и галеты и начал так, будто выступал на комсомольском собрании:

– С получением доклада товарища Сталина были приняты меры для его разъяснения. Доклад доведен до каждого бойца…

Но вскоре Кравчун заметил, что я не записываю, и перешел с официального тона на обыкновенный человеческий язык.

Воевал Николай Кравчун хорошо. Он был на Гунхольме в ту ночь на 3 сентября, когда противник высадил десант. Кравчун со своим пулеметом задержал финнов, стремившихся овладеть сухой переправой, которая связывала Гунхольм со Старкерном – островком, прикрывавшим с севера подступ к Хорсену. Боезапас подходил к концу, и не дожить бы Кравчуну до рассвета, если б не подоспели резервные взводы Ляпкова и Щербановского.

Здесь, на эльмхольмском мысочке, Кравчун и его отделение – всего десять бойцов – несли бессменную вахту. Под огнем ухитрились построить дзоты и капониры. Вахты были долгие – по двенадцать – четырнадцать часов. Коченели ноги в разбитых от постоянного скалолазания ботинках. Но днем и ночью несколько пар глаз неотрывно наблюдали за вражеским островом, на котором им был знаком каждый камень, каждая сосна, следили за каждой тенью на проливе. Чуткие уши прислушивались: не шелохнулись ли прибрежные кусты на Стурхольме, не плеснула ли под веслом вода…

– Ничего, жить можно, – говорил Кравчун. – «Собаку» вот только трудно стоять. Да и то сейчас снег выпал, легче стало – снегом протрешь глаза, и сон долой. А у тебя служба, как я погляжу, тоже не скучная, всюду лазить приходится, а? Ваша газета здорово помогает. Держит в курсе. Недавно вот напечатали Алексея Толстого статью «Кровь народа» – сильно написано!

В капонир, бесшумно отворив низенькую дверь, заглянул боец.

– Что случилось, Генералов? – спросил Кравчун.

– На «Хвосте» что-то не так, – сказал тот хрипловатым шепотом. – Выйди послушай.

Я вслед за Кравчуном выскочил из капонира. Было тихо. Застясь рукой от морозного ветра, я лежал на каменистой земле. Мы вслушивались в ночь, но ничего не слышали, кроме завываний ветра и однообразного звука прибоя. Меня одолевала зевота. Я таращил глаза, чтобы не заснуть здесь постыдным образом.

Вдруг донесся легкий шорох. Я встрепенулся. Да, на «Хвосте» что-то было не так. Вот – приглушенный голос… будто выругались сердито… и снова какая-то подозрительная тишина…

Мы с Кравчуном переглянулись. Он, пригнувшись, юркнул в капонир, закрутил ручку телефона. Сказал вполголоса:

– Кравчун докладывает. На «Хвосте» – слабый шум. Будто по гальке что-то протащили… Есть!.. Есть продолжать наблюдение.

Вернувшись, прошептал мне в ухо:

– Сейчас на КП доложат.

Спустя минут десять с Хорсена взвились одна за другой две ракеты. Ахнула пушка, на «Хвосте» стали рваться снаряды. В сполохах огня мы увидели темные фигуры, бегущие по берегу, переворачивающиеся шлюпки… услышали яростные крики…

– Сатана перккала! – отчетливо донеслось меж двух разрывов.

Свистнули, вжикнули о камень осколки.

– В капонир, быстро! – крикнул Кравчун. – Сейчас начнется концерт.

Лаптев проснулся, спросил, что за шум.

– Хорсенская сорокапятка по «Хвосту» бьет. Сорвали мы финикам десант. Видал? – Кравчун взглянул на меня. – Посадка у них уже шла по шлюпкам.

Ночь словно взорвалась. Со Стурхольма через узкий пролив с дьявольским воем понеслись мины. Не менее часа молотили финны по эльмхольмскому мысу: знали, кто сорвал их замысел. Казалось, вот-вот наше укрытие рухнет, разлетится в щепы. Но это только казалось. Я знал, что капонир выдержит.

Спустя сутки я под утро вернулся на Хорсен и проспал несколько часов кряду в капонире Коли Никитушкина. Наверное, я спал бы до вечера, но в обед Никитушкин растолкал меня. Мы плотно поели – гороховый суп и серые макароны с волокнами мясных консервов – и хорошо поговорили «за жизнь». Николай был почему-то уверен, что скоро, еще до Нового года, начнется наше большое наступление, немцы покатятся в свою Германию, а финны запросят перемирия.

Вся его высокая фигура, в бушлате с пулеметными лентами крест-накрест, выражала твердую уверенность, что так оно и будет. Я добывал ложкой макаронины из котелка и поддакивал Никитушкину, хотя уверенности в большом наступлении у меня не было.

В тот день нескончаемо шел снег. Он словно вознамерился прикрыть толстым белым покрывалом эту скудную землю, обожженную войной. Этот снег, а может, разговор с Никитушкиным что-то разбередил в душе.

С щемящим чувством я думал о родителях, которые страшно тревожились обо мне в Баку, таком далеком теперь, словно он был на другой планете. Я думал о Лиде, о милой моей Ли – каково-то ей сейчас в Ленинграде? Боец МПВО… Маленькая фигурка у ворот университета…

А скалы Хорсена покрывались снегом, снегом. И странная стояла тишина – будто артиллерия взяла себе выходной.

К вечеру я все-таки поймал неуловимого лейтенанта Васильева. Начинало темнеть, а это означало наступление его рабочего времени, и Васильев куда-то торопился, так что беседа наша была короткой.

Хорсенский Тотлебен происходил из Калининской области, учился в ленинградском строительном техникуме, потом окончил военно-инженерное училище, участвовал в финской войне. В десантный отряд Николай Григорьевич Васильев прибыл в августе – в разгар боев за острова западного фланга. С тех пор он ведет исключительно ночной образ жизни. Подобрав команду бойцов, сведущих в минном и строительном деле, Васильев занимается укреплением островов.

Начинали с тех, которые ближе к противнику, – с Эльмхольма, Фуруэна, Гунхольма. На Хорсене рубили деревья, вязали плоты, гнали их ночью к островкам переднего края. На открытых местах финны освещали плотовщиков ракетами, обрушивали минометно-пулеметный огонь. Храбрецы плотовщики – Недоложко, Буянов и другие – ухитрялись быстро проскакивать открытую зону. Из доставленных бревен делали накаты для дзотов и капониров. Под носом у противника ставили рогатки проволочных заграждений, минировали берега. Каждый удар топора, каждая искра, высеченная из камня перетаскиваемой рогаткой, вызывали обстрел. Васильев и его люди – Погорелов, Ставцев, Сачава и другие – пережидали огонь, укрывшись кто где – за камнем, в расселине скалы, – и упрямо продолжали работать. Однажды случайно взорвалась своя мина – что тут началось!

«Ползуны по скалам» – так прозвали людей Васильева. Островные гарнизоны, конечно, помогали им строить. Прежде всего – огоньком. Под шум перестрелки «ползуны» быстро делали свое дело. Тот капонир на Эльмхольме, в котором мы давеча сидели с Кравчуном, был построен за одну ночь.

Васильев и его бойцы облазили десятки безымянных островков, они знали тут каждую банку, каждую отмель. Около пяти тысяч мин выставили они в шхерах.

В одну из последних ночей октября был высажен десант на финский остров Соммаре, к востоку от Гунхольма. Не стану вдаваться в причины неудачи этой операции. Финский гарнизон на острове оказался более сильным, чем донесла разведка, и десантники, продержавшись сутки и понеся потери, отступили. Васильеву было приказано подойти к Соммаре и снять раненых, которые могли укрыться на скалах близ этого острова. Всю ночь шлюпку с Васильевым и двумя гребцами качало на зыби. Финны то и дело освещали шхеры ракетами, но Васильев был начеку, ловко укрывался за скалами. Подходил к каждой прибрежной скале, тихонько окликал, напряженно вслушивался – не раздастся ли в ответ стон раненого. В седьмом часу утра шлюпка возвратилась на Хорсен. Из нее выгрузили двенадцать раненых бойцов.

Я познакомился с одним из васильевских «ползунов» – Буяновым. Он был щупленький, по-деревенски стеснительный. В одну из ночей Василий Буянов гнал плот к Эльмхольму, отталкиваясь длинным шестом от каменистого грунта. И уже дошел до середины пролива, когда плот вдруг стало сносить течением, а глубина тут оказалась такая, что шест не доставал до дна. Со Стурхольма заметили плот и открыли огонь. Разрывы мин ложились рядом, подбрасывали плот, обдавали Буянова фонтанами воды. Никто бы не упрекнул бойца, если бы он прыгнул в воду и доплыл, ныряя, до ближайшей скалы, а оттуда – до Хорсена. Ну подумаешь – плот, десять бревен. Буянов не прыгнул в воду. Перебегая с одного конца плота на другой, он наконец шестом нащупал дно, с силой оттолкнулся и, уже лежа, чтобы не срезала пулеметная очередь, продолжал орудовать шестом, пока не увел плот с открытого места. Много плотов перегнал он вот так же или буксируя их шлюпкой на островки переднего края.

Десять дней я провел на островах, а когда возвратился в редакцию, все уже знали: есть приказ Ставки эвакуировать Ханко.

Что ж, балтийский Гибралтар выполнил свою задачу. В тяжелые месяцы, когда противник рвался к Ленинграду, он сковал часть финской армии, флота и авиации. Ни один крупный корабль германского флота не прошел в Финский залив. Сильный, боеспособный и, главное, не знавший отступления гарнизон был готов схватиться с врагом на новом участке фронта, значительно усилить оборону Ленинграда.

Уже дважды прорывались к Гангуту корабли эскадры Балтфлота и вывезли в Кронштадт и Питер часть гарнизона. Ожидались еще караваны.

Эвакуация, таким образом, уже шла. Противник, конечно, знал об этом: как ни соблюдай правила скрытности, а факта прихода кораблей не скроешь. Предвидя ситуацию, когда на Ханко останутся лишь небольшие последние заслоны, которые нужно будет скрытно снять, командование базы прибегло к хитрой тактике. На многие часы и даже сутки умолкал передний край: ни выстрела, ни дымка, ни голоса. Будто вымерло все. Несколько раз финны предпринимали вылазки, прощупывали нашу оборону: может, и впрямь русские ушли с полуострова? И тут оживали огневые точки, отбрасывали финские разведгруппы. Так противника держали в неведении вплоть до ухода последних заслонов. Есть свидетельства, что финны более суток не решались ступить на опустевший полуостров.

А пока что Гангут жил обычной жизнью. Как обычно, финны обстреливали весь полуостров. Но – прав, прав был Коля Кравчун! – теперь наши артиллеристы не экономили снарядов.

Заметно меньше стали экономить и на питании. Снова появилось сливочное масло. Прибавилось мясных консервов. У нас в редакционной комнате теперь стоял пузатый чайник со сгущенным молоком – подходи, наливай, пей. (Сколько раз мы вспоминали потом этот чайник в голодном Кронштадте!)

И еще одна перемена: работникам редакции, пришедшим из армейских частей, выдали флотское обмундирование (правда, б/у, то есть бывшее в употреблении). Теперь мы стали краснофлотцами. Грудь обтянута тельняшкой, на ногах брюки и яловые ботинки с сыромятными шнурками (в матросском просторечии – «говнодавы»).

Дудин, тоже переодевшийся во флотское, с усмешечкой оглядел меня и сказал, нажимая на «о»:

– Совсем другое дело. Теперь не стыдно твоей Лиде на глаза показаться. Что призадумался, служивый? Или жаль с портянками расставаться?

А мне и вправду было немного жаль расставаться – нет, не с портянками, конечно, – с моей серой шинелью, пропахшей мокрой землей и дымом лесных пожаров.

– А знаешь, – продолжал Миша, – в Западной Белоруссии есть город Лида.

– Знаю, – сказал я. – А что?

– Вот давай после войны поедем в город Лида.

– Давай, – сказал я. – Непременно поедем.

А сам подумал: неужели скоро увидим Ленинград? Гангутцев, наверное, сведут в соединение, которое вольется в Ленфронт, – такой прошел слух. Надо полагать, уж денек-то свободный дадут по прибытии, отпустят, чтобы повидаться с родными. Дух захватывало при мысли, что скоро, быть может, я пробегу университетским двором… сожму в долгом объятии Лиду…

Я спешил «отписаться»: к этому безмолвно взывал блокнот, набитый материалом. Как-то вечером в редакцию зашел комиссар базы Арсений Львович Расскин. Он и вообще-то часто спускался к нам в подвал – прочесть завтрашний номер. Редактор дал ему внутренние полосы. Расскин прочел один из моих материалов о десантниках и спросил: «Кто писал?» Я поднялся. Расскин похвалил статью. Доброе слово обрадовало меня. Тем более что Расскин был превосходным политработником – образованным, хорошо знающим военное дело и очень простым – без тени той вельможной значительности, которую я впоследствии столь часто наблюдал у иных начальников.

Мне очень хотелось съездить в бывший свой 21-й батальон. И не только для того, чтобы повидать ребят, – мне хотелось о них написать. Газете не интересны Агапкин, Щерба, Рзаев, землекопы, таскальщики носилок? Черта с два! Теперь я кое-что понял. Бесчисленные дзоты и капониры, подземные ангары и склады, подземный госпиталь, подземный командный пункт – вот он, главный фактор неприступности Ханко. Разве не стоит за всем этим «негероический» труд землекопа? Разве смогли бы взлетать и садиться герои летчики, если бы ребята из моего батальона не засыпали воронки на поле аэродрома? И разве не нашим потом полита железнодорожная ветка под колесами жилинских транспортеров, несущих главный калибр Гангута – грозные двенадцатидюймовки?

Не безымянные землекопы сделали это! И нечего стыдиться агапкинской лопаты.

Когда же я наконец «отписался», навалились новые срочные задания, и так я и не выбрался в свой батальон. А оставались уже считанные дни…

В одном из последних номеров «Красного Гангута» прошел мой очерк о храбром плотовщике Василии Буянове. Сравнительно недавно мне довелось перечитать его, и я ужаснулся возвышенности собственного стиля (простительной, надеюсь, для моих тогдашних девятнадцати лет).

Этот очерк о Буянове спустя более четверти века как бы получил неожиданное продолжение. Летом 1968 года Владимир Александрович Рудный, который вел обширную переписку с бывшими гангутцами, получил письмо от незнакомой учительницы из Куйбышева. В письме шла речь о бедственном положении ее соседа – инвалида войны, которому никак не оформят пенсию из-за нехватки документов, подтверждающих службу в армии. Это был Василий Буянов. Жил он как нищий, собирал бутылки в мусорных баках. Учительница знала с его слов, что он воевал на Ханко, и знала, что писатель Рудный пишет о гангутцах. Словом, она обратилась по правильному адресу. Надо ли говорить, что мы, Рудный и я, сделали все возможное, чтобы помочь – через посредство «Правды» – Буянову. Пенсию ему назначили. Документом, подтверждающим его участие в обороне Ханко (и, следовательно, военную службу), послужила книга Рудного, в которой приводится тот самый эпизод с плотом из моего старого очерка.

1 декабря вышел последний номер «Красного Гангута». Накануне редактор поручил мне написать передовую статью – название ее говорило само за себя: «Мы еще вернемся!» Передовая, разумеется, несла резкие черты того раскаленного времени – была исполнена пафоса, ненависти, угроз.

«Здесь каждый камень, каждый гранитный утес, – писал я, – овеяны славой русского оружия. Эта слава здесь родилась и никогда не померкнет.

Как грязные шакалы, с опаской ступят враги на пустынный полуостров. Им будут всюду мерещиться мины, они будут беспокойно ворочаться ночью в сожженных ими же домах. Они сунут свой нос в блиндажи и землянки, сделанные нашими руками, будут злорадно улыбаться, разглядывая издали взорванные нами механизмы.

Но слушайте, враги, подождите злорадствовать: мы еще вернемся! Мы еще встретимся с вами! Пусть эта мысль жжет вас каленым железом ужаса!

Мы уходим сами, непобежденные, гордо неся славное имя гангутцев. Мы уходим бить немецко-фашистскую сволочь, и бить будем так же крепко, как били вас, по-гангутски». И т. д., и т. п.

Было в последнем номере и прощальное стихотворение Дудина, оно оканчивалось строками:

 
Такие не боятся и не гнутся.
Так снова в бой и снова так дерись,
Чтоб слово, нас связавшее, – гангутцы —
На всех фронтах нам было как девиз.
 

Тираж последнего номера был отпечатан намного больше обычного, потому что часть его предназначалась финнам. Нам дали грузовик, и мы – Пророков, Дудин, Шпульников и я – медленно проехали по улицам городка, оставляя газеты в уцелевших домах, наклеивая всюду, куда попало, листовки. Машина выехала за переезд, помчалась по такой знакомой мне дороге.

Справа лес расступился, открылась поляна – та самая, которую мы, молодое пополнение, столь усердно утаптывали год назад. Поляну теперь покрывал снежный наст, а дальше – дальше стоял, утонув почти по крышу в сугробах, темно-красный сарай, теплая наша казарма. Не валил, как прежде, дым из ее трубы, и некому теперь было расчистить снег вокруг – некому, да и не надо.

Машина повернула обратно, лишь немного не доехав до лесочка, на опушке которого стояла среди берез и сосен белая кирха, бывший клуб 21-го батальона.

Прощай, кирха, жаль, что не увидел тебя напоследок.

Прощай и ты, дорога, не забывай меня!

Прощай, Ханко!

Если мне достанет времени и сил дописать эту книгу, по сути мемуарный роман, до конца, то я опишу, как в 1991 году с группой ветеранов-гангутцев побывал на Ханко – по приглашению финских ветеранов, по случаю 50-летия сражения на Ханко. Это была, поверьте на слово, не только интересная, но и волнующая поездка. Да, мы вернулись на Ханко – но, конечно, совсем не так, как «обещала» та передовая статья. Это была встреча не врагов, а друзей. И слава Богу!

Прощальным салютом был ураганный огонь гангутских батарей. Под грохот канонады артиллеристы взрывали тяжелые орудия, которые невозможно было вывезти на Большую землю. Страшная работа уничтожения шла и в порту: разогнав, сталкивали в воду автомашины, паровозы, вагоны, платформы…

Нашей боевой техникой были наборные кассы и печатная машина. Шрифт наборщики упаковали в пакеты, и каждый из работников редакции и типографии получил по два таких пакета, отчего вещмешки и чемоданы стали свинцово-тяжелыми в полном смысле слова.

Печатную машину взорвали, бросив связку гранат.

Сборы закончены, оставалось ждать погрузки. Мы сидели на мешках и чемоданах в штабном дворе. Печатник Костя Белов, необычно возбужденный, снова и снова рассказывал, как погибла печатная машина (не сразу удалось ее взорвать). Кандеров хмуро слушал его, а может, и не слушал, думал о своем. Неторопливо покуривали наборщики – Пименов, Ясеновый, Малахов, Федотов, Шохин, Гончаренко, Самохин, Еременко. Веселый ленинградец Миша Федотов сегодня никого не подначивает, помалкивает. Не слышно мелко-рассыпчатого смеха улыбчивого Еременко, мужичка с ноготок. Лица у наборщиков бледные с желтизной. Им редко удавалось видеть дневной свет. Подвал наборного цеха отпускал их только для еды и сна.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю